А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Бернард сказал:
— Добрый совет — не тяжелая ноша, горькое питье куда тяжелее.
Я сказал:
— Но смерть будет еще тяжелее.
Сверрир сказал:
— Многие несут такую же ношу и не согласны отказаться от нее. Моя жизнь — это моя жизнь, больше мне нечего нести.
Я сказал:
— Высокомерие может сделать человека сильным, а ты и так не слаб.
Бернард сказал:
— Свою смерть ты можешь нести, если хочешь, но понимаешь ли ты, что несешь и нашу?
Сверрир сказал:
— Никто не имеет права презирать великое испытание, которому жизнь подвергает мужчину, особенно, если тот, кто его презирает, не так смел, как он.
Я сказал:
— Сын оружейника может, конечно, рисковать и своей жизнью и жизнью других, даже если в этом нет надобности. Но сын конунга, Сверрир, имеет право требовать, чтобы его люди приняли смерть, только когда он к этому вынужден.
Сверрир сказал:
— Сын я конунга или нет, во мне есть сила конунга, если не его кровь. Конунг должен иметь право испытывать смелость своих людей, а также и собственную смелость.
Бернард сказал:
— Конунг должен иметь мужество признать собственную смелость, и не подвергая ее испытанию. В стране норвежцев много подходящих болот и озер, и в любом из них хватит места для твоего пузыря с ядом.
Сверрир сказал:
— Но здесь вокруг люди, и если я сейчас отвяжу свой пузырь и вылью его содержимое, это непременно заметят. Многие способны удивляться увиденному и сообщать о том, что видели.
Бернард сказал:
— Мне тоже надо опустошить пузырь, но я не могу его отвязать.
Мы отлили из своих пузырей, как это делают мужчины, Сверрир стоял между нами, он вытащил из-под одежды небольшой пузырь, развязал его и вылил содержимое.
— Если я сейчас проявил трусость, я отнесусь к этому как храбрый человек, — сказал он. — Теперь мой пузырь пуст, как голова дружинника, и менее опасен, чем она. Спрячь его, Аудун, и лучше бы больше не наполнять его, хотя нужда может заставить сделать и это.
На последнем посту перед Сэхеймом стояли наши друзья с Сельи, братья Эдвин и Серк из Рьодара. Мы обрадовались друг другу, они рассказали, что последнее лето всюду сопровождали ярла, они собирались прослужить у него еще зиму или две, а потом вернуться домой в свою усадьбу. Оба теперь выглядели старше и были не такие веселые, как на Селье. Впрочем, горячности ничего стоило вспыхнуть в них, но и горечи тоже. Сверрир сказал:
— Я всегда рад встретить друзей.
Они ответили:
— Мы знаем тебя, Сверрир, как верного друга!
Дома в Сэхейме сверкали свежими бревнами, их только недавно срубили после пожара, случившегося тут несколько зим назад. Церковь была каменная и прочная, как слово Господне, она была небольшая, стройная, ее окружало кладбище и невысокая ограда. Мы зашли в церковь, чтобы помолиться. Там было несколько человек, перед Девой Марией лежала распростертая женщина, видно, ноша ее была тяжелее, чем могли выдержать ее хрупкие плечи. Пожилой человек сидел на лавке у стены с таким видом, будто дожидался смерти и Божьего суда. Когда мы вошли туда — три служителя Божьих, в рясах и с торжественностью на лицах, не соответствующей тому, что чувствовали их сердца, — этот человек сделал движение встать и подойти к нам. Неожиданно Бернард спросил:
— Это ты, Бьярти?
— Да, — ответил он и слегка поклонился Бернарду, — это я, но хотелось бы мне, чтобы это был другой человек.
Бернард сказал:
— Я был священником в Рэ, и у меня там есть друзья, Бьярти был работником в Линустадире. С тех пор он мой друг.
— Сейчас мне требуются друзья, — сказал Бьярти.
Казалось, боль и горе на мгновение исчезли с обветренного лица человека, стоявшего перед нами. При виде своего доброго друга Бернарда он как будто даже помолодел. Бернард достал свой мех с вином. Бьярти истомился от жажды — мало радости досталось бы тому, кто приложился бы к меху после него.
— Мы не покинем тебя, пока ты не вернешь нам полученную радость, — сказал Бернард и засмеялся.
Бьярти сказал:
— Радости я не могу предложить тебе, только горе, но оно ее вряд ли заменит. Эта женщина — моя дочь, ее зовут Гудвейг, сегодня — она еще непорочна, завтра — уже нет. Она идет к конунгу Магнусу.
Мы помолчали, пряча глаза, потом Сверрир сказал:
— Пузырь, что у меня был, теперь пуст. А то я мог бы угостить конунга его содержимым.
