А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Два-три старика, молодая толстуха с детской коляской, высокий цыган по прозвищу Малыш и неразлучная с ним собака-ищейка: Малыш – угрюмый человек с резко выступающим решительным подбородком, существо ночное, гроза местного констебля; говорят, он гонит яблочный самогон где-то в Торнкумском лесу. Вот и ребятишки с хутора Фишэйкр – один за другим подходят по дороге из школы, их семь или восемь, мал мала меньше, пятеро мальчишек и две девчушки, да еще одна – постарше. Распахнутые ворота, словно разверстый рот, втягивают всех, кто идет по дороге: и Куини, и старую миссис Хельер (впрочем, эти скорее всего пришли специально), и всех других – детей и взрослых, без разбора. Появляется и темнобровая миссис Ласкум с двумя тяжелыми корзинками: несет полдник. За ней – женщина с добрым лицом, в строгом платье и с нелепой стрижкой «под мальчика»; платье серое с белым, старомодное даже для того времени. Это тетушка «подсобной рабочей силы». А народу все прибывает.
Нескошенной пшеницы осталось всего ничего: клин шириной валков в шесть-семь и в полсотни ярдов длиной. От угла Льюис кричит мужикам, что стоят поближе:
– Тут этих сволочей дополна!
Люди окружают последний клин: все тут – подборщики снопов, дети, старики, Малыш со своей ищейкой; собака – черная, в рыжих подпалинах, вид у нее забитый, она нервозна, вечно жмется к земле, вечно настороже, злобный взгляд, следит за всем вокруг, точно Аргус, и ни на шаг от хозяина. Молодая толстуха подходит на отекших ногах, встает в общий круг; грудной сынишка – у нее на руках, коляску она оставила у ворот. У некоторых в руках палки, другие складывают камни кучкой у ног. Кольцо возбужденных лиц вокруг клина, глаза устремлены на пшеницу – не дрогнут ли стебли; ждут команды, старики – народ опытный, осторожный, выжидают, знают когда: не суетись, сынок, осади назад.
В самом сердце клина вздрагивают стебли, волной пошли колосья, словно рябь от стайки форелей по воде. Взлетает фазанья курочка: треск крыльев, квохтанье, взрыв звуков; выскакивает, словно пестро-коричневый чертик из шкатулки, мчится вниз вдоль холма и исчезает за воротами. Смех. «Ой!» – вскрикивает девчушка. Крохотный крольчонок – и восьми дюймов не будет – выбегает из верхнего конца клина, замирает от удивления и бросается прочь. Мальчишка – подборщик снопов – он стоит всего ярдах в десяти от этого места – ухмыляется, глядя, как ребятня наперегонки бросается за крохотным зверьком, в азарте налетая друг на друга, спотыкаясь и падая, а крольчонок петляет, вдруг останавливается, высоко подскакивает и неожиданно удирает назад, в густую пшеницу.
– Эй, пшеницу-то не топчи! Ах ты, чертенок! – кричит мистер Ласкум самому азартному мальчонке.
Теперь с другого конца прокоса пронзительно свистит Льюис, показывает рукой. Большущий кролик мчится к зеленой изгороди у ворот, мимо ищейки. Он прорвался сквозь кольцо людей, увертываясь от камней и палок, обегая снопы. Цыган издает долгий, низкого тона свист. Его пес бросается вдогонку, стелясь над землей: кровь гончих недаром бежит в его жилах, даря убийственную ловкость и быстроту. В последний момент кролику удается избежать острых зубов, резко изменив курс. Пес проскакивает мимо, но тут же разворачивается, взбив на стерне красноватую пыль. Все глаза устремлены на него, даже Льюис остановил коня. На этот раз пес не промахнулся. Он ухватил кролика за шею и яростно треплет из стороны в сторону. Цыган снова издает низкий, долгий свист, и пес мчится к хозяину, низко наклонив голову; кролик все еще бьется в длиннозубой пасти. Цыган забирает кролика у собаки, поднимает за задние лапы и ребром свободной ладони резко бьет по шее зверька. Всего один раз. Тут все до одного знают, откуда у цыгана ищейка: шутка давно прижилась в деревне, так же как и прозвище Малыш. Сам дьявол однажды ночью заявился к нему в Торнкумский лес – спасибо сказать, потому он, цыган-то, столько зелья, от которого кишки гниют, продает всем энтим янкам, что по-за лесом лагерем стоят, а пса энтого сам ему в подарок и приволок. Но, глядя на цыгана с его собакой, деревенские прекрасно понимают, что он явился сюда вовсе не за кроликами: для этого у него в распоряжении все лунные ночи, все поля на много миль в округе. Цыган – воплощение древней, языческой, квазибожественной ипостаси; он явился сюда из тех времен, когда люди были охотники, а не земледельцы; он удостаивает поля своим появлением в период жатвы, оказывая земледельцам честь.
