А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
Но в его словах не было цинизма, он относился к женщине как к змее, просто
не давая боли потери себя ужалить. А он терял все, удачи протекали через его
пальцы.
И он стал похож на дервиша.
Бывший полевой командир Багиров был романтиком, даже внешне похожим на Че
Гевару, и, родись он на двадцать лет раньше, непременно ушел бы через все
пограничные заслоны, через Турцию или Северный полюс, туда, в Боливию, на
смену убитому команданте.
Его выгнали с последнего курса нашего военного института за драку, и он
лишился всего - будущих погон с просветом и будущей карьеры. Зато
необходимость заставила его применять в жизни все то, чему его так долго
учили.
Он писал стихи, на удивление неплохие, пропитанные солнцем и восточной
избыточностью, воевал, а теперь продавал в коммерческом ларьке джинсы и
резиновые члены.
Мы познакомились давным-давно, и я долго сидел за столиком, слушая его новые
истории о женщинах и оружии.
Одни вечно присутствовали в мужских разговорах, другое - стало приметой
времени. Оно оттопыривало кожаные куртки наших соседей, овальных и
короткостриженых людей, но ушло уже из моей жизни.
Багиров рассказывал уже об эстонке, которая покупала у него джинсы, и о том,
как он записал прямо на них свой телефон.
Эстонка обещала позвонить, но оказалось, что она забрала не те джинсы -
другие, которые лежали на прилавке рядом.
Его истории не раздражали меня, они были частью жизни, в которой он был
своим - псом войны или поэтом. Совсем не поэтическая жизнь свела меня с ним
далеко-далеко на юге. Он существовал там где-то рядом со мной, быть может,
за цепочкой соседних холмов, голых и пустынных, лишенных всякой
растительности, даже кустов, безжизненных и унылых.
В этих холмах действительно не было признаков жизни, но из-за них прилетали
к нам реактивные снаряды, выпущенные из чужой системы залпового огня, или
попросту - "Катюши".
А может, он был одной из неразличимых, медленно бегущих по склону фигурок, и
именно его пули, выпущенные неприцельно, на бегу, скалывали камень у моей
головы.
Но мы не увиделись с ним там и не говорили о прошлом здесь. И все же, все же
это прошлое существовало. Его и мой опыт странным образом уживались, не
противоречили один другому.
Сидя в этом московском кафе, я слушал и смотрел на его руки, на то, как он
держит нож, как заносит его над тарелкой, и благодарил Бога за то, что не
убил полевого командира Багирова тогда, когда мог, наверное, убить, когда мы
были с ним по разные стороны холмов.
Я мог нажать на курок и даже не заметить, что мелкий полевой командир
Багиров перестал существовать.
И выиграли бы только те, овальные, которые сидели бы вместо нас за этим
столиком.
Так и не вспомнив, где я мог видеть отдыхающего спортивного незнакомца, я,
как мог вежливо, отказался от его предложения.
Ссориться и грубить мне не хотелось.
Парень потоптался на месте и исчез.
Придя домой, я вымыл помидоры и начал аккуратно нарезать их вместе с луком и
перцами, так же аккуратно заливая все это местной аджикой, жидкой и не очень
острой.
В окно мое тихо постучали, и я весело крикнул:
- Не заперто!
Дверь моя была открыта настежь, и лишь занавеска отделяла меня от
стучавшего.
На пороге стоял точно такой же молодой человек, как и тот, кого я видел
утром. Я даже подумал сначала, что это он разыскал меня, но ошибся.
Этот был другой, хотя тоже короткостриженый, овальный, в спортивном костюме.
Он предложил мне выйти к машине. Это не понравилось мне еще больше.
Вдалеке, у дороги, стоял хороший автомобиль с новыми киевскими номерами. На
этих номерах был уже жовто-блакитный флаг Украины, и кириллица частично
заменена латиницей.
Подойдя, я сразу понял, кто сидит в машине.
Это был убийца Чашин.
Чашин был профессиональным убийцей. В своей жизни он научился только
убивать.
Сначала нас вместе учило государство, а потом он превратился в
самообучающуюся систему.
В своей жизни Чашин слишком много стрелял из автоматического оружия и
оттого, как мне казалось, повредился рассудком.
- Прости, браток, к тебе и не подъедешь, - сказал Чашин. - Садись,
прокатимся.
