А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Если б еще хоть двигались мои дела! Диомидов по-прежнему не давал ответа. Ребята из газеты успокаивали меня, говоря, что он резинщик, что тут нет никаких подводных течений и надо набраться терпения или же отважиться на решительный поступок. На такой поступок меня подбил Саша: мы пошли вдвоем в ЦК, в отдел печати, где я рассказал свою историю (переписка с редактором, его приглашение и нерешительность Диомидова), и мне обещали разобраться в этом деле и помочь.

…Итак, я литсотрудник областной газеты. Уже полтора месяца. Волнение улеглось, митинги кончились, пошли будни, работа. У меня оклад восемьсот рублей (не худо для начала) и еще гонорары. И главное — можно ездить. Да, да! Сколько угодно, и даже в соседние области! За полтора месяца я побывал в трех командировках. Одна была двухдневная: в колхоз неподалеку от Ашхабада, где открылся колхозный университет культуры. Оттуда я привез двести строк для газеты и очерк для Атанияза на радио. Но пустыни я там не видел.
Второй раз поехал на запад, до Кизыл-Арвата поездом и оттуда машиной на север, в район колодцев Тоутлы и Чотур, в глубь песков. Вот тут была настоящая пустыня. Ехали на машине по такыру — ровному, как асфальт, огромному твердому полю высохшего солончака, местами в трещинах, местами белого от проступающей соли, — и вдруг на горизонте возникли тоненькие желтые гребешки. Они плавали в знойном отдалении, то исчезая, то появляясь. Это были барханы, расположенные очень далеко, но по странному оптическому обману они, казалось, выпрыгивали из-за горизонта и висели в воздухе. Первый мираж пустыни, который я видел. А через день я оказался в самой гуще гигантских сорокаметровых и совершенно голых барханов и брел по их склонам — песок был так горяч, что жег ступни сквозь подошвы моих баскетбольных кед, — вместе с маленьким отрядом мелиораторов.
Геоботаник Айна — все звали ее Аней, смуглая, белозубая туркменка в войлочной шляпе, в длинных шароварах, — учила меня искусству ходить по барханам. Мы вспоминали Москву, Аня тоже училась в Московском университете, но на шесть лет позже меня, на биофаке. Это было уже другое время, совершенно другое…
У мелиораторов испортилась рация, две недели они не читали газет и не знали, что происходит. Они непрерывно говорили о своих делах, о каких-то визирах, контурах, квартальных столбах, о степени заращенности и степени засоленности. («Черт возьми, Иван Иванович, вы эти возвышенности оконтуриваете? При картировании?») Мрачный рыжебородый геодезист показывал Ане ветки саксаула и повторял, видимо, ежедневную остроту: «Аня, скажите, это черный сексаул? Или это белый сексаул?» У всех на языке вертелось шутливое словечко «иншалла!». «Илья, вы поедете завтра в Кизыл-Арват?» — «Иншалла! Если позволит аллах…» В общем, они жили своей жизнью, своей работой. И они мне нравились. Они словно не замечали тяжелейшего быта, жары, отдаленности, консервной пищи и скверной воды, хотя и пели такую частушку: «Хорошо тому живется, кто бефстроганов жует и из нашего колодца воду тухлую не пьет!»
Возле костра я услышал много занятных историй: например, про одного парня, который заболел какой-то непонятной болезнью; это случилось в поле, и ребята решили, что у него чума, но потом оказалось, что не чума, а особая местная лихорадка. Интересно, как по-разному вели себя люди, но, в общем, никто не струсил, кроме одного прохвоста. Его потом выжили из экспедиции. С моей проводницей Аней тоже случилась однажды веселая история. Она отстала от отряда и проблуждала всю ночь. За нею послали четырех ребят, они целую ночь шли по ее следам, километров сорок, а она шла по их следам. Так бы они и не нашли друг друга, если бы не старый Ата-Мурад, верблюдчик. Он сообразил, в чем дело, и остановил сначала ребят, потом Аню и утром привел всех в лагерь. Ночью по всей округе пастухи жгли костры, исполняя закон пустыни: увидел костер — зажигай сам, значит, пропал человек.
Но это происшествие, кажется, мало чему научило Аню. Когда стемнело, мы гуляли с нею в песках, и она уходила все дальше и дальше от лагеря, так что мне было не по себе, но я, конечно, не показывал виду. Она рассказывала, как пахнут растения в пустыне: тюльпан Андросова, например, пахнет сладковато, как и полагается лилейным, у касатика тонкий запах анисового яблока, а у цветущего астрагала — еле слышный, чрезвычайно приятный запах, немного похожий на запах сирени. «А домой-то мы вернемся?» — хотелось мне спросить. Вообще, продолжала она, растения в песках пахнут слабо. Большинство не слышит этих запахов.