Льюис снова пускает жатку. Теперь кролики выскакивают из пшеницы через каждые несколько ярдов – большие и маленькие, некоторые до смерти перепуганы, другие – полны решимости. Старики бросаются за ними, размахивая палками, спотыкаются, падают ничком; под ногами путаются дети. Визг, крики, брань, торжествующие победные возгласы; мчится ищейка, изворачивается, нагоняет, хватает – беззвучно, безжалостно. Последний валок. И вдруг – вопль боли, как крик младенца, из-под скрытых в пшенице ножей. Не оборачиваясь, Льюис машет рукой назад. Прочь по стерне тащится кролик: у него отрезаны задние лапы. Мальчишка-подборщик бежит, поднимает зверька, торчат окровавленные обрубки. Зеленоватые шарики кала сыплются из-под хвоста. Кролик дергается в руке; опять тот же вопль… Мальчик резко бьет ребром ладони, еще и еще раз; потом поворачивается и с видом полного безразличия швыряет убитого кролика на груду других таких же. Остекленевшие круглые глаза, торчащие усы, обмякшие уши, белоснежные хвостики. Мальчик подходит поближе, глядит на убитых зверьков – их тут, пожалуй, уже больше двадцати. Сердце у него вдруг сжимается… странно сжимается, не предчувствием ли? Наступит день, когда в опустевшем поле он заплачет об этом.
Он поднимает голову и видит двух женщин, они – единственные, кто не принимал участия в этой бойне: его тетушка и миссис Ласкум стоят у растянутой на стерне под ясенем скатерти и мирно беседуют. Рядом с ними поднимается в воздух голубоватый дымок: водруженный на камни, греется старый, почерневший от копоти чайник. Последний кролик, преисполненный решимости, мчится прямо к подслеповатому старому Сэму, проскакивает у него промеж ног, уходит далеко от преследующих его мальчишек. Ищейка пытается проскользнуть между ними, на мгновение утрачивает равновесие, теряет кролика из виду и наконец-то позволяет себе огорченно тявкнуть; в отчаянии оглядывается – такое множество орущих, подгоняющих, машущих руками двуногих вокруг! Видит вдали мелькающий белый хвостик и снова пускается в погоню. Но кролик успевает скрыться в зеленой изгороди. Цыган свистит. Пес прыжком поворачивает вспять, возвращается к хозяину, поджав хвост.
Время раздавать призы. Старый мистер Ласкум стоит у груды охотничьих трофеев; он слегка смущен – не привык играть роль царя Соломона. Один кролик – тому, еще один – другому, крольчонка – кому-то из ребятишек, пару жирных кролей – цыгану, еще одного – старине Сэму. Шесть штук – мальчику-подборщику.
– Давай-ка снеси их под ясень, Дэнни.
И Дэнни (сам он предпочитает именоваться Дэн) шагает через поле, держа тушки за задние лапы – по три пары лап в каждой руке, идет словно Нимрод; направляется под ясень – пить чай.
Миссис Ласкум – маленькая, черные брови изогнуты, словно две запятые, – стоит над костерком из хвороста, уперев руки в бока, улыбается мальчику.
– Ты сам их всех словил, Дэнни?
– Только двух. И то один не считается, он под ножи попал.
– Бедняжка, – говорит тетушка.
Миссис Ласкум почтительна, но презрение свое высказывает ничтоже сумняшеся:
– Да что вы, милая моя, ежели б не та каменная стенка, что ваш сад огораживает, вы б и слезинки из-за энтих не уронили.
Тетушка ласково улыбается ему, а миссис Ласкум берет кроликов, прикидывает вес, одобрительно кивает, щупает заднюю часть у каждого, отбирает пару поувесистей.
– А это – вам на ужин, Дэнни.
– Ой, правда? Спасибо огромное, миссис Ласкум.
– Вы правда хотите их нам отдать? – спрашивает тетушка. И добавляет: – Просто не знаю, что бы мы без вас делали.
– А отец где? – спрашивает мальчик.
– Кажется, сам благочинный к нему приехал. Насчет паперти.
Мальчик кивает молча, таит свое одиночество, глубоко запрятанный эдипов комплекс; он уже подошел к тому перекрестку, который всем сыновьям предстоит перейти.
– Ладно, – говорит он. – Вот только кончим копнить.