Делать было нечего, я только сказал, что надо запереть дверь.
- Не духарись, - ответил Чашин. - Мальчик останется.
Овальный парень действительно остался и пошел к моей комнатке. Шофер рванул
с места, и мы поехали по трассе вдоль берега на запад. Запад на юге всегда
условен, всюду юг, как на Северном полюсе, но меня всегда привлекала
точность топографии.
- Знаешь, не надо мне никуда, - сказал я Чашину. - Высади меня, я на пляж
хочу.
- Брось. Я хочу вытащить тебя из этого дерьма, - снова произнес убийца
Чашин.
- Зачем? - просто спросил я.
Дерьмом, по всей видимости, была вся моя жизнь.
- Ты не продашь, - ответил Чашин так же просто. - Эти все продадут, а ты -
нет.
"Он прав, - подумал я, - а все же ни в чем нельзя быть уверенным. Я сильно
изменился".
- Короче (он любил это слово), ты еще помнишь сербский?
Тогда я все понял. Я догадывался, зачем Чашину мог понадобиться мой сербский
язык и что он мне хочет предложить работу. И я догадывался, какую. Какое
там, я просто знал.
Он шевелил губами, произнося какие-то слова, а я уже не понимал ничего. Я
тупо смотрел на проносящиеся за окном горы. Чашин всегда не любил меня - за
высокое звание моего отца, за те книги, которые я читал, за любовь мою к
картинам, которые он, Чашин, никогда не видел.
И он был прав - именно из-за отцовских погон моя жизнь была легче и,
главное, безмятежнее, чем его. Может, из-за этой легкости я и покинул строй.
Чашину все в жизни давалось тяжело, хотя учились мы вместе.
И вот что-то у него случилось теперь, появилась надобность, и я показался
ему подходящим, несмотря на неприязнь и память о том, что стояло между нами.
Чашин говорил и говорил, а мы оказались вдруг в каком-то кафе у крепостной
стены, где было жарко, душно, пахло потом и разлитым вином и снова потом, но
Чашин никогда не замечал запахов, а я давно начал находить в них особый
смысл, дополнение к тому, что видишь глазом, дополнение не всегда красивое,
приятное, уместное, но завершающее картину мира, дающее ей окончательную
правдивость и точность.
Мы пили не пьянея, он говорил о деньгах и вдруг охрип и стал ругаться,
ругаться без адреса, будто не нашел еще настоящего виновника своего
раздражения.
Он говорил о присяге и наших погонах, о том, как мы все считали в
восемнадцать лет, что лучшая профессия - это Родину защищать. Я был бывшим
капитаном, а он был бывшим майором.
За столиками чокались, а я думал, что вот тогда я стал учить сербохорватский
и поэтому не попал в группу, учившую пушту.
Я учил другой язык и, шевеля губами в лингафонном кабинете, произносил слова
по-сербски. Слова эти были: "миномет", "истребитель-штурмовик", "истребитель
танков", а друзья мои вели допрос "пленного" на пушту.
Этот пленный был пока еще в кавычках.
Однако через год в желтый вертолет, покрытый камуфляжными пятнами, попал
"Стингер", и группа военного перевода с пушту перестала существовать.
Уцелел один Чашин, потому что его не было на борту. Он занимался другим
делом, и я знал, каким. Дело было воровским и грязным. Мы встретились потом,
уже когда нас обоих комиссовали.
У нас на погонах были разные звездочки, у меня их было четыре, а у него -
всего одна, зато большая.
И я помнил, почему так вышло - он научился исполнять приказы не раздумывая.
Чашин научился убивать, а я - нет, хотя у нас были одни и те же толковые
учителя. Это была давняя история, о которой я старался не думать, это
казалось нашим общим прошлым, но все же прошлое делилось на две части -
чашинскую жизнь и мою. Чашинская часть прошлого мало походила на прошлое
Багирова и оттого не уживалась с моей частью. История Чашина сидела в моем
прошлом, как стальной болт в буханке хлеба. История Чашина была вариантом
моей собственной судьбы.
Теперь Чашин снова нашел меня.
- Я тебе не предлагаю денег, - говорил он. - Это висяк. Я тебе не хочу их
давать, да они тебе и не нужны. Я тебе предлагаю нормальную жизнь. Не
бумажную, понял? Ты не училка и не бухгалтер, ты же ничего, кроме как
служить, не умеешь.
