А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



* * *

– Я осталась одна.
Рядом были те же люди, что и до тебя, – отец, Маде, рыжий Вильгельм, курносый и маленький Иоганн, Кристина, Йорен, Олаф и Бьорн, родственники, подружки, просто знакомые, почтенные бюргеры, их жены и дети, незнакомые офицеры и солдаты, прохожие на улицах.
Но я осталась одна.
Поздней осенью стало ясно, что от русских на сей раз уже так просто не отбиться. Царь Петр сам сделал первые пушечные выстрелы по Риге. Началась настоящая осада.
Я помнила твои слова, я верила – все скоро кончится, и мы опять будем вместе. Я верила – а странная тревога не давала мне покоя, как будто я заранее знала, что, выбрав тебя, обречена на бесконечную разлуку.
Недели две спустя Маде напомнила мне – сегодня ночь святого Андрея, когда все девушки гадают о суженом. Мы приготовились – Маде за ужином съела селедку со всеми потрохами, чтобы суженый во сне кружку воды поднес, а я умылась, не вытираясь, и положила полотенце под подушку, чтобы ты мне во сне лицо вытер. Мы бы и вишневые веточки, сломанные полночь, поставили каждая в свою бутылку, залив горлышко воском, чтобы слабенькие полупрозрачные цветы на коротких ножках появились к Рождеству и тем дали знать, что загаданное сбудется. Но все вишни росли в форштадтах, а туда мы попасть не могли.
После селедки и умывания разговаривать не полагалось. Мы с Маде молча ходили по дому, объясняясь знаками, а домашние, зная причину, постоянно нас задевали, вызывая на разговор.
– Держатся стойко, как рижские бастионы! – восхищался Бьорн, а Олаф придумывал всякие подвохи и искренне веселился, когда Маде чуть было не поддалась. Я же была на удивление спокойна – не то, что в прошлом году. А ведь то гадание сбылось – я встретила суженого. И готовилась ко сну, твердо зная – ты придешь ко мне, и тихо радовалась тому, что хоть так поцелую твое лицо, твои милые глаза…
Не успела я раздеться и лечь, как рядом с домом раздался треск и грохот. Я поняла – это русские ядра! Никогда они еще не падали так близко. Все мы, испугавшись, выбежали на улицу.
Они лежали на припорошенной первым снегом брусчатке, как большие, разбежавшиеся из корзинки клубки черной шерсти. Одно, оказалось, пробило соседскую крышу. У нас в двух окнах вылетели стекла.
Я знала, не нужно быть пророком, чтобы знать, что так случится. Пушкари с твоими планами в руках опять заряжают мортиры. Генералы твоего царя, глядя на эти планы, отдают приказы. И то, что от сегодняшних выстрелов пострадали лишь окна, – случайность. В следующий раз ядро может угодить в мой дом, пробить потолок моей комнаты, и я приму смерть – из твоих рук!
Нет, нет, прости меня, я не то хотела сказать! Или нет, все-таки то. Я знала, что ты принесешь мне и моим близким страдание, может быть, и смерть. Но разве ты виноват в этом? Мне было бы легче, полюби я кого-нибудь по эту сторону укреплений – Олафа хотя бы. Вместе бороться и вместе погибнуть – это ведь тоже отрада. Но я выбрала самое тяжелое, что могло выпасть на долю женщины. Иной любви у меня и быть не могло. Я словно всю жизнь именно к такой и готовилась… И в конце концов, еще месяц, еще два, и Стромберг поймет, что сопротивляться нелепо. Он сдаст город. Именно это я и хотела увидеть во сне.
Я молила Бога – пусть я зажмурюсь, а когда открою глаза, будет день, и тишина, без надоевшей канонады, и вдалеке музыка походного марша. И я побегу навстречу драгунскому полку, входящему в город. Пусть другие смотрят из окон, еще полные страха или недоверия, а я побегу через площадь навстречу, ища среди всадников в синих с красным мундирах одного-единственного, который уже и сам высматривает меня, приподнимаясь в стременах. А я побегу, сбивая о грубую брусчатку тонкие каблучки своих парчовых туфель…
Дни шли, погреб наш пустел, и с едой становилось все хуже. Однажды отец зазвал в пустую мастерскую и сказал:
– Знаешь ли ты, Ульрика, что другие мастера уже отпустили своих учеников и подмастерьев?
– Как это – отпустили? – не поняла я.
– Сказали – молодые люди, кормить вас нечем, время тяжелое, ступайте куда знаете…
– Одним словом – выгнали!
