А-П

П-Я

 

После того поспешно выдыхнули из себя воздух, набрали заново, опять выдыхнули и так раз до пяти. Видно, напиток был очень крепок, потому что Симфориан корчился, точно проглотив пригоршню живых червей и ощущая во внутренностях шевеленье, а у Роктова запало чрево, как от удара. Наконец оба они отошли и принялись за картошку.
Симфориан вспомнил Истукария:
- Поди, когда надо было поступать на службу - в ноги кланялся, чтобы я его преданность удостоверил. Как прикажете быть, если в человеке нет благодарности?
- Никакой, - согласился Роктов и продолжал: - обидно проявлять активность. В прежнее время, когда я в управе городским садоводом состоял, вот были люди! Как сейчас помню, врастил я в полбутылку огурец. Получилось, будто положен в полбутылку огурец, а как положен - неизвестно, вынуть его ни-ни! Чудо! Преподнес его офицерскому собранию. Мне за это благодарность приказом объявили. А нынче что? Ну, обсадил я резедою могилу нашей жертвы на бульваре, вензелями пустил, с серпом, с молотом, с лозунгами. И хоть бы кто икнул! Ни мур-мур! Руки опускаются!
- Ты насчет лазарета? - спросил меня Симфориан. - Лазарет у вас будет, верно.
- Неужели не окажут снисхождения, - воскликнул я, - и к какому начальству следует обратиться, присоветуйте, ради господа!
Симфориан взглянул на меня столь мрачно, что я прикусил язык.
- Обращайся, куда знаешь. Я для вашего брата пальцем о палец не ударю. Нету мне на земле спокойной жизни, покуда не перевелись святые. Не люблю святых.
Он вдруг рванул себя за ворот и прокричал страшно:
- Ой, тоска, тоска! Целый город людей, и ни единой живой души! Куда ни глянь - все рыла. Может, один человек, один единственный на весь Наровчат, да и тому нет места, затравили.
- О ком говоришь? - спросил Роктов.
- Не о тебе, ты тоже - рыло.
- Согласен, - сказал Роктов.
- Единственный человек в Наровчате - Пушкин, - прочувствованно объявил Симфориан.
- Этот - просто дурак, - отвечал Роктов.
- Дурак? - Симфориан вскочил от негодования. - Дурак? Эх, что с тобой говорить! Игнатий, разве Пушкин - дурак?
- Я не считаю Афанасия Сергеевича глупым человеком, - сказал я, - мне кажется, в нем сильная игра воображения.
- Вот - слово: воображение! Единственный в Наровчате человек с воображением, человек, а не рыло!
- Что же Афанасию Сергеевичу угрожает, что вы говорите, будто бы ему нет места? - спросил я.
- А вот что, - сказал Симфориан и достал из кармана записную книжечку. - Я, братец, - газетчик, у меня здесь все есть, - показал он на книжечку. - Я в человеческом общежитии, как губка в воде. Вчера я копию одной бумаги записал, слушай:
"Гражданину Афанасию Сергеевичу Пушкину,
в дом бывший Вакурова.
Предписываю Вам с получением сего немедленно оставить появление в городе в несвойственном виде, т. е. в одежде писателя Пушкина, и тем вводить в злостное заблуждение честных граждан и вообще прекратить обман пролетариата. В случае неподчинения приму зависящие меры.
Начальник Наровчатской Гормилиции
Макарушкин".
Прочитав, Симфориан с рычанием забегал по комнате, грозя кулаками. Потом хлопнул по спине Роктова, успевшего задремать, и кинулся к комоду. Оттуда он вынул флакон и показал его Роктову со словами:
- Ну, тройного, что ли!
- Давай, - всколыхнулся Роктов и опять ударил обеими руками по столу.
И тут открылся для меня секрет непонятного напитка. Флакон, который был вынут из комода, оказался наполненным цветочным одеколоном. Симфориан налил стаканы наполовину, добавил воды. Жидкость сделалась молочно-белой.
Я не мог смотреть на то, как пили приятели, зажав носы. Я только слышал страшное кряхтение и, закрывая лицо руками, ждал, когда все кончится. Как только стихло, я осмелился взглянуть на Симфориана, и опять закрылся от страха. На лбу его взбухли синие жилы, рот искажался, глаза налились кровью. Вдруг раздался шум и стук: Симфориан в гневе отметнул от себя стул.