Он говорил о том, что нас все продали и каждому теперь нужно думать о себе.
Я между тем вспоминал офицеров, проданных оптом и так же оптом спустивших
свои в/ч - от боекомплекта до сапог б/у.
И еще Чашин говорил о том, что теперь отдает долги. Видимо, их должен был
получить я, потому что убитым уже ничего не было нужно.
И видно было, что нужен Чашину переводчик с навыками стрелковыми да
языковыми.
Тягучая липкая тоска охватывала меня, и я, не говоря ничего, смотрел на
развалины крепости. Чашин привез меня обратно и сообщил, что наведается в
поселок через неделю.
"Что ж, неделя - это хороший срок", - подумал я, неловко выбираясь из
машины.
Вернувшись в комнатку, я увидел скучавшего парня с короткой стрижкой. Он
ушел, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, а я забылся неспокойным
дневным сном.
Мне снилось то, что я всегда хотел забыть. По отлогому склону ползла
"Шилка", поводя счетверенными стволами своей башни, и была похожа на
огромную черепаху. Она ползла мимо искореженных обломков установки
"Алазань", из которых теперь били не по облакам, а лупили по чужим деревням.
Потом надо мной склонялось печальное лицо Геворга, и, наконец, я видел его,
это лицо, совершенно бескровное и отстраненное, потому что отрубленная
голова моего друга была насажена на арматурный прут.
Я проснулся оттого, что заплакал.
Я всегда плакал, когда видел эти сны. Ничего романтического тут не было, был
страх, и были подлости, которые я делал и о которых теперь так хотелось
забыть.
Не было никакого героизма, а были грязные ватники и вечно небритые лица моих
товарищей.
Можно было бы лермонтовским героем красоваться перед женщиной ночным
кошмаром и скрипом зубов, но не было романтики в этих снах, а к тому же я
знал, что зубами скрипят чаще всего от невыведенных глистов.
Это чувство отчаяния через день прошло, и я снова начал писать. Снова
скрипел кривой стол, и снова пустел вечерний Шанхай.
Как и в прошлые дни, я отправился на набережную и снова встретился с
лабухами.
Скоро мы очутились в странной сбродной компании, появилось вино, подошли
женщины.
На меня сразу же положила глаз одна из них - некрасивая, очень богатая и
очень глупая.
Ее было так жаль, что я не сразу ушел и еще долго рассказывал ей какие-то
истории.
Компания решила искупаться, и я с ними - сбежав все же от своей собеседницы.
На пляже я начал отжиматься - так быстрее высыхаешь. А такой же пьяный, как
и я, человек сказал мне, переводя дыхание:
- Брось, браток, не сажай при бабах мышцы.
Перед этим он на спор сидел у меня на плечах, и я отжимался с его весом.
Но девушки, появившиеся откуда-то на пляже, были хороши. Ради них можно было
пожертвовать сном, и мы снова вернулись пить в кафе, хотя одна из них,
образованная и начитанная, начала вдруг пенять мне за грубость.
Она говорила, что нельзя в присутствии одной женщины называть другую дурой.
Я кивал головой и соглашался, а она говорила и говорила - о пошлости и
приличиях, упоминая Лосева и Лотмана, Святое писание и женскую солидарность.
Она шевелила губами, а я кивал и кивал, потому что мало было у меня
собеседников, и не мог оттого я ссориться с нею.
Потом пришла другая, и мы заговорили о живописи. Эта другая говорила о
Рафаэле, а я, слушая ее, вспоминал, как приехал с отцом из Вюнсдорфа в
Дрезден и ходил по пустым залам картинной галереи.
Товарищи отца были в штатском, но ничего не скрывало их военной выправки.
Наконец мы вышли к "Сикстинской мадонне" и остановились. Ангелы, задумчиво и
удивленно смотрели на женщину, а женщина смотрела на нас, и, теперь я думал,
знала нашу судьбу. Она знала судьбу отца, которому осталось жить так
недолго, она знала судьбы его подчиненных, она знала и мою судьбу, судьбу
мальчика, который родился в чужой стране.
Но тут меня тронули за плечо. За время нашего отсутствия какой-то странный
человек появился там. Он все высматривал, высматривал меня, и странно
знакомым казалось мне его лицо.
