А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Побудем вместе немного, поскучаем, ты ведь никого не убил и чужого не взял, значит и меня понять сможешь. А остального не бойся, ведь не зря я тебя в себе носила и муки радостные терпела. Эй, чего стесняешься, глаза отводишь, не спасешь, не согреешь, а только мне и твоей ласки достаточно, ведь другим жить надо, и все некогда, а нас с вами неподвижность склеивает. Так что дальше живите и не оглядывайтесь, что, мол, другие скажут или подумают, ведь и они не знают для чего беспокоятся, ибо все мы дети мертвецов.
Стреляющим по оранжевым листьям
Вы не видели девушку в джинсовой куртке? В синей джинсовой куртке и черных джинсах, да нет, она была одна, у нее светящиеся вьющиеся волосы и умный, означающий взгляд, мы только что были вместе, а потом когда началась стрельба, мы потерялись, здесь, рядом, у Никитских ворот, мы говорили об искусстве театра, о том, как важно быть естественными и не поддаваться искушению сцены. Ну, напрягитесь, вспомните, был вечер, а до него был день и была осень, настоящая золотая октябрьская осень, мы ждали ее много серых промозглых дней, и она пришла. Мы очень подходили друг другу, и нам нравилось это. Постойте, не отворачиваетесь, и не надо пригибаться, вы наверняка ее видели. На ней была синяя джинсовая куртка, и у нее голубые глаза и царственные руки, и светящиеся волосы цвета этих фонарей. Нет она не могла побежать на Тверской, там гуще ложатся пули. Правда мы там гуляли, и обнимались, и собирали оранжевые листья. Это наш урожай, потомучто Москва плодоносит оранжевыми листьями. Да где же она? Ей нельзя оставаться одной, я боюсь, она отвыкнет от меня, или еще что нибудь случиться, ведь мы так долго искали друг друга. К тому же наступает ночь, а уже осень, а там зима, да ведь вы знаете , что значит зима, если стоит такая осень. Там за киоском, кажется, видели одинокую девушку. Она пела про себя романс? Нет, значит не она, но я все равно побегу, сравню, проверю, Бог его знает, после всего не только стихи, можно и мелодию забыть, впрочем у нее хороший слух, не то что у меня. Я так просто глухарь по сравнению с ней, вот послушайте, я вам спою первую строфу, про угасающий луч пурпурного заката, видите я совсем не то, что она, я только ловлю следы нот и целую ее руки. Впрочем, знаете ли, я написал в честь ее гимн, и его иногда передают по "Эхо Москвы", ну редко, конечно, если только обстановка спокойная, и никто не ругается. Может быть вы узнали ее по словам из гимна: о прекрасная далекая мечта... Нет, не пробегала, не пролетала такая, но ведь не могла же она исчезнуть от одной только автоматной очереди? Ведь это же глупо, исчезнуть от громкого звука, ведь звук - это просто колебания прозрачного осеннего воздуха, пахнущего оранжевыми листьями. Мы не должны теряться в нашу последнюю осень. Она так решила, потому что мы счастливы, а такое повториться не может. Мы обнимались на спектале в театре Розовского, мы смеялись, прикасаясь к друг другу теплыми бочками, как два любящих друг друга существа, и это было черезвычайно хорошо. Слышите черезвычайно - это наше, а не ваше слово. Мы первыми объявили черезвычайное положение, и мир стал черезвычайно прекрасен, и, следовательно, она должна быть где-то здесь, на этой стороне бульвара, потому что на той стороне бродит смерть. Только не гоните меня отсюда, я уже слышал, что здесь опасно, что осень эта простреливается, и всякое может случиться, в особенности тут, у Никитских ворот, но куда же мне идти, если вся жизнь моя здесь, на этом перекрестке?
Может быть вы узнали ее по голосу? О, его невозможно забыть. Милый, мы любим снова друг друга, обними меня покрепче, поцелуемся! Неужели вы не слышали этих слов, да ведь это было так ясно сказано? А плечи, вы не обратили внимание на ее плечи, и на эти ямочки, в них поутру собирается роса и играет огоньками в солнечном свете, и утоляет жажду. Господи, да вы сошли с ума, что вы толкуете мне про какую-то оборванную старуху, блуждающую страшным призраком по всей Москве. Этим вечером ее видели сразу в разных краях бульварного кольца жители обезумевшей Москвы, прочел я на обрывке поднятого с земли возвания. Да и мы видели эту бесноватую старуху, сначала у Яузы на Котельнической набрежной, потом на Покровском, и, следовательно моя любовь и эта старая женщина - разные люди. Да как можно настолько измениться всего лишь за один вечер?