– Ульрика, спроси у Маде, сколько муки у нас осталось. Или у Кристины. С Кристиной тоже, наверное, придется расстаться.
Но по лицу отца я видела, что не подмастерья и Кристина его беспокоят. И вдруг догадалась.
– А Йорен?
– Не знаю, – отец отвел глаза. – Может быть, и с ним.
Я своим ушам не поверила. Как же мы без Йорена? И как же он – без нас?
– Ты подумал, отец, куда он денется?
– Ульрика, послушай меня… Надолго наших запасов не хватит… – тихим, покорным голосом говорил мой отец, славный мастер, гордившийся своими полными погребами, своим гостеприимным домом, своими всегда сытыми и довольными подмастерьями и ученикам. – Если мы не избавимся от лишних ртов, а Бог весть когда кончится эта проклятая осада, то наступит день, когда ты, мое дитя, попросишь у меня хлеба, а мне нечего будет дать…
Я слушала и думала – ведь он уговаривает сейчас не меня, а сам себя, вот что страшно.
– Неужели? – спросила я из милосердия, чтобы он мог убедить меня, а значит, и себя, в нашем бедственном положении и в необходимости расстаться с Йореном.
Он не убеждал. Он просто посмотрел как-то жалко, обиженно, и вышел.
Я отвернулась к окну. Подмастерья – Вильгельм и Иоганн… Господи, чего они только не вытворяли! Наверное, сто раз отец торжественно обещал выгнать на все четыре стороны то рыжего Вильгельма, то маленького Иоганна. Но на днях приходил отец Вильгельма, и они оба толковали, что если бы не осада, парень мог бы уже приниматься за работу на звание мастера. Конечно, до этого далеко, и об этом ли теперь думать… Но мы все так радовались, когда думали и говорили о том, что вот скоро все кончится, и Вильгельм станет мастером, и Иоганн возьмется за ум, и наши дела поправятся. А пока мир словно на глазах становился все теснее. Уйдут подмастерья, Кристина, Йорен. А останутся в доме Бьорн с женой и сыном и Олаф. Те, кого я понемногу начинала ненавидеть за их уверенность в благополучном исходе осады. Они верили в обещанные из Стокгольма корабли. Они, невзирая на подступивший голод, убеждали нас, что доблестная шведская армия и на этот раз отстоит Ригу. А дальше что? Они будут ненавидеть тебя, молить Бога о твоей смерти, и есть хлеб, отнятый у Вильгельма, Йорена, Иоганна, Кристины…
Я слышала голоса подмастерьев во дворе. Чтобы не слышать их, я поднялась наверх, к Ингрид. Долго там пробыть не смогла – отправилась искать отца. Его нигде не было. Я подошла к дверям мастерской и долго стояла – я боялась войти и никого не увидеть. Маде застала меня у дубовой двери.
– Ты знаешь? – спросила я.
– Что, фрейлейн?
– Нет, ничего…
– Он тебе ничего не говорил? – я кивнула на дверь.
– Ничего, фрейлейн… Бедный Вильгельм!
Значит, Маде оставалась! Это придало мне смелости. Я приоткрыла дверь и поняла, что должна немедленно закрыть ее и убежать, а то, как маленькая, брошусь на шею отцу и у него сломается в руках хрупкая пластинка – заготовка.
В мастерской было тихо и просторно. Только в разных углах склонились над столиками две седые головы. Одна коротко стриженная, другая длинноволосая…
– Мы прочно блокировали Ригу. Дивизия Алларта стояла в Бауске. Значит, подвоз провианта по Курземской Аа был прекращен. Дивизия Меншикова заняла Тукумс – и с запада город не получал ни зернышка. Шереметев встал в четырех милях от Риги. И оставалось только теснее сжать кольцо осады.
В лагерь прибыл Петр Алексеич. Крепко ругал фельдмаршала за промедление. А тому и так перед государем неловко. Племянник Васька, коему было велено ехать в Англию постигать науки, своевольно женился на дочке Ромодановского Ирине и остался дома. Государь разгневался – и вот родной брат фельдмаршала Василий Петрович, отставной генерал-майор, отдан в работу к генералиссимусу Бутурлину, генеральша Прасковья – на прядильный двор. Хорошо, Меншиков не отказал, просил за них Петра Алексеича. Ваську, паршивца, все же силком отправили в Англию. Вся армия потешалась – такого дурака поискать! Сама фортуна в руки идет, а он!..