И вот теперь наконец он встал и подошел к столику.
- Выпьем, ребята...
В общем шуме и гвалте его не расслышали. Рука незнакомца лежала на моем
плече. Я повернулся к нему со своим стаканчиком и спросил:
- За что пьем?
Он удивленно посмотрел на меня и сказал:
- Сам знаешь. Выпьем за сороковую армию. Помянем хлопцев.
Я кивнул и молча встал из-за стола, хотя не имел никакого права пить за это.
Человек допил и, тронув меня за плечо, сразу ушел куда-то, а девушки
потащили нас к себе, в один из корпусов литературного санатория.
Подруга хозяйки куда-то отлучилась, и мы расположились в комнате, казавшейся
мне огромной после моей каморки.
Высокий лохматый лабух перекинул гитару на грудь, как автомат, и запел.
Он пел страшную и печальную песню, которая совсем не вязалась с женским
смехом и стуком стаканов.
Но все же я смеялся и чокался со всеми, до кого мог дотянуться, и не думал
ни о чем.
По дороге домой я снова вспомнил о Чашине, и настроение испортилось.
Можно было бы не думать о нем еще целую неделю, но я возвращался и
возвращался в мыслях на три года назад.
Я вспоминал, как Чашин долго и весело пил с нами, а потом уехал.
Как мы проводили его и вечером, протрезвев, стали ждать грузовика с
продуктами.
Геворг и я вышли его встречать, и было славно спускаться с горы, зажав
автомат под мышкой и придерживая за ствольную накладку.
Мы шли, вдыхая вечерний воздух, огибая валуны, и Геворг улыбался чему-то
своему.
Мне было завидно оттого, что вот он идет по земле, которую считает своей, а
я на ней случаен и одинок.
Когда я смотрел на лица моих товарищей, покрытые грязью и пылью, мне было
понятно, что они свои на этой земле.
Я был только свидетелем, чужаком среди них, будто бездельник, пришедший на
праздник - просто так, поесть или выпить на дармовщинку.
Моя правда быть лишним в этой войне.
Сидя у костров, я разглядывал заскорузлые руки крестьян, которые ложились на
рычаги трактора только для того, чтобы втащить пушку на пригорок.
Эти люди воевали за свое - а я был свидетелем.
Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы,
указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик
с продуктами из деревни.
Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди.
Но было уже поздно, и, еще не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается
куртка на спине моего друга и летят мне в лицо ошметки его тела.
Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и
равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве.
Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное
природе и себе дело.
Грузовик уже давно уехал, а у меня все не было сил встать или даже просто
ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу
машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то.
Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот,
ни звезд его, ни солнца.
Ни один пророк не обещал мне ничего, и все же я был свидетелем.
Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом
чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.
И вот прошло три года, и теперь ко мне явился человек из другой,
окончившейся уже жизни.
"Ты просто испугался, - говорил я себе. - Ты испугался и сделал вид, что
ничего не произошло. А все ощущения должны быть четкими, в ощущениях нельзя
халтурить, что бы ты ни делал. Нельзя обманывать себя ни во вкусе вина, ни в
оценке людей, с которыми ты говоришь".
Я включил свет в своей комнатке и открыл настежь дверь. В кармане у меня
лежала початая пачка "More" - плата за глупый и долгий разговор. Такие
сигареты были для меня тогда экзотикой, были очень слабые, но я скоро
придумал, что с ними делать.
Финкой я отрезал им длинные фильтры, и это хоть как-то исправило положение.
Ощущение табака стало более верным. Сигареты дымились по всей длине и
прогорали быстро, но я стал выкуривать их одну за другой, и дело пошло на
лад. Три заменяли одну настоящую.
Тем же вечером ко мне пришел старик-сосед, и я не сразу узнал его.
Лицо украинца было землисто-серым, а в руке он держал бутылку водки.
Я поднялся и пошел к нему. Испуганная жена жалась к стенке, а украинец
плакал. Он плакал, размазывая слезы по лицу, вмиг согнувшись. И я увидел,
как он стар на самом деле. Оказалось, он воевал. Протащил на себе ствол
миномета сначала от Минска до Варшавы, а потом от Варшавы до Берлина. Он
приписал себе год, уходя на войну, а теперь, в день взятия города Харькова,
ему крикнули, что он сделал это зря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16