***
Лицо Бьярти исказилось от муки, он был бедный человек. Его одежда заскорузла от пота и грязи. Глаза его стали бездонными от тяжелых мыслей, и, я думаю, он хорошо знал, что подобает, а что не подобает настоящему мужу. Он подвел нас к молодой женщине, которая молилась, стоя на коленях, и сказал:
— Это моя дочь Гудвейг, через две ночи ее отдадут в наложницы конунгу Магнусу. Конунг выбрал не ее. Конунг выбрал другую, но отец той девушки потребовал, чтобы вместо его дочери пошла моя.
Пока Гудвейг стояла на коленях перед Девой Марией и молилась голосом, напоминавшем журчание ручья в ночное время, он рассказал нам ее историю. Конунг Магнус ездил, чтобы взглянуть на поле сражения, где его отец одержал победу, когда сам Магнус был еще ребенком. Его это не больно интересовало, мало он там увидел и мало хотел увидеть. Но возвращаясь в Тунсберг, чтобы приветствовать своего отца ярла с приездом, он остановился в усадьбе Линустадир. Хозяин усадьбы не успел велеть своим дочерям изодрать платья и измазаться сажей, чтобы они стали похожи на дочек рабов. Не успел он и запереть их до того, как гости нагрянули в усадьбу. Конунг столкнулся на дворе с одной из дочерей. Она была красива, и он дрогнул. Утолив жажду, он собрался ехать дальше и велел одному из своих людей приказать бонду, чтобы он отправил свою дочь в Тунсберг через четыре ночи. Конунг уже не первый раз таким образом выражал людям свое расположение. И бонд знал: если через четыре ночи его дочь не придет к конунгу сама, на пятую ночь ее приведут туда силой.
— Хозяин Линустадира, у которого я живу в работниках, рассудил, что будет лучше, если к конунгу отправится моя дочь, — продолжал Бьярти. — Девушки немного похожи друг на друга, а там их соберется много. Говорят, конунг к ночи бывает хмелен от пива, и уже не думает о своем мужском достоинстве. Хозяин сказал мне: Твоя дочь или твой сын.
Вы же знаете, ярлу и конунгу всегда не хватает воинов. Бондам приходится отдавать им своих сыновей, но не думайте, что они делают это с радостью, нам в усадьбе нужны люди и для работы и для того, чтобы охранять усадьбу и от путников и от грабителей. Если я откажусь послать Гудвейг вместо дочери хозяина, он отдаст конунгу моего сына вместо своего. Не знаю, что и делать? Если они отправят моего сына на войну, он не вернется с нее живым. Тела его я тоже не получу, для этого он слишком низкого происхождения. Уж лучше отдать конунгу Гудвейг. Она, может, еще и вернется обратно. Конечно, цена ей будет уже не та, побывав в наложницах у конунга она потеряет привлекательность для сына какого-нибудь бонда. Но что поделаешь…
Бьярти был человек трезвый, и сердце у него было доброе. Думаю, его рана не заросла до последнего дня. Но она была бы еще глубже, если б он поступил иначе. У него не было выхода, и он понимал это. Он не плакал там в церкви. Дочь его молилась, теперь громче, чем раньше, и мы, трое мужчин в рясах с капюшонами, были слишком потрясены, чтобы прибегнуть к нашему обычному оружию: мы даже не сотворили крестного знамения.
Бьярти спросил:
— Получит ли Гудвейг прощение за грех, в котором она не повинна? И который ее принуждают совершить, как обычную рабыню?
— Да, — ответил Бернард, старший из нас троих, и прибавил: — Я сам исповедую ее, если это утешит тебя, Бьярти, и она тоже, может, найдет в этом утешение.
Бьярти сказал:
— Гудвейг всегда была робкой и в словах, и в чувствах, ей тяжело оттого, что люди знают, через что ей придется пройти. Она помнит тебя, Бернард, с тех пор, как ты был нашим священником в Рэ. Она всегда почитала тебя, это правда. Но именно поэтому ей было бы тяжело исповедаться тебе теперь, когда для нее, как для непорочной, это будет последняя исповедь.
Бернард сказал:
— Так может говорить только очень заботливый человек, Бьярти, и это не умоляет достоинства Гудвейг. Поэтому я попрошу одного из моих друзей — Аудуна, он лучше других поймет чувства молодой женщины — исповедать ее и дать ей отпущение грехов.
Так мы и сделали.
Они трое вышли из церкви, и я поздоровался с Гудвейг. Она была красивая девушка. Мне и потом в жизни приходилось здороваться с Гудвейг, йомфру Кристин, но тогда она уже не была так же красива, как раньше.