Еще год назад и я бы в Англию помчался, и еще подальше – куда государь велит. С радостью бы постигал хоть корабельную науку, хоть языки, хоть обхождение. Отзывчив и понятлив я был на новое, на неизведанное. Да и теперь, видно, не поздно попросится туда, в заморские страны. А я бродил понурый по лагерю, не ведая, что со мной творится. Что без тебя скучал – это понятно. Только еще одно не давало мне покоя.
Все чаще я вспоминал тяжелую дубовую дверь с искусно врезанным большим замком – дверь гильхеновской мастерской, куда меня, конюха, ни разу и не пустили. Я вспоминал, как ты говорила о янтаре, и видел – вот мы вместе открываем ее, и ты ведешь меня к рабочему столику у окна, усаживаешь, а сама стоишь за спиной и тихо подсказываешь, направляешь… Ведь ты же хотела этого? И от теплого твоего дыхания в моих волосах всю душу тепло и свет пронизали…
Я глядел издали на Ригу – неприступную, озлобившуюся. Ах, хоть бы Янка прибежал оттуда, весточку от тебя принес! Ведь были же перебежчики! Даже рижский магистрат как-то прислал тайных гонцов. Стромберг отказался принять их просьбу о капитуляции, и они додумались сами вступить в сношения с Шереметевым. Да что толку было сейчас рассуждать о сохраняемых и обещаемых привилегиях! Шведы и не собирались сдавать город.
Речь шла не о стремительном приступе, а о трудной затяжной осаде. Так велел недовольный государь. И в войске со злой радостью говорили, что Ригу возьмем измором, голодом, холодом и болезнями.
А в Риге была ты.
Я как-то подумал – Господи, повторись еще раз тот безумный день, когда я, взбудораженный, со шведским палашом в руке прибежал к твоему окну, – сдержал бы себя, не дал душе воли, не постучался в твою комнатку. Пропали планы – и пропали, черт с ними, все равно же делать заново пришлось. И было бы все так просто – вернувшись в лагерь, я и не вспомнил бы тебя, и не мучился бы своим бессилием, и не бродил бы, как одурманенный, вздрагивая от каждого пушечного выстрела в сторону твоего непокорного города. Но – не воротишь…
Я выбрал самое страшное, что только можно выбрать, – смотреть, как гибнет женщина, лишь в том и виновная, что меня полюбила, и гибнет она по моей вине… разве я не предвидел сего? Еще по дороге в Ригу предчувствовал, что так будет! Но не хватило силы запретить душе любить. Господи, да кто ж и запретил бы в двадцать три-то года! И я принял любовь со всей той болью небывалой, что ей сопутствует, и нес в себе эту тяжесть, закусив губу, потому что там, за бастионами, на тебя легла вторая половина нашей нелегкой любви, нашей беды…
В один день показалось – есть выход. Я пришел к Борису Петровичу и попросил послать меня обратно в Ригу.
– Незачем, – был ответ.
– Мы с Маде перебирали мои старые вещи, соображая – какие чинить, какие пустить на тряпки. Маде учила меня хозяйничать – стряпать простую пищу, стирать. Я усердно терзала в тазу мокрые рубашки и думала – ведь если ты и после нашей свадьбы будешь служить, то мне придется сопровождать тебя в походах. Кому же стирать тебе, как не мне? Я другому и не позволю!
Снизу раздался шум.
– Это они! – догадалась Маде. – Скорее!
Мы должны были спуститься на кухню раньше отца и встретить удар первыми. Я догадывалась, что произойдет, если отец вступит в разговор со шведским патрулем, одним из тех, что врывались в дома и переворачивали все вверх дном в поисках съестного.
С тех пор, как во время вылазки были убиты Олаф и Бьорн, мы ждали этого события. Что могли – спрятали.
Еще на лестнице я услышала голос отца:
– В моем доме вдова шведского офицера с грудным ребенком!
Ему ответили грубым ругательством.
Маде, оттолкнув меня, первая ворвалась на кухню. Мы опоздали – отец, вооружившись тростью, не пускал к дверце чулана двоих шведов – при палашах и пистолетах. Третий стоял сзади и насмешливо командовал.
Не знаю, как это вышло. Может, отец просто поскользнулся? Не знаю – я бросилась оттаскивать одного солдата, Маде напала на другого, третий ударил Маде… До сих пор не понимаю, как отец оказался в гуще свалки. Вниз прибежала Ингрид и пронзительно закричала. Мы опомнились…
Отец лежал на полу, не двигаясь. Он был еще жив, когда мы, три женщины, перенесли его на кровать. Он сильно ударился затылком об угол сундука, на котором спала Маде. Я сразу послала ее за лекарем. Лекаря она не нашла. Должно быть, заперся в погребе, боясь обстрела. Многие тогда так и жили в подвалах, спали, не раздеваясь.
