А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он терпеть не мог ходить в концерт, потому что там нужно сидеть и молчать, пока исполнители, по его выражению, «выставляют себя напоказ». Он терпеть не мог слушателей концертов, потому что они притворяются, будто способны утонченно наслаждаться музыкой, и таким образом выходят из положения. «Дрянные мошенники», — называл он их, и боль его утолялась. Редкий дирижер симфонического оркестра догадывается, сколько мелких ненавистей к нему рассеяно в толпе, над которой он царит. Но особенно ненавистны были Эдварду-Альберту певцы. Если бы он посмел, о» стал бы отвратительно пародировать звуки, которые они издают. Милая английская Би-би-си в первую, добродетельную пору своего существования попробовала давать английским Тьюлерам в разумных дозах классическую музыку. Миллионы Тьюлеров бурно протестовали. Что нужно было Эдварду-Альберту — это рабская музыка, которая прислуживала бы ему, которой он мог бы распоряжаться, барабаня пальцами, притопывая ногами, подпевая и пританцовывая, глуша ее, как вздумается. Это еще куда ни шло.
И в пансионе м-сс Дубер Эдвард-Альберт и родственные ему Тьюлеры, все до единого, каждый на свой лад, все время вели хоть и негласную, но неустанную борьбу за самоутверждение. Различие заключалось в тонкости приемов — и только. И мир в заведении с трудом поддерживался путем непрерывной смены напористых претензий и неискренних взаимных уступок.
У Теккерея была странная склонность говорить правду в глаза, а писал он для публики, которую приходилось и легко было подкупать бесстыдной лестью, приглашая ее участвовать в его насмешках над слабостями третьих лиц. Его «Книга снобов» в широком понимании охватывает и его доверчивых читателей, и его самого, и все человечество, изображая всеобщее стремление возвеличиться над окружающими.
(Но тут слышится возражение одной читательницы, очень симпатичной и вполне довольной своей судьбой. «Это стремление не совсем всеобщее, — заявляет она, блеснув глазами. — Есть воспитанные люди, которые могут быть совершенно свободны от всяких претензий. Я понимаю борьбу. В наше время она всюду. Когда происходит переоценка ценностей и никто толком не знает, где его место, конечно, можно наблюдать много саморекламы и всяких претензий. Иногда даже очень нелепых. Так что невозможно не смеяться. И я смеюсь про себя. Но что касается меня, мне все это совершенно чуждо. Уверяю вас. Я со всеми такая, какая есть». На это возможен только один ответ: «Вот именно, сударыня».)
Развитие в душе Эдварда-Альберта потребности самоутверждения в период от десяти до двадцати лет отнюдь не исчерпывалось такими чисто отрицательными реакциями, как ненависть к преподавателям, классической музыке и певцам. Он стал придавать все большее значение своему внешнему виду. Он тщательно обдумывал свой туалет — костюм лиловатого оттенка, рубашки, носовые платки и галстуки в тон.
«Хорошо бы еще золотые запонки, — думал он, — настоящего золота, и просто положить руку на стол… Вот бы тогда все увидели…»
Старый м-р Блэйк, ученый Франкинсенз, индийский юноша по-прежнему не обращали на него никакого внимания, но женщины — он чувствовал — замечали все эти подробности. Он открыл новый смысл в том, что на свете существуют женщины: они интересуются, как мужчина одет, и реагируют на это. Новый костюм, новый галстук — все это они замечают сразу, как только ты входишь в комнату. Они переглядываются. Он это видел. Что касается Тэмпа, тот относился к Эдварду-Альберту с симпатией, но не понимал его тайных стремлений.
Герой наш все глубже погружался в свой внутренний мир, значение собственной личности для него все возрастало. Теперь, гуляя, он находил новый интерес в рассматривании своего отражения в витринах магазинов. Сам он почти вовсе не смотрел на прохожих, но следил, кто из них смотрит на него. Иногда все обходилось благополучно, но случалось, что его охватывало сомнение, шаги его становились неуверенными и он не знал, куда деть руки. В такие минуты он испытывал желание вернуться домой и переодеться.