Я сказал, что принадлежу к большинству. Я не слышал ничего, кроме запаха полыни. Но я и не мог ничего услышать, объяснила Аня, потому что эфемеры сгорели две недели назад. И еще я слышал необыкновенную тишину пустыни, такую густую, что в ней исчезали все звуки, все запахи, все мысли и воспоминания, она поглощала все это легко и бесследно и оставалась тишиной. И даже, возможно, это была не тишина, а такое странное ощущение, вроде того, что было у меня однажды, когда я надышался эфиром, — ощущение бесконечности и пустоты вокруг. Мне нравилась девушка, ее белые зубы, ее твердые, неробкие пальцы: мы поддерживали друг друга, карабкаясь в сумерках по барханам и стараясь идти по их гребням шаг в шаг, как ходят верблюды. И мне казалось, что у меня много времени впереди и я все успею. Но пустыня ошеломила меня. И я ничего не успел.
Утром я уехал к чабанам, на север, а возвращался не через Тоутлы, а по Западной дороге, через Ясхан и Казанджик. И Аню я больше не видел.
Потом я побывал на серном заводе. Это в сердце Каракумской пустыни, туда надо лететь самолетом. Я прожил там шесть дней. И там выяснилось, что все мои прежние представления были неправильными и то, что, мне казалось, я понял, я понял неправильно. Жизнь в пустыне была гораздо проще и вместе с тем удивительней, чем я думал. Человек может жить везде. Была бы работа. Странное дело: я умирал от жары, когда жил в гостинице, не мог шевельнуть пальцем, чувствовал себя мочалкой, которую мяли, терли, изо всех сил выжали и повесили на гвоздь… Но через несколько дней я бегал на солнцепеке по городу, потом уехал в пески, трясся в автомобилях на душных дорогах, по многу часов проводил на жаре, лазая по барханам, и — ничего, не умер.
Конечно, тут сыграла роль привычка. Я втянулся в жару.
И все же, когда три дня назад я вернулся с серного завода, — в дымке зноя, прожаренный, как шашлык, город показался мне землей обетованной. Здесь были деревья. Продавали газированную воду. В ресторане можно было взять холодную окрошку и пиво.
Из гостиницы я шел в редакцию пешком, через весь город, и это медленное путешествие — мимо парка, откуда неслись крики детей и плыл густой, горьковатый запах вянущей листвы, мимо газетных киосков, возле каждого из которых я останавливался и с наслаждением копался в свежих газетах, покупал какую-нибудь приключенческую книжицу в издании Географгиза, которая в других городах нарасхват, а здесь спокойно лежит на лотке в тени карагача, и дальше, мимо городской филармонии, где расклеены афиши о гастролях сухумского джаза, мимо телеграфа, у стены которого стоят велосипеды, оставленные хозяевами, и на каменных ступенях сидят на корточках коричневолицые старики в серых рубахах, в чудовищно теплых бараньих шапках, с библейским терпением ожидающие, когда им дадут междугородный разговор с колхозом, и еще дальше налево, огибая базар, через шумящую, потную, толкающуюся сумками толпу, мимо открытых дверей магазинов, где жужжат вентиляторы, мимо павильонов, киосков, тележек, лотков, ларьков, где продаются носовые платки, бюстгальтеры, мыльницы, книги, сигареты, жареные семечки, горячие манты, продолговатые пирожные, украшенные кремом ядовитого розового цвета, — это путешествие сквозь знойный воздух, по теневым сторонам улиц доставляло мне удовольствие.
Вчера я сдал очерк о серном заводе, девять страниц под названием «В океане песка». Там все время обыгрывалась метафора насчет того, что люди в песках живут как на острове. Захлебываясь от впечатлений, я рванул это сочинение за один день и был убежден, что получилось здорово. Саша прочитал, одобрил, правда без восторга (я приписал это некоторой доле зависти), и сказал, что очерк «проскочит, как пуля». Вчера я перепечатал очерк в машбюро (на казенной машинке вышло целых одиннадцать страниц!) и сдал Диомидову. А сегодня шел получать поздравления.