Он идет к остальным, уже принявшимся за работу; но теперь в поле много больше рабочих рук – как на картинах Брейгеля. Ребятишки подтаскивают дальние снопы поближе к подборщикам, соревнуясь – кто скорей; даже Малыш снисходит до подборки снопов в последние двадцать минут.
Потом – снова под ясень: ритуал неизменный, как святое причастие; старая скатерть в розовую и белую клетку, хлеб, литровая миска с густыми сливками, горшочки с вареньем – малина, черная смородина; выщербленные белые кружки; два заварочных чайника, черно-коричневые, того же цвета, что и кекс, буквально набитый изюмом и коринкой. Но лучше всего – запретные топленые сливки, румяная складчатая пенка утопает в их пышной белизне. С начала времен на свете не было сливок, равных этим: голод, разбуженный жатвой, солнце, дети, окружившие скатерть и не сводящие с нее глаз, запах пота… Луг, и хлев, и шумное дыхание темно-красных девонских коров… Амброзия, смерть, сладость малинового варенья.
– А ты его видала, ма? А вы его видали, миз Мартин? Да мы тут все до евонного самолета прям дотронуться могли, верно, Дэнни?
Позже.
Он один посреди высоченных буков, над безлюдным теперь, уставленным копнами полем, в роще, где так мягка и плодородна земля; он приходит сюда каждую весну, чтобы отыскать первую адоксу-мускатницу – такое недолговечное удивительное крохотное растение, пахнущее мускусом, на изящной головке – четыре бледно-зеленых цветка, словно четыре лица. И здесь тайна, загадка: это его цветок, его нынешняя эмблема, почему – не объяснить. Солнце низко склоняется к западу, он больше всего любит предзакатные часы. Косые лучи высвечивают пастбище по ту сторону долины; параллельные волны трав бегут там, где когда-то, целую вечность назад, шли волы, таща за собой тяжелый плуг; туда ему тоже надо наведаться, теперь уже скоро, потому что еще один его любимый цветок, скрываемый ото всех – пахнущая медовыми сотами орхидея Spiranthes spiralis, – вот-вот распустится на старом лугу. Он тщательно оберегает то, что ему известно: птичьи знаки, места, где рождаются редкие растения, кое-что из латыни и фольклора, потому что ему столь многого еще недостает. Листья буков над ним кажутся прозрачными в лучах заходящего солнца. Совсем рядом, чуть выше, курлычет горлинка, попискивает поползень.
Мальчик сидит опершись спиной о буковый ствол, сквозь листву разглядывая поле внизу. Нет прошлого, нет будущего, время очищено от грамматических форм; он вбирает в себя день сегодняшний, переполненный ощущением бытия. Его собственный урожай еще не созрел для жатвы, но мальчик словно слит в одно целое с этим полем: оттого-то ему и было так страшно. Страшна не сама смерть, не смертная боль от ножей жатки, не вопль, не окровавленные обрубки ног… но то, что так легко умереть, уйти из жизни прежде, чем снова созреет пшеница.
Непостижимая чистота; непреходящее одиночество.
Он смотрит вниз, почти скрытый листвой. Смотрит на мир глазами укрытой от чужих взоров птицы.
Я нащупываю в его кармане складной нож, вытаскиваю наружу, вонзаю в краснозем – очистить от грязи и гадости: этим ножом были удалены внутренности двух кроликов, печень, кишки… еще слышен отвратительный запах. Мальчик встает, оборачивается к дереву и принимается вырезать на стволе бука свои инициалы. Глубокие надрезы, сняты полоски серой коры, открывается сочная зелень живой сердцевины ствола. Прощай, мое детство, прощай, сновиденье.
«Д. Г. М».
И чуть ниже: «21 авг. 42».
Игры
– Так и напиши.
– Нет.
– Ты просто должен это написать. Он улыбается в темноте:
– Дженни, в творчестве нет никаких «должен».
– Ну – можешь.
Тоном строгого папаши он произносит:
– Тебе давно пора бы заснуть.
Но сам он стоит у окна совершенно неподвижно, пристально вглядываясь в ночь; из темноты комнаты он смотрит на пальмы и пойнтсеттии, на широкие листья рицинника в саду; и дальше – за ограду сада, деловая часть города, безбрежное плато обычной, ювелирно сияющей огнями ночи. Он на долгий миг закрывает глаза – потушить это сияние.
– Тут призраков полно. В конце концов они тобой завладевают.
– Ну вот, теперь ты в ложную романтику ударился.
– Ты хочешь сказать, что меня до сих пор еще не обнаруживали мертвецки пьяным в студийном буфете?
– Ох, Дэниел, что за чушь!