***
Гудвейг опустилась передо мной на колени, ее лицо в сумерках казалось мне проблеском луны над неспокойным морем. Я попросил ее рассказать мне все, что наполняло ее сердце. Тихо и односложно она говорила о своих проступках перед родителями, о недобрых словах, брошенных ею братьям и сестрам, о горячности, в которой теперь раскаивалась. Это было мягкое раскаяние молодой женщины в своих незначительных грехах. Меня охватило доброе чувство к ней и ненависть к конунгу, который уже на другую ночь получит от нее то, что имеет право получить лишь супруг и пылкий любовник. Она стояла передо мной на коленях, и ее голос долетал до моих ушей, словно голос далекого берега, я невольно вспомнил оставшуюся дома Астрид и мою тайную любовь к ней. Вдруг Гудвейг сказала:
— У меня есть жених…
Я уже знал об этом от ее отца. Женихом Гудвейг был сын бонда из Ботны, его звали Дагфинн, это нам сказал Бьярти. На другую весну они собирались сыграть свадьбу, и время от времени Дагфинн проделывал долгий путь из Ботны в Рэ, чтобы повидать Гудвейг, но они соблюдали все приличия.
— Я жду Дагфинна, он должен скоро прийти… — сказала Гудвейг. — Но… — Я вдруг насторожился, ее лицо выступило из сумерек и приблизилось к моему. — Я таю в сердце грех, о котором знает Господь и теперь должен узнать ты! Меня сжигает страсть к конунгу, и она гораздо сильнее той, что я чувствую к своему жениху, когда он приходит в усадьбу…
Прежде чем я успел что-либо сказать, она горячо проговорила голосом взрослой женщины:
— Я должна исповедаться тебе во всем, в каждой своей мысли, в каждом желании, какое смущает меня. Я испытываю к конунгу большую страсть, чем когда-либо испытывала к Дагфинну. И нынче ночью, когда я лежала без сна, во мне затеплилась надежда, что, может быть, конунг воспылает ко мне такой же страстью, какой я пылаю к нему. Ведь раньше уже случалось, что дочь простого бонда становилась единственной женщиной в жизни конунга.
— Это случалось, но нечасто, и я не верю, что это случиться с тобой.
— Твое недоверие украшает тебя, — сказала она. — Да, мысль о том, что ожидает меня, причиняет мне боль, однако радость моя больше этой боли.
Я молчал, она тоже умолкла. Через некоторое время я сказал:
— Гудвейг, ты не больше грешница, чем я и все остальные грешники, и по дороге из Сэхейма в Тунсберг читай все молитвы, какие знаешь. А в Тунсберге, прежде чем пойдешь к конунгу и найдешь там радость или горе, ступай в церковь святого Лавранца и помолись там, но молись долго и горячо. Я отпускаю тебе твои грехи, так велит мне мой долг, и я знаю, что Господь простит тебя так же, как он прощает людей с сердцами куда более низкими, чем твое. Но Дагфинн, Гудвейг, никогда не простит тебя.
И я ушел.
Гудвейг тоже ушла. Сегодня я в первый раз за свою жизнь нарушил тайну исповеди, йомфру Кристин, открыл то, что было достоянием только моего сердца. Я сделал это потому, что перестал быть священником, а стал воином, и еще потому, что знаю: ты сохранишь эту тайну лучше, чем я. Я открыл тебе это, ибо хочу, чтобы дочь конунга Сверрира увидела бездны человеческого сердца и поняла, что вид их доставляет мало радости. Гудвейг ушла, а дальше случилось вот что:
Утром пришел Дагфинн. Я расскажу тебе об этом сейчас, хотя до того в Сэхейме и Тунсберге случилось и многое другое. Дагфинн пришел в Линустадир, ему сказали правду и он отправился за Гудвейг в Тунсберг, она была уже в доме у конунга. Дагфинн сидел в трактире Ивара, бранился и плакал. Он умолял воинов — один из них был Эдвин из Рьодара — помочь ему проникнуть в усадьбу Аслейва, где конунг остановился и в этот раз. Но воины только смеялись. Они безжалостно насмехались над ним, и Эдвин из Рьодара, должно быть, совсем озверевший за тот год, что провел с ярлом Эрлингом, оказался самым подлым из всех. Он вытащил меч и глубоко воткнул его в земляной пол, он стоял над ним, втыкал все глубже и глубже, и смеялся:
— Вот так, Дагфинн, вот так и именно сейчас, ты только смотри… Ха-ха-ха!
И все смеялись над мукой Дагфинна.
Тогда пришла Гудвейг. Конунг выгнал ее из усадьбы.