Несмотря на эти случайные срывы, он не переставал замышлять новые акты агрессии. Его воображению рисовалось, как он появляется в столовой ровно в половине восьмого, обедает с необычайной поспешностью и стремительно отбывает в безупречно сшитом фраке — по какому-то важному и таинственному назначению. Вот что заставит их призадуматься. Он чуть не заказал себе этот фрак — единственно ради того, чтобы придать своей мечте некоторый признак реальности.
Но, по правде говоря, жильцы м-сс Дубер были слишком заняты собственными агрессивными замыслами, чтобы замечать духовные порывы и метания нашего героя. Они видели в нем — в тех редких случаях, когда вообще на него смотрели, — просто нескладного подростка, который при неожиданном обращении к нему принимает растерянный, виноватый вид и отличается резким вульгарно-лондонским произношением да еще странным вкусом в одежде.
5. Трагедия семейства Тэмп
Пока юноша мужал и созревал таким образом под укрепляющим воздействием Природы, в Скартмор-хаузе одно за другим исчезали знакомые лица и на их место появлялись новые, а сам он мало-помалу становился признанным членом счастливого семейства м-сс Дубер. Он с возрастающим интересом следил за впечатлением, которое производил на вновь прибывающих, и сам делал первый шаг навстречу им, вместо того чтобы ждать, когда они к нему обратятся.
Уехали беженцы. Они нашли себе какую-то работу в свободном государстве Конго. М-р Франкинсенз удостоился каких-то необычайных отличий в Лондонском университете и отбыл, покрытый славой, в Индию, чтобы стать там директором одного колледжа, в котором молодые индийские джентльмены подготовляются к экстернату в Лондонском университете. Пансион уже не оглашался мятежным смехом длинного тощего индийца, и старый м-р Блэйк, скопив достаточную сумму, чтобы обеспечить себя пожизненно рентой, переехал в маленький пансион в Сауси, где погрузился в сочинение густоклеветнической книжки, которая должна была появиться под заглавием «Так называемые профессора и их проделки». Она имела назначением показать, какую важную роль в развитии физики за последние сорок лет играл автор, не получивший в награду за это никаких почестей, Отъезд его был ускорен трагической гибелью м-ра Харольда Тэмпа.
— Без него тут уж будет совсем не то, — сказал м-р Блэйк. — Мы, случалось, вздорили с ним по-приятельски, но без обиды. Такой был шутник.
Но надо рассказать об этой трагедии. Она произвела страшное впечатление на весь пансион.
М-р Харольд Тэмп, подвыпив на пирушке в ресторане, видимо, решил съехать по перилам лестницы, вместо того чтобы обычным, банальным способом сойти по ней. Перила, изящные и ветхие, на втором повороте обломились и скинули его вверх тормашками в открытую шахту лифта, и он, сжавшись в комок, пролетел ее всю до дна и свернул себе шею. Говорят, последние его слова были:
— Дорогу, ребята!
Через минуту все было кончено.
— Мы думали, он идет по лестнице сзади нас, — рассказывали упомянутые «ребята», испуганные и отрезвевшие. — Мы слышали, как он пропел какой-то мотив, и потом ему, видно, пришла в голову эта затея. Он прямо пулей пролетел мимо нас.
— Вполне в его духе, — заметила м-сс Тэмп, выслушав без единой слезы рассказ о подробностях.
Впечатление было ужасающее. Не только м-р Блэйк, все население Скартмор-хауза было глубоко потрясено и взволновано этим печальным событием. Исчезновение этого обычно столь шумного субъекта вызвало на время во всем доме неловкое ощущение звуковой пустоты. Очень многие жильцы как-будто впервые обнаружили, что они тоже производят какие-то звуки, и словно испугались этого открытия. Они стали говорить шепотом или вполголоса, как будто гроб с телом стоял тут же в доме, а не в морге.
Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король.
Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного.
Добро притворное тебя переживет,
А истина уйдет с тобой в могилу.
Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил:
— Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил «изюминки в спирту»? Как он хорошо обставил игру — свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок.
— Огонь мы тут же затоптали, — вставляла м-сс Дубер. — И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху!
— Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером.
— Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр.
— Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя.
— Да, в нем погиб большой человек. Но он как-то никогда не сетовал на свою судьбу. Он был такой жизнерадостный — до самого конца.
Обдумав свою партию, Эдвард-Альберт присоединялся к общему хору:
— Мне его страшно жаль. Он был такой ласковый, приветливый.
— Как приятно, наверно, было знакомство с ним, когда он был еще молод и полон надежд и обещаний.
Это замечание словно метило в м-сс Тэмп. Она, как обычно, давала намеренно бесцветные ответы:
— Да. Он много обещал тогда.
— Он был от природы проказник. Но никому не причинял вреда, кроме как самому себе.
— Вот и поплатился за это, — заметила м-сс Тэмп и больше не произнесла ни слова.
Хоровое пение возобновилось. Эдвард-Альберт повторял свою партию.
Единственным, кто как будто не участвовал в этой общей церемонии возложения венков, была м-сс Тэмп. Сперва это объясняли глубокой скорбью: она не в состоянии говорить о нем. Потом стали шептаться, что она хочет его кремировать, а не похоронить прилично в просторной могиле и что она уедет из Лондона.
Для Эдварда-Альберта мысль о кремации была чем-то новым. Она вызывала в его воображении страшные образы.
— А нехорошо это — быть кремированным, — заметил он. — Что ж от тебя останется ко дню воскресения из мертвых? Кувшин с пеплом — и все.
— Это нарушит всю вашу литературную работу, — сказал старый м-р Блэйк вдове, увидев однажды, что она сидит задумавшись, в одиночестве.
Она пристально посмотрела на него. Потом ответила совершенно спокойно, но с таким видом, будто освобождалась от чего-то давно ее тяготившего:
— Теперь я могу сказать вам, что вовсе не занимаюсь литературной работой. Это он выдумал. Он, видите ли, был честолюбив. И стыдился, что у него жена — простая портниха и трудится до изнеможения в мастерской, полной всякими вертихвостками. Вот кто я. Он был щепетилен — в этом пункте. Теперь это уже прошлое, и ему не может быть обидно.
— Я думал… — начал было м-р Блэйк.
— Ну, вы, наверно, догадывались. А теперь я могу поехать в Торкэй и открыть какое-нибудь небольшое скромное предприятие. Меня всегда тянуло в Торкэй.
— Почему же вы не сделали этого раньше?
— Потому что это недостаточно выгодно, и потом он непременно стал бы лезть на женский пляж в пьяном виде, и были бы неприятности, и, кроме того, знаете, ему бы захотелось иметь сезонный билет, чтобы ездить в Лондон.
Она умолкла на мгновение, потом пожала плечами:
— Незачем говорить теперь об этом.
М-р Блэйк долго думал о том, что она ему сообщила, и через некоторое время сказал Эдварду-Альберту, поскольку в тот момент не было никого другого, с кем ему можно было бы поделиться своими соображениями:
— Эта миссис Тэмп — довольно черствая женщина. Довольно черствая. Видимо, он стал неудачником из-за того, что она расхолаживала его. Если б она больше верила в него и показывала ему, что верит…
— Мне кажется, она не должна кремировать его, — ответил Эдвард-Альберт. — Я обязательно скажу это…
Чем больше м-р Блэйк раздумывал о своем отношении к Харольду Тэмпу, тем больше оно из довольно откровенного недружелюбия превращалось в глубокое понимание и симпатию. Как добры мы бываем к мертвым! Как легко и незаметно становятся они нашими союзниками! Мы можем приписывать им лестные для нас отзывы, которых они никогда не произносили. Старый м-р Блэйк хорошо знал, что значит пережить крушение своих жизненных планов и оказаться устраненным от дел людьми недостойными. Вот и Харольд Тэмп при благоприятных обстоятельствах и соответствующей поддержке мог бы стать действительно великим человеком. Но эта черствая женщина сыграла в его жизни роковую роль.