Он не отвечает. Тишина. Вспыхивает огонек зажигалки. В оконном стекле на мгновение он видит лицо, длинные волосы, янтарный очерк дивана. И белизну – там, где распахнуто темносинее, не стянутое поясом кимоно. Прелестный ракурс; особенно прелестный потому, что ни одна камера, ни один кадр никогда в жизни не смогут его запечатлеть. Зеркала. Темная комната. И эта красная точка в стекле – непослушанья алое пятно – в сочетании с темно-синим там, в глубине; алмазы и гранаты внизу и сияние небесных огней. Она говорит очень тихо:
– Будь помягче, а?
Это ужасно, это подступает как тошнота в неподходящий момент: живущий в нем мальчишка-подросток по-прежнему восхищается тысячу раз виденной россыпью огней за окном, его по-прежнему волнует этот символ успеха; он самоуверен, он всего добился сам; он высмеивает все, что успел узнать, все, чему научился, все, что ценил.
Он отворачивается от окна, проходит через комнату к столику у двери: столик – поддельный «бидермейер».
– Ты чего-нибудь хочешь?
– Только тебя. И неразбавленным. В порядке исключения. Он наливает себе виски, разбавляет содовой, отпивает глоток; добавляет еще воды; поворачивается к ней:
– По правде говоря, я должен бы тебя уложить спать.
– Ради всего святого, иди сюда и сядь.
Изящный поворот головы над спинкой дивана, пристальный взгляд.
– Ты заставляешь меня играть.
– Прости.
– Мне этого и днем хватает. Если помнишь.
Он подходит к ней, садится на край дивана; опирается локтями о колени, потягивает виски.
– Когда это началось?
Он делит все разговоры на две категории: когда ты просто разговариваешь и когда ты разговариваешь, чтобы слушать себя. В последнее время его разговоры все больше сводились к этой второй. Нарциссизм: когда – с возрастом – перестаешь верить в свою уникальность, тебя увлекает сложность собственной личности, как будто наслоения лжи о самом себе могут заменить незрелые юношеские иллюзии, а словесные ухищрения способны скрыть провал или заглушить гнилостный запах успеха.
– Сегодня днем. Когда ты ушла. Я пошел на съемочную площадку. Побродил там. Все эти пустые павильоны. Такое чувство пустоты… впустую потраченного времени. Усилий. Всего.
– Да еще меня надо было ждать.
– Ты ни при чем.
– Но дело именно в этом?
Он отрицательно трясет головой.
– Звезда экрана и ее жеребчик?
– Это просто миф. Старое клише.
– Но оно по-прежнему в ходу.
– Туземцам ведь надо чем-то платить, Дженни.
Она сидит, закинув руку на спинку дивана, вглядывается в его лицо. Ей виден лишь профиль.
– Оттого-то меня так раздражает Хмырь. Он думает, что такой весь неотразимый, такой современно-сексуальный, да-что-ты-детка! Стоит ему тебя увидеть, как он одаряет меня взглядом… Этакий всезнающий, опытный, догола раздевающий взгляд. В следующий раз спрошу его, зачем он презервативы на глаза надевает.
– Что ж, это добавит остроты в ваши сцены.
Она поднимается, медленно идет к окну, гасит сигарету в глиняной пепельнице у телефона… Да, конечно, она играет. Теперь она смотрит в окно, как смотрел он, на этот отвратительный город, на эту неестественную ночь.
– Чего я про этот мерзкий город никак не пойму, так это как им удалось изгнать отсюда всякую естественность.
Она возвращается, останавливается перед ним, сложив руки на груди, смотрит сверху вниз.
– Я хочу сказать, почему все они так ее боятся? Почему бы им не принять как само собой разумеющееся, что просто мы – англичане, у нас могут быть какие-то свои собственные, английские… Ох, Дэн!
Она садится рядом, прижимается – ему приходится ее обнять, – целует его ладонь и кладет к себе на грудь.
– Ну ладно. Значит, ты побродил по площадке. Но это же ничего не объясняет. Почему ты… Ну, дальше?
Он смотрит в глубь комнаты.
– Думаю, все дело в проблеме реальности. Реальность невозможно запечатлеть. Все эти павильоны, декорации квартир… Они все еще стоят там. А фильмов этих уже никто и не помнит. Дело в том, что… все королевские пьесы и все королевские сценарии… и ничто в твоем сегодняшнем дне не сможет тебя, как Шалтая-Болтая, опять воедино собрать.
– Предупреди меня, когда надо будет отирать слезы с глаз.
Он чуть слышно фыркает носом, на мгновение нежно сжимает ее грудь и убирает руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16