Первым, кого я встретил в коридоре, был Жорка Туманян. Он пробежал мимо меня, бегло кивнув. Затем я увидел толстую секретаршу редактора Тамару. Она двигалась мне навстречу, жуя яблоко и уткнувшись очками в свежую полосу. Вид у нее был очень важный, и она меня не заметила. Они все тут немного важничали, особенно передо мной, потому что я им казался человеком столичным, и они старались подчеркнуть, что они, мол, хотя и провинциалы, но тоже не лыком шиты.
Когда я распахнул дверь секретариата, на меня наткнулся выходивший оттуда Боря Литовко, ответственный секретарь редакции. Мы с ним подружились, говорим друг другу «ты». Впрочем, почти все говорят ему «ты» и называют Борей, хотя ему под пятьдесят. В каждой редакции есть волы, которые тянут всю телегу. Вот он такой. Безотказный работяга. Приходит раньше всех и уходит последним. Любит дежурить в праздники, берет отпуск в самый незавидный сезон и всем одалживает деньги.
— Привет, старик! — сказал он, пробегая мимо и на ходу цепляя мою кисть быстрыми пальцами. — Зайди к шефу. В субботу ты не стоишь. Поставили строительный подвал, по каналу.
— Как! — Я ошеломлен. — Ведь еще вчера вечером…
— Зайди к Дио. Это он снял, мы ни при чем.
Через несколько минут я сидел в кожаном кресле рядом со столом редактора. Диомидов имел привычку разговаривать, не поднимая глаз на собеседника. Было такое ощущение, будто он сосредоточен на каком-то глубоком внутреннем размышлении, а разговор ведется сам по себе, механически. Манера неприятнейшая! Именно в такой манере — я видел только низко опущенную голову, черные, гладко зализанные, смоченные водой, блестящие волосы и верхний край толстой роговой оправы — редактор сообщил мне, что очерк о серном заводе в субботу не пойдет, так как есть указание срочно печатать статью инженера Хорева о неполадках на стройке канала.
Я молчал. Он, не поднимая головы, листал бумаги. Это был наш третий или четвертый разговор за все время. Самое странное заключалось не в том, что очерк вытеснила другая статья (в газетной жизни это дело нередкое), а в том, что редактор не находил нужным сказать мне ни одного слова об очерке. «Может, здесь так принято? Из педагогических соображений? — размышлял я. — Может, здесь считается дурным тоном хвалить сотрудников? Однако интересно все же узнать его мнение. Сидеть вот так и молчать неделикатно, но и спрашивать как-то неловко. Получится, что набиваешься на комплимент».
Мои ноги стали действовать автономно, я встал и пошел к двери. И, уже подходя к двери, я спросил:
— Игорь Николаевич, а как вообще мой очерк?
Редактор поправил очки, но голова его опустилась еще ниже.
— Очерк не удался. Придется сократить в три раза.
— В три раза! Настолько он плох?
— Вы не поняли задачи. У вас была конкретная тема: недостатки в снабжении серных заводов. А вы описываете барханы, закаты, знойное марево.
— Да, но…
— Все это описано тысячу раз. Особенно здесь, в Туркмении. Вам кажется, что вы здорово нашли: «муаровые пески»? — Он вдруг поднял голову и булькнул коротким смешком. Я увидел его жесткие, темно-серые, как грифель, зрачки. — А ведь это нашли давно, лет тридцать до вас.
— Возможно, я не претендую… — пробормотал я, совершенно подавленный.
— Словом, ваша живопись здесь некстати. А полезная часть очерка потонула в ненужном описательстве. Сократить до семидесяти строк.
И он вновь, как дуло миномета, наставил на меня свое черное блестящее темя. Я кивнул и вышел.
В конце дня в комнату, где я сижу, заходит Саша и жестом вызывает меня в коридор.
— Наплюй, ерунда. Ну сократишь, эка штука! Ведь не шедевр же ты сочинил, верно?
— Безусловно.
— На той неделе дадут, не волнуйся. А гонорар все равно раньше двадцать третьего не получишь.
Мне кажется, он чуть-чуть, самую малость, даже рад тому, что у меня осечка.
— Да я, собственно, не волнуюсь.
— Послушай, приехала моя благоверная, она тебя хочет видеть. Приходи в субботу ко мне. Я не хотел говорить при Витьке, потому что Лера его не ахти. Верней, не его, а его половину, а одного Витьку приглашать неудобно.
Витька — Виктор Алексеевич Критский, литсотрудник отдела литературы и искусств, — сидит со мной в одной комнате. Он один из постоянных партнеров Саши по преферансу, хороший его приятель. Но — «Лера его не ахти».
Саша берет меня под руку и, слегка притянув к себе, говорит вполголоса:
— О моих приключениях в гостинице ты, разумеется…
— Ну, разумеется! Немедленно расскажу!