- Что ты корчишься, - закричал он на меня, - точно от дьяволова навождения. Небось, не сгину! У-ух, не люблю святых, жизни мне нет, покуда они не вывелись. Сам был святым, сам попа ломал, не люблю! Роктыч, Роктыч, завопил он, - давай выводить святых, давай стрелять!
Я вскочил и, осенив себя крестом, отбежал к печке.
Симфориан подошел к кровати, достал из-под матраца револьвер, поднял стул, сел посереди комнаты. Я взглянул с последней надеждой на Роктова; он спал сидя. Я заткнул уши и ожидал. Тогда только я разумел, на какое дело поднималась рука ослепленного безумца. В переднем углу висела икона десяти мучеников критских - известный образ греческого письма. В святые лики мучеников и целил Симфориан. Боже мой, господи, за какое злодейство наказал ты меня, окаянного раба твоего, ниспослав такое испытание недостойному моему духу. Я хотел крикнуть, но голос отняло у меня; я попытался двинуться, чтобы отвести руку святотатца, но ноги мои не повиновались мне.
Между тем, Симфориан, ухватив левой рукою запястье правой и держа в последней оружие, прищурился и возгласил по-церковному, что у него, как бывшего иерея, получилось внушительно:
- Иже во святых отец наших мученика Агафонуса...
Весь дом вздрогнул. Я видел, как от сотрясения воздуха погасла и опять зажглась лампа, потом дерзнул поднять глаза на поруганную святыню. Один из десяти мученических ликов был пробит пулею, и вокруг того места лак на иконе обсыпался.
Тогда я, как бы вырванный невидимой силой из неподвижности, бросился к выходу. Но в дверях стояла бывшая матушка Авдотья Ивановна. Бледна, как плат, она протягивала дрожащие руки к мужу, безмолвно взывая к его благоразумию. Взглянув на меня, она умоляюще прошептала:
- Машеньку испугает он до смерти, Машенька - дочка - спит на печи.
Я обернулся к Симфориану, но свирепость его отшатнула меня.
- Уйди! - крикнул он и, поднимая оружие, возгласил: - иже во святых отец...
Авдотья Ивановна всплеснула руками и закачалась. У меня перевернулось сердце от жалости. Я взял Авдотью Ивановну под руки и отвел к кровати, на кухню. Там она, плача, опустилась на постель. Я в растерянности смотрел на нее, не зная чем помочь. Она же убивалась горько, ломая руки. Волосы ее развязались и скатывались по спине, шаль упала до пояса, и я увидел, что Авдотья Ивановна была вполне готова ко сну, но от горя совершенно забыла о виде своей одежды. Тут смешались мои чувства, потому что сострадание толкало меня утешить несчастную, но в подобном положении и столь близко видел я женщину в первый раз от своего младенчества. Не только белые плечи ее, накрытые волосом, но и самые груди находились перед моими глазами. Не помню, какую молитву совершил я про себя. Только почудилось мне, что господь пощадит непорочную мою юность, и в тот же краткий миг обрел я в себе новую силу для христианского участия в Авдотье Ивановне. Я положил руки на ее плечи и приготовился сказать утешение, когда из горницы послышался голос Симфориана.
- ... отец наших мученика Помпия...
Выстрел был оглушителен. От страшного испуга у меня подогнулись ноги, и лицо мое само собой очутилось на груди Авдотьи Ивановны, а руки, положенные ранее на ее плечи, крепко держались за них, противу моей воли. Господи, смилуйся надо мной, многогрешным! Не помня себя, я лобызал грудь Авдотьи Ивановны, и в памяти моей ничего, кроме великого жара, не сохранилось.
Как я выбежал из Симфорианова дома - неизвестно. В голове моей стоял звон, от оглушения ли стрельбой или от чего другого - перед истинным богом не знаю.
Предшествующее описание я закончил рано поутру, когда рассвело. Дыхание мое теснила непонятная тяжесть. Я раскрыл окно. День зачинался обычной своей торжественной утреней. Пели птицы, ветерок раскачивал деревья, за стеною от речки Гордоты подымался туман. Я готов был разрыдаться - так тяжко было видеть спокойствие природы, когда душа моя мучилась греховным волненьем. Вдруг до слуха моего донесся сострадающий голос:
- Мятешься, Игнатий?
Я выглянул в окно. Отец Рафаил, совершая утреннюю прогулку, остановился у моей келии. Я опустил голову и проговорил с трудом:
- Мятусь, отец Рафаил.
Он ничего не сказал, глубоко вздохнул и удалился. А я упал на свою койку и плакал.