Нет, она и старуха разные люди, старуха - призрак, приведение, символ, жуткий отталкивающий образ, и потом старую блуждающую женщину наверняка давно подстрелили вы, которые целятся в оранжевые листья, а она жива, потому что мы только что были вместе, вместе дышали, обнимались, философствовали. Да, да, в Москве еще не превелись настоящие философы, они живы, они здесь, они не читают газет, не слушают новостей, не спорят о несущественном. Они возлежат на лаврах, а потом медленно прогуливаются по бульвару, и в них не так легко целиться из карабина.
Ах, вон, там она! Я ее вижу отчетливо, как давно не вижу никого другого. Она там, легкая, подвижная, живая, она запомнила тот вечер, тот октябрь, ту осень, она ждет меня в тени. Постой, не выходи из под дерев, я бегу к тебе под прикрытием синего московского неба, под туманной завесой золотых бульварных фонарей, не шевелись, не подавай приветственных знаков, а то они подумают что нибудь не то, и мне опять останется, как и в далеком прежде, бесконечно долгое, богом забытое, продуваемое на сквозь всеми промозглыми ветрами, темное декабрьское одиночество.
Думан (запоздалый отчет)
Июль тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Я сплю в самодельной палатке, шитой голубыми и синими квадратами парашютного шелка. Мне снится Париж. Я иду с площади Трокадеро через мост Йена, все выше и выше задирая голову.
- Же сви советик, - подобно кришнаиту, повторяю одну из двух известных мне французских фраз. Мне тридцать лет, и я первый раз за границей. И где? В Париже. Я останавливаюсь посреди моста, смотрю на баржи, вытянутые вдоль берега мутно-зеленым течением, и плачу.
- Же сви советик, - глотаю соленую влагу и нащупываю в кармане хрустящие сто франков, выданные мне в качестве аванса с возвратом на Люсиновской в Москве. Господи помилуй, я прошел три партийных комиссии и не могу пройти мимо Сены. Я снова задираю голову и сквозь железные лапы Эйфелевой башни вижу голубое в барашках парижское небо. Мне тридцать лет, и половину из них я мечтал о Париже.
Не опуская головы, закрываю глаза и все равно вижу Париж. Это кино, это настоящее кино в моей голове, я пятнадцать лет мечтал снять такое кино, и теперь я вижу его с закрытыми глазами.
- Разве это хорошо, когда советский гражданин видит с закрытыми глазами? - доносится далекий голос. Я плачу, и мне не стыдно. Не стыдно за унижение в трех партийных комиссиях, не стыдно за нескромную, написанную мною же морально-устойчивую характеристику, не стыдно за лживую анкету владею свободно английским и французским со словарем, не стыдно за то, что плачу.
Солоноватая влага стекает по щекам за шиворот, и я просыпаюсь, не смея двинуть затекшей от жесткого рюкзака шеей, обнаруживая над собой желто-голубое шелковое небо. Я еще не верю до конца и с болезененным криком выскакиваю из палатки на крутой берег Средиземного моря. Ночью прошел дождь, как выяснилось позже, последний, а теперь утреннее солнышко накрыло мягким туманом берег под оливковыми деревьями. Господи ты мой! Следовательно, мой сон - настоящее кино, снятое по следам вчерашнего путешествия по Парижу, и эти люди, разбуженные теплым светом, выползающие из разноцветных палаток, такие же, как и я, реальные, законные, зарегестрированные участники международной встречи.
Полусонный, я бреду к сахарному кубику отеля, пью молочный кофе с пышной корсиканской булочкой, украдкой поглядывая вокруг, беру еще добавки, утоляя двухдневный парижский голод, выпиваю лишний стакан тропико и выползаю на крутой берег, где, повернутые к морю, стоят три пустых шезлонга. Крайний, подальше, - мой. Плюхаюсь в него, вытягивая ноги, чтобы достать из старых отечественых джинсовых шорт пачку Галуас без фильтра. Это единственное, что я позволил купить себе в Париже, и, хотя у меня в палатке два блока болгарского Опала, я не могу отказать себе в удовольствии встретить первое утро на острове горьковатым вкусом галльского табака. От первой затяжки слегка кружится голова, и я, как в том сне, закрываю ресницами извилистый, утонувший в голубоватой дымке берег и вдруг сквозь плеск утреннего мягкого прибоя слышу неизвестное иностранное слово:
- Думан.