Он, подмигивая, наподдает мне кулаком под ребра. Ему нравится вспоминать о своих приключениях в гостинице. Он и сейчас заговорил об этом только затем, чтобы мне напомнить о них.
Когда я возвращаюсь в комнату, Виктор Критский сразу спрашивает:
— Замышляете сабантуйчик?
— Да не то чтобы…
— Приехала мадам?
— Ага.
Мне неловко, как будто я виноват в том, что Лера Виктора «не ахти». А Виктор, кстати, неплохой малый, начитанный, собиратель книг. У него порядочная семья: детей трое или четверо, старуха мать, жена, и он — единственный работник. Его называют «литературный комбайн». С одинаковой легкостью и быстротой Виктор пишет передовые, фельетоны, очерки на морально-воспитательные темы и новогодние сказки.
Он понял мою неловкость и Сашкину хитрость, но вовсе не обижен.
— Ну да, — говорит он, — у мадам день рождения. Где-то в августе. Интересного будет мало, я вам гарантирую.

В субботу поздним вечером я подхожу к дому Саши. На тротуаре под окнами сидят на стульях какие-то люди — я не вижу в темноте лиц, но слышу женские голоса, — и тут же, на асфальте, бегают и возятся малыши. Все наслаждаются парной теплотой вечера: она кажется прохладой после того, что было днем. Саша живет на втором этаже. Окно его комнаты распахнуто, как и все окна в доме, и свет, падающий оттуда, озаряет сердцевину большой акации с пыльной, бесцветной листвой. Из Сашиного окна несется музыка патефона. Что-то латиноамериканское. Вся улица слушает Сашину музыку.
Я иду через двор. Смутно различаю в темноте стоящую посреди двора кровать, на которой кто-то спит.
На лестничной площадке второго этажа стоят двое и курят. Один из них Атанияз, другого я не знаю.
— Знакомьтесь, — говорит Атанияз, — Михаил Иванович Аннаев. Это Петр Корышев, журналист.
— Слышал о вас от Саши, — говорит грузный туркмен в белой украинской рубашке и слегка протягивает мне свою ладонь, держа ее возле живота.
Я пожимаю эту полную достоинства ладонь и вспоминаю, что тоже слышал фамилию Аннаев. Но где? От кого? Вот что: ее называл Денис. Такая фамилия была у того человека, за которого вышла замуж жена Дениса, когда она устала ждать. Но это, может быть, и не тот Аннаев. У туркмен много одинаковых фамилий. Тот Аннаев был, кажется, директором чего-то.
— Вы не директор? — спрашиваю я.
— Да, — говорит Аннаев. — Директор школы механизации.
— Михаил Иванович — муж Лериной сестры, Зинаиды Николаевны, — говорит Атанияз.
Ну вот. Конечно. Судя по спокойному, благополучному лицу директора, в его жизни не случилось никаких непредвиденных событий. Значит, Денис до сих пор в тени. Неделю назад я встретил его в ресторане на вокзале. Гамбургский костюм выглядел так, будто его вытащили из туго набитого мешка, и сам Денис был небрит, бледен, казался истощенным жарой или какой-то болезнью. К тому же он был сильно пьян. Он говорил, что хочет заняться фотографией.
Аннаев протягивает мне серебряный портсигар и с щелчком раскрывает его в ладони.
— Спасибо, — говорю я. — Надо, пожалуй, зайти в дом, поздороваться.
— Тоже правильно! А то в ногах правды нет! — говорит Аннаев, улыбаясь.
В прихожей пахнет жареным бараньим мясом и луком, кипящим в масле. Меня встречает Саша. Он по-домашнему, в рубашке без галстука, в тапочках. Берет меня за руку и вводит в комнату, и я вижу Леру, — она большая, темнолицая, с темными, голыми до плеч руками. Совсем не такая, как была восемь лет назад. В ней что-то броское и грубоватое: на фоне темного, мулатского лица — светлые пшеничные волосы и бледный от бледно-розовой помады рот.
— Петька, ты такой же! — Она смеется черными блестящими глазами. — Как сохранился-то!
— Стараюсь. Ты тоже прекрасно выглядишь.
— Я? Ну, что ты! Я растолстела. А помнишь, какая я была стройненькая? Помнишь, Петька?
— Ну конечно.
— Я была совсем худышка, правда?
— Правда, правда, — говорит Саша. — Он же сказал тебе.
— А ты бери пример со своего друга. Посмотри на свой живот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42