К этому заключению, которое он впервые сообщил Эдварду-Альберту, а потом высказал и другим подходящим слушателям, его привело, разумеется, и свойственное старым холостякам женоненавистничество.
До самого своего отъезда м-сс Тэмп была окружена глухим недоброжелательством. Было ясно, что она оказалась не на высоте в смысле своих супружеских обязанностей и, быть может, даже сознательно тянула вниз замечательного человека, которого никогда как следует не понимала.
Известная, выражаясь мягко, бесчувственность, которая была ей свойственна, позволила ей оставить без внимания две-три попытки довести эту мысль до ее сведения.
После кремации Гоупи позволила всем в доме вздохнуть свободнее. Харольд Тэмп почти сразу стал исчерпанной темой. М-р Блэйк еще проявлял легкий оттенок неодобрения по адресу м-сс Тэмп до ее отъезда, за которым вскоре последовал и его собственный. После этого никто уже больше не говорил о Тэмпах, и постепенно пансион м-сс Дубер наполнился новым поколением жильцов, которые ничего не знали о Харольде. Послышались новые шутки, которые утвердились в доме и вошли в обиход. Новые голоса замычали в ванной.
Так вслед за м-ром Франкинсензом и прочими из поля зрения Эдварда-Альберта исчезли также супруги Тэмп и м-р Блэйк и на место их явились другие, с которыми он уже мог держаться солидней.
6. Мистер Чэмбл Пьютер
М-р Чэмбл Пьютер, тот тридцатипятилетний господин, который занял комнату м-ра Франкинсенза, был усердным книгочеем. Он любил старые, солидные, добротные книги и говорил, что, услышав о новой книге, он всякий раз принимается за чтение какой-нибудь старой. Чтение и беседа о прочитанном были для него особой формой самоутверждения. Внешний мир мог жить своей жизнью — жизнь эта неизменно оказывалась ничтожной. И если Эдвард-Альберт мечтал потрясти весь пансион отбытием на таинственный званый вечер в «безупречно сшитом фраке», то м-р Чэмбл Пьютер достигал этого желанного эффекта демонстрированием «основательно зачитанного» Горация.
Расцвет Блумсбери еще не наступал, и м-ру Пьютеру еще только предстояло столкнуться с нахальным фактом существования движения, традиционного и модернистического в одно и то же время. Поэтому все его слова и поступки, связанные с м-ром Т.-С.Элиотом и м-ром Олдосом Хаксли, к сожалению, выпадают из нашего повествования.
На Эдварда-Альберта эта страсть к книгам произвела именно то впечатление, на которое она была рассчитана, и наградой ему была готовность м-ра Чэмбла Пьютера беседовать с ним. М-ру Чэмблу Пьютеру было необходимо с кем-нибудь беседовать: он не мог говорить пространно и запальчиво, потому что это было бы вульгарно, а в лице Эдварда-Альберта он имел чрезвычайно покорного собеседника. Эдвард-Альберт не всегда улавливал смысл того, что говорит м-р Чэмбл Пьютер, но, поскольку беседа велась вполголоса, достаточно было сидеть и кивать, делая вид, будто понимаешь.
— Боюсь, — говорил м-р Чэмбл Пьютер, произнеся какое-нибудь особенно невразумительное изречение, — что я грешу избытком юмора. Но как бы мог я без него обойтись в этом нелепом мире?
Иногда Эдварду-Альберту казалось, что этот юмор сродни получившей всемирное распространение удобной скептической формуле «так ли это?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35