Я открываю глаза и обнаруживаю справа в трех шагах от обрыва высокую белокурую девушку в коротком кофейном платьице, смотрящую вдаль. Вокруг - никого, следовательно, непонятное слово произнесено для меня, в чем я тут же убеждаюсь.
- Думан, - нараспев повторяет она и грустно улыбается мне.
- Морнинг, - на всякий случай отвечаю я , но она упрямо повторяет свое загадочное слово в третий раз.
- Что? - теряясь, спрашиваю я по-русски.
- Фог, - как-то сконфузившись, шепчет она и даже с укором смотрит большими агатовыми глазами.
- А! Туман! - наконец до меня доходит, но она не успевает порадоваться со мной найденному взаимопониманию и проходит мимо, влекомая приглашающими хлопками ведущего.
В зале заседаний я сажусь у огромного, до потолка, окна, выходящего на нашу бухту, и любуюсь кавалькадой яхт, забредших сюда со всех концов старого света. Потом, в трех рядах книзу, обнаруживаю белокурую незнакомку и теперь узнаю ее. Да ведь это я ей вчера помогал грузить огромный колесный чемодан в аэропорту, потому что сразу приметил как самую красивую женщину нашего ученого мероприятия. Правда, вчера она была в джинсах и спортивной блузке и мою помощь восприняла совершенно неадекватно.
- Кэн ай хэлп ю? - вежливо попросил я и, не дожидаясь согласия, схватил в руки безумно тяжелый чемодан, не сообразив потащить его на колесиках. Она же, с испугом глядя на дорогую сердцу ношу, поспешила за мной, и я понял, что был принят чуть ли не за грабителя, к тому же с ужасным корсиканским акцентом. Лишь когда я донес мастодонта до нашего автобуса, она успокилась, и в сутолоке я ее потерял. Ага, а сегодня утром она нашла меня и таким образом отблагодарила за вчерашний подвиг. Впрочем, откуда она узнала, что я русский ? А, плевать, какая разница, я сижу здесь с умным видом, якобы поглощен вступительным словом, а сам наслаждаюсь предвкушением двухнедельной плодотворной, как будет написано у меня в отчете, работы. Я намеренно не слежу за английской речью оливкового француза, я растягиваю неповторимое блаженство первых часов пребывания на острове. А интересно, откуда она? Судя по нежной, нетронутой загаром коже, откуда-то с Севера Европы. Шведка? Возможно, но уж во всяком случае не полька. К моему счастью, я представляю не только Советский Союз, но и весь соцлагерь. О, свободный раб тюрьмы народов, покажи миру наши достижения, напутствовали меня в трех партийных комиссиях мои строгие комиссары, и держи ухо востро, и с женщинами в одном купе не ездий, и в номере о государственных секретах ни-ни. На все согласен, но, господи ты мой, какая же Франция без женщин? Да при всех наших грядущих переменах бог его знает, когда еще... да какой же во мне после этого будет дух естествоиспытателя?! Ведь целых две недели, ведь это целая жизнь, может быть, тем более на такой благодатной почве.
Я разворачиваю толстую с атласными листами тетрадь, выданную оргкомитетом, и вывожу прекрасным тонким фломастером ее загадочный профиль. Нос чуть великоват, но огромные агатовые печальные глаза пленяют мое воображение. Вдруг вся аудитория, все восемьдесят человек, аплодируя, поворачиаются в мою сторону, и я едва упеваю захлопнуть ее изображение. До меня доносятся " Горбачев и перестройка", и я сконфуженно улыбаюсь, впрочем, немного даже ехидно. Эти, в основном молодые лица, глядят на меня с интересом, а некоторые, наслышанные о лагерях и репрессиях, даже сочувственно. Ну, уж это слишком. Оказаться в центре внимания вовсе не входило в мои планы, ведь я тоже человек, а внутри у меня шевелится приватная душа. Они как будто слышат мой призыв и снова впиваются в докладчика, и мы вместе, на равных, домучиваем заседание до обеда.