Он запомнил ту женщину, которую велел прислать к нему, и сразу увидел, что Гудвейг не она. Он выгнал ее, но не бил, стража видела, как полуодетая Гудвейг выбежала из покоев конунга, глупая, она даже плакала, что осталась нетронутой. Потом конунг послал двух человек в Линустадир, но это уже другой рассказ. Итак, Гудвейг пришла в трактир в Тунсберге, в тот самый трактир, который и по сей день держит Ивар. Там сидели пьяные воины и среди них ее жених Дагфинн.
Тогда все узнали, что конунг прогнал ее.
Этого смеха не снес бы ни один мужчина, йомфру Кристин, а Дагфинну и до того уже пришлось вытерпеть немало. Он убил Эдвина из Рьодара, зарубил одним ударом, Эдвин упал, и его кровь хлынула на земляной пол. Воины сбили Дагфинна с ног и посадили его в подземелье в усадьбе Аслейва. Дело было простое, они могли бы и сразу зарубить его, но им хотелось позабавиться с Дагфинном прежде, чем он встретит смерть. Потом я узнал, что о случившемся доложили ярлу и он сказал: Повесьте его.
В ночь перед тем, как Дагфинна должны были повесить, пятнадцать воинов надругались над Гудвейг. В благодарность они отпустили Дагфинна — у многих из них было незлое сердце, а держать язык за зубами они умели. Ярл не был помехой. У него были другие дела и было недосуг проверять, повесили или пощадили какого-то бонда. В ту ночь я спал в монастыре, утром ко мне постучали.
Это пришли Гудвейг и Дагфинн. Они покидали Тунсберг. На одной щеке у Гудвейг был багровый шрам. Дагфинн сказал:
— Я не смог простить ей, что ее познали другие мужчины, и потому ударил ее…
Оба были уже не те, что раньше, да и я тоже. Я склонил голову и благословил их, они ушли. Они пошли в Рафнаберг, где ты и познакомилась с ними, йомфру Кристин.
***
Когда наступил вечер, мы узнали, что большой пир в Сэхейме отложен на другой день. Какая-то женщина пыталась проскользнуть мимо стражей к ярлу, сидевшему за чаркой пива. Женщину звали Катарина, она была монахиней на Селье, а теперь — пришла в Тунсберг. Ее обыскали, обнажив тело, к которому, по обету, данному ею в юности, не должен был прикасаться ни один мужчина, между грудями у нее нашли пузырь с ядом. Ее привезли в Тунсберг и бросили в узилище.
Эта новость не могла нас обрадовать, и умный Бернард сказал, что эту монахиню уже ничто не спасет. Ни епископ, ни кто-либо другой не станет просить за женщину, намеревавшуюся преподнести ярлу смертельное зелье. Бернард обычно хорошо владел собой. Однако теперь он достал свой кожаный кнут. Он взял его в руку, словно хотел защитить себя этим знаком своей святости.
— Никому не дано знать, кого подозревает ярл и как он решит использовать этот случай. Большой любви ярл ко мне не питает. Моя защита в том, что многие считают меня скорее святым, чем чувствительным.
Он коротко усмехнулся, мы тоже. Потом мы снова пошли в сэхеймскую церковь, там мы чувствовали себя в большей безопасности. Даже ярл Эрлинг не посмел бы захватить служителей Бога в помещении церкви.
Сверрир сказал:
— За ней стоит священник Симон.
Бернард сказал:
— Может быть, это и неплохая мысль считать, что за каждым, у кого есть пузырь с ядом, стоит Симон священник. Но возможно также, что у Эйстейна Девчушки в Тунсберге больше друзей, чем мы думаем.
Сверрир сказал:
— Да поможет нам Бог, да не позволит Он ярлу узнать о них.
Бернард сказал:
— Будет плохо, если он узнает о каждом не расположенном к нему священнике. Но еще хуже, если он узнает о сыне конунга.
Сверрир ничего не сказал на это, но потом заметил, что тот, в чьих жилах течет кровь конунга, или он только так считает, поступит умно, если будет молчать об этом, пока сила его оружия не сравняется с силой его слова. Потом он спросил, когда должны повесить эту женщину с Сельи, и посмотрел на Бернарда.
— Или отрубить ей голову, — сказал Бернард. — Говорят, теперь, в старости, ярл предпочитает не вешать своих врагов, а отрубать им головы. Так он являет людям свою доброту. Умереть в петле более позорно, чем от меча.
Сверрир спросил:
— Кажется, у конунга Сигурда здесь в стране много сыновей и дочерей?
— Хо-хо! — засмеялся Бернард. — Старые люди, сохранившие о нем память, могут рассказать, что в этом конунг Сигурд не имел себе равных. Он был молод, красив и неутомим по ночам. Он был настолько неучтив, что покидал ночное ложе, даже не спросив имени той, что делила его с ним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28