Нынче в городе большое смятение, как бы случилось что-нибудь государственной важности. Действительно, убедившись в слухах, я понял, что произошло событие. А именно: исчез неизвестно куда Афанасий Сергеевич Пушкин. Исчезновение обнаружено было жителями вакуровского дома и подтвердилось на товарной станции служебным начальством конторы. Шел третий день с тех пор, как последний раз видели Афанасия Сергеевича. Я поспешил к дому Вакурова. Народ стекался туда в большом числе, несмотря на будний день, так что образовалась толпа. Скоро прибыли чины городской милиции во главе с начальником Макарушкиным. Должны были произвести вскрытие жилища Афанасия Сергеевича. И вот народ затаил дыханье, глядя, как начальство, в сопровождении понятых, взбиралось по навесным лесенкам и площадкам громадного строения. Наконец Макарушкин достиг последней двери верхнего этажа, и другие чины обступили своего начальника. Через минуту раздался стук падения сорванного замка на чугунную площадку. Дверь открылась и поглотила людей. Все стоявшие вокруг меня ожидали самого ужасного, и минуты тянулись для нас бесконечно долго. Но вот начальство опять появилось на площадке, и, погодя, мы узнали, что в жилище Афанасия Сергеевича ничего не обнаружено. Макарушкин дал распоряжение опечатать дверь, но печати и сургуча не оказалось, и все начальство отбыло в город, препоручив наблюдение за имуществом Афанасия Сергеевича понятым. Последние, по мягкосердечию и бессознательности, а вероятно и просто со скуки, начали допускать любопытных в охраняемое помещение, и таким путем я имел случай осмотреть жилище Афанасия Сергеевича.
Чувство, какое я испытал при этом осмотре, не могу назвать иначе, как умилением, хотя многие из бывших со мною горожан смеялись. Жилище Афанасия Сергеевича состоит всего из одной комнаты, заполненной вещественными напоминаниями о жизни и творениях Александра Сергеевича Пушкина. Стены увешаны снимками с известных изображений прославленного поэта, картинами к его сочинениям, полкою со всевозможными о нем книгами.
Не говоря о нашем монастырском книгохранилище, даже в светской библиотеке Наровчата не найдется такого тщательного подбора произведений о Пушкине. На всякой мелочи в этой комнате лежит отпечаток любовной руки почитателя поэта. Из других предметов скромного обиталища внимание мое остановило большое в пышной раме зеркало, в котором Афанасий Сергеевич мог видеть себя во весь рост.
Я покинул опустевшее жилище с такою грустью, как если бы бросил на произвол сироту. Моя личная печаль уступила место тревоге за судьбу Афанасия Сергеевича, и я молил господа оградить его от греха.
Пока я находился с толпою около дома Вакурова, меня разыскивали в монастыре. В самом деле, уйти не сказавшись в такое время, когда с минуты на минуту могло разразиться над монастырем несчастье, было легкомыслием немалым. Войдя в келию отца Рафаила, я застал его готовым к походу.
- Пойдем, - строго сказал он и вышел, не удостоив меня благословения.
Лошадей у нас давно отобрали, и это был первый после революции поход отца Рафаила в город. Он шествовал молча, опираясь на посох и по уставу не подымая глаз от земли. Я следовал за ним в трех шагах и чем более вглядывался в его величественную и одновременно смиренную поступь, тем явственнее чувствовал, что этим человеком руководит некая бескорыстная решимость. И тогда внезапно меня обуял стыд за свою суетность и за все свое ничтожное существо. Но непонятность намерений отца Рафаила и его безмолвие беспокоили меня выше меры, так что боль стыда скоро во мне утихла, и я осмелился спросить:
- Куда направляете, отец Рафаил, ваши стопы?
Но настоятель продолжал молчать.
И так дошли мы до главной улицы и до бывшей управы, где ныне помещается совет. Тут отец Рафаил остановился, осенил себя крестом, как перед входом во храм, и знаком руки велел мне открыть дверь.
Я повиновался с замиранием сердца, не предвидя ничего доброго в последующем. Между тем отец Рафаил с прежней покойной решимостью проследовал по лестнице и коридору и, встретив служителя, спросил, где можно говорить с товарищем секретарем совета. Тот отвечал, что надлежит подождать, пока секретарь придет, и отвел нас в его приемную. Там никого не было. Отец Рафаил опустился посреди комнаты на колени, лицом ко входу, и велел сделать мне то же, указав место рядом с собою. Я исполнил приказание. Тогда отец Рафаил сказал:
- Ложись, - и сам пал ниц.