Обедаем на открытом воздухе за длинными, как на свадьбах, деревянными столами. Кто-то поднимает тост, наливая из огромного бурдюка кислого красного вина, и начинается свадебный пир. Впрочем, довольно скованно. Еще не перезнакомились, еще не нашли общих тем, а в моей окрестности воцаряется настоящее библиотечное затишье. Я чувствую, что капиталистический мир несколько смущен моим утопическим сознанием, и мне, взращенному на трех источниках и составных частях, до чертиков хочется крикнуть знаменитое шукшинское: да кто же тут женится, дорогие господа-товарищи? Но, увы, они не знают Шукшина, а я не настолько знаком с английским. И я продолжаю, как и все, мрачно урчать над увесистым ломтем говядины. Впрочем, потихоньку народ таки раскрепощается. Кто-то уже на том конце похохатывает, кто-то просит чего-то недостающего ему подать, а двое маленьких деток, прибывших сюда с высоконаучными родителями, подошли ко мне и опасливо тычут розовыми пальчиками, повторяя: русо, русо. Я благосклонно улыбаюсь, мол, ничего особенного, и разрешаю им еще и дернуть меня за усы. Это производит настоящий фурор, в основном в родительской массе. Хлопая в ладоши, родители все-таки извиняются , мол, детишки в первый раз видят живого русского. Вскоре дети теряют ко мне всякий интерес и, не дождавшись взрослых, убегают за сладостями. Я же, насытившись впрок, неизвестно, будут ли еще кормить до завтрашнего утра, начинаю искать девушку с агатовыми глазами и тут же, с огорчением, обнаруживаю ее за соседним столом, мило беседующей с каким-то нахальным типом. Я почему-то назначаю его американцем и приготавливаюсь переделать свадебное торжество в поминки неначавшегося чувства. Но она замечает мой взгляд, поворачивает ко мне бездонные печальные глаза и долго смотрит, не реагируя на заносчивый спич американца. Быть может, это все мне только показалось, и вскоре она исчезает за чьей-то широкой спиной.
Следующая половина рабочего дня проходит в скучном лекционном зале, но заканчивается интересным объявлением для участников, получивших гранты. Эти счастливчики, к коим принадлежу и я, могут получить деньги сразу, сейчас же, в офисе отеля. Естественно, я никак не могу пропустить такое важное мероприятие и попадаю в оживленную очередь, в основном состоящую из молодых людей с небелым цветом кожи. Передо мной индийцы и латиноамериканцы, или испанцы. Чуть поближе к "кассе" мелькает ее светлая головка. Очередь навевает ностальгические воспоминания, и я отдаюсь им на растерзание. Впрочем, вскоре дело доходит и до меня, и здесь между мной и француженкой возникает непреодолимый языковой барьер. Ее бухгалтерские термины наводят на меня скуку - упираемся в какое-то мелочное труднопроизносимое понятие. Я растерянно пожимаю плечами, не понимая, чего же от меня хотят, а она беспомощно оглядывается по сторонам. Наконец появляется моя незнакомка, выслушивает на двух языках суть проблемы и ломанно спрашивает, где, мол, я собираюсь платить налоги, здесь или в Союзе? Я патриотически трясу головой - на родине, на родине, обвожу изящный пальчик размашистой росписью и получаю огромную по моим масштабам сумму: полторы тысячи французских франков. Я небрежно пытаюсь сунуть в карман годовой заработок кандидата наук, но моя помощница останавливает мою руку и просит все-таки пересчитать деньги. Я при всем честном народе пересчитываю валюту и выхожу вместе с переводчицей из офиса. Наступает неловкая пауза, как будто бы нам нужно разойтись, но мы не хотим, и она, чуть иронично поглядывая на деньги, говорит:
- Ю ар рич нау, - добавляя на ломаном русском: - Вы спите в тенде и не платить за отель?
- Да, - смущенно отвечаю я и предлагаю познакомится.
Она произносит странно-звучащее имя, напоминающее ветхозаветное, Руфь.
- Сериожа, - говорит она, - Ви брейв мужчина, вы не боись корсик сепаратист!
Ну, как не боись? Наплывает вчерашнее долгое неуютное засыпание в палатке, в неизвестном диковатом месте, на фоне ужасающих правдивостью репортажей наших спецкоров о борьбе корсиканских сепаратистов за свободу родины. Как раз перед нашим приездом, в городке, что чуть повыше в горах, прогремели два мощных взрыва с многочисленными жертвами. К тому же еще по дороге из Аячо нам попадались развешанные тут и там фотографии, исчезнувших на острове, туристов. Какой еще к чертовой матери свободы и независимости нужно этим корсиканцам, и от чего, от Франции?! Что же это за свобода такая, зачем? Вот, например, здесь, в полуметре от ее упругой, дышащей девичьей свежестью фигуры... О, я бы с удовольствием отдался в рабство ее иноземному очарованию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13