Возвращаясь, Маде встретила солдат, которые уносили наши мешки с крупой и мукой. Тайник они не нашли.
До утра мы сидели возле отца. Он так и не пришел в себя…
А несколько дней спустя Маде ушла на рынок – вдруг повезет? – и не вернулась Еще с утра она чувствовала себя неважно. Я забеспокоилась. Ждала ее всю ночь. Утром под окном услышала знакомый свист Янки!
Он, по колено в снегу, закутанный в солдатский плащ, стоял у ворот, во двор почему-то не входя.
– Фрейлейн Ульрика! Маде просила передать, что она пока не вернется, что она у добрых людей.
– Почему у добрых людей, когда у нее свой дом? Что случилось?
– Заболела она…
– Чем заболела? Да ты мне в глаза посмотри! Что с Маде?
Янка поднял непривычно серьезное лицо и тихо спросил:
– Разве фрейлейн Ульрика не знает, что в городе чума?
И, не дождавшись моего ответа, убежал.
Накинув шубку, я попробовала его догнать. Но улицы были пусты. Битая черепица, кучи кирпичей, сломанная мебель – все было покрыто снегом. Оставляя взрыхленный след, пронеслась крыса. Издали ко мне шли две голодные бездомные лошади. Я протянула было к ним руку, но ладонь была пуста. Медленно светало, и падал мелкий колючий снег.
Грея дыханием озябшие руки, я вернулась домой. Ну, подумала я, теперь – все… Теперь я действительно одна. Ты далеко, а я здесь одна. Отец умер. Маде умрет. И в предсмертном бреду она будет просить венок из земляничных листьев…
Нечаянно я оказалась у двери мастерской.
Я давно не приходила сюда. Зачем? Я бы увидела развалины своего янтарного королевства, разбитые и заколоченные окна, пустые столы. Трупы крыс на полу. И я бы заплакала и плакала обо всем – о напрасной молодости, о близких, о гибнущем городе, о своей завтрашней смерти и о том, что тебя больше не увижу. Я уже хотела уйти, убежать отсюда, но вдруг услышала за дверью голос. Кто-то тихо-тихо то ли бормотал, то ли напевал, как напевают за работой. Мне стало страшновато, но я толкнула дверь и заглянула.
Это был Йорен.
Как всегда, кожаный ремешок охватывал его голову, как всегда, белая янтарная пыль пушисто лежала на коленях, прикрытых длинным передником.
Все в мастерской было так, как я и думала, – грязь, забитые окна и застывшие трупы крыс. Но на его столе горела свеча, а сам он деловито раскладывал пластинки янтаря, видно, подбирая подходящие по тону.
О нем я в эти дни почему-то совсем забыла. Помогала Маде по хозяйству, помогала Ингрид с малышом. Для старика на кухне мы по привычке всегда оставляли немного пищи. Когда он забирал ее, мы как-то не замечали.
Дверь, которую давно некому и нечем было смазать, пронзительно заскрипела, и Йорен обернулся. Залатанный тулуп соскользнул с его плеча, и он долго его натягивал, кутаясь поплотнее.
– Хочу сделать узор, нарисованный прожилками, – вместо приветствия сказал наконец Йорен и, склонившись над столиком, опять что-то забормотал.
Я так и остановилась на пороге. Он же сошел с ума! Он потерял рассудок и поселился в этой промерзшей мастерской, даже не зная, что убиты Олаф и Бьорн, что умер отец, что исчезла Маде! Ему хорошо – он забрался сюда, как зверь в нору. И сам он никому не нужен, и ему никто не нужен.
Но это был Йорен, у ног которого я в детстве складывала замки из кусочков янтаря. Его нужно скорее увести отсюда в тепло, накормить хоть чем-нибудь, он же пропадет тут один… И предупредить о беде.
– Йорен, – громко сказала я, – в городе чума.
– Ну и что? – он передвигал пластинки янтаря. – Посмотри, хозяйка, складывается узор?
– Йорен, разве ты не боишься?
– Нет, не боюсь. Мне можно брать янтарь для работы из хозяйского ящика? – как видно, он все знал…
– Конечно, бери… – и я, стосковавшись по янтарю, неожиданно для себя самой стала вглядываться в его заготовки. – А что это ты делаешь? Ларец?
Йорен перестал напевать и выпрямился за столиком.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11