Я лег, и так мы лежали короткое время в тишине, головами к открытой двери, как бы в покаянии. Потом раздались поспешные и громкие шаги, кто-то вошел в приемную и сразу остановился.
- Что это? - расслышали мы недоуменный возглас, - что это такое?
Затем наступила пауза, после которой тот же голос, но заметно повысившись, опять вопросил:
- Кто это? Зачем вы здесь? Что за...
Тогда отец Рафаил, не шевельнувшись, с мольбою произнес:
- Не подымемся, доколе не внемлешь.
На что опять тот же голос, подкрепленный ударом ноги об пол, отвечал грозно:
- Встать, встать, немедленно встать!
- Не подымемся, доколе...
- Встать, говорю, встать!
И так пошло: отец Рафаил, не двигаясь, настаивал, чтобы его выслушали, а неизвестный, топавший у наших голов башмаками, не унимался и кричал, чтобы мы встали. Потом он заявил решительно:
- Я не скажу с вами ни слова, пока вы валяетесь на полу, - и выбежал, крича на весь дом: - кто их пустил сюда, черт подери! (Да простится мне это черное слово, записанное лишь ради одной истины.)
Отец Рафаил и я продолжали неподвижно лежать, когда кто-то подошел к нам и толкнул по очереди сапогом довольно чувствительно:
- Ладно прикидываться, подымайтесь, не то подымем силком...
Делать было нечего, и отец Рафаил, поднявшись, велел мне встать. Тогда в приемную вошел секретарь совета, и я по голосу узнал, что это он на нас кричал и топал ногами. Однако в лице его я не только не приметил свирепости или гнева, но даже показалось мне, что он легонько улыбается, хотя чему приписать улыбку в таком серьезном положении, я не мог понять и подумал, что это у него от природы.
Отец Рафаил рассказал секретарю, что, по частным сведениям, власти предполагают поместить в монастыре лазарет, и что такое действие равнозначит полному закрытию обители, так как монастырь и без того стеснен до предела детской больницей с приютом, называемым интернатом. Секретарь выслушал доводы отца настоятеля со вниманием и отвечал кратко:
- Отправляйтесь к себе, я у вас буду и сам осмотрю помещения.
Мы поклонились в пояс и покинули совет обнадеженные, так что отец Рафаил сказал мне:
- Сразу видно человека по обращению: кричал он на нас из совестливости и хорошего воспитания. Бог не без милости...
Напрасны были наши надежды. День, начавшийся с беспокойства, готовил новые испытания. Для меня они были горьки и непосильны, ибо теперь, когда я веду свою запись, неведомые доселе чувства раздирают меня и малодушие мое так велико, что я не в силах даже помолиться. Я призываю все свое мужество, чтобы правдиво описать срам, испытанный мною.
Дело в том, что не успел я с отцом Рафаилом войти в монастырский двор, как нас догнала коляска, из которой выскочил секретарь совета. Полная неожиданность приезда его ошеломила даже отца настоятеля, и он, как бы приняв секретаря за наваждение, осенил его крестом. На лице того я опять заметил улыбку, и он сказал:
- Ну, покажите мне ваши помещения.
Но у нас ничего не было приготовлено к встрече такого посетителя, и следовало бы предотвратить возможные нечаянности, хотя бы простым упреждением братии. Поэтому отец Рафаил, показав рукою на новый корпус, предложил:
- А вот, пожалуй, начнемте с тех строений, которые у нас уже отобраны властями под детский приют, называемый интернатом, и под больницу.
Говоря это, отец настоятель взглядом дал мне понять, чтобы я уведомил братию о прибывшем. Но секретарь вдруг заявил:
- Нет, чего же смотреть на то, что отобрано, давайте посмотрим, что еще не отобрано...
И здесь началось! Только-только мы поднялись на крыльцо, как из корпуса вывалился брат Порфирий с лукошком, полным жареных пирожков, от которых шел пар.
- Это вы что же, на базар? - спросил секретарь.
- Так точно, гражданин, в толкучку, - словно обрадовавшись, рявкнул брат Порфирий, - не желаете ли, свеженьких - с яйцами, со пшеном, с ливерочком...
Отец настоятель отстранил Порфирия с дороги и дал секретарю посильное объяснение:
- Доходов в монастыре почти не стало, братии же нужно поддерживать существование, хотя бы самое нищенское. Отсюда - необычные для монашествующих занятия...
Я поглядел на секретаря, и недоброе предчувствие вселилось в мою душу: быть беде, - подумал я, - у секретаря улыбочка-то не от природы, а от других качеств.
1 2 3 4