А-П

П-Я

 

Но она и не появлялась у прежних знакомых. А вскоре исчезла и из театра.
К этому приблизительно времени нужно отнести ее переезд в Арбатский переулок, в комнату у вдовы статского советника, Бабушкиной.
Ольгу Андреевну стали встречать на Арбате, очень похудевшую, в обезьяньей шубке; видели у Сиу, как она задумчиво тянула кофе через соломинку; видели в Литературно-художественном кружке за столом, вместе с каким-то сизым человеком в перстнях.
Присяжные поверенные, оставшиеся в Москве, находили, что Олечка похорошела и появилась у ней особая, чрезвычайно волнующая черта – прозрачный, равнодушный блеск глаз.
И понемногу доска на двери: «Н. А. Бабушкин, с. с.» – приобрела несколько иной смысл. С ней связывался ряд представлений: гремящая цепочка, черненькое, умильное личико горничной, говорящей: «Пожалуйте, пожалуйте, дома», длинный, дурно пахнущий коридор, красные и пыльные портьеры в столовой, откуда каждый раз выглядывала вдова статского советника, чрезвычайно уродливая; дальше – большие, затхлые гардеробы и, наконец, комната; она называлась «рай», – комната, пахнущая гиацинтами и еще чем-то очень не домашним.
Здесь забывали о войне, о политике, шутили и остроумничали, точно мир действительно и не перевернулся кверху ногами, – здесь был райский уголок, оставшийся от огромной разрушенной жизни.
Ольга Андреевна всем говорила «ты», принимала, не благодаря, все, что ей дарили, одевалась в черное, не носила корсета, душилась так, что… словом, здесь был рай.
Василий Петрович крепился дольше других. Заходить – заходил, не один, конечно, но держал себя строго, в карты не играл, а больше посиживал в углу, в кресле, со стаканчиком вина в кулаке. Однажды он даже выразился про «салон» Ольги Андреевны так: «Всякое время и всякая жизнь пускает свои пузыри».
За последнюю же неделю почему-то у него из ума не шла светлая Оленькина головка и прозрачные, равнодушные глаза. Он думал: «А давненько я все-таки туда не заглядывал». Затем ему стал представляться длинный, волнующий и проникновенный разговор большой важности, и, наконец, точно осенило: только такая же, как он, бездомная, опустошенная, тоскующая Оленька может сейчас понять его тоску и сказать какое-то необыкновенное слово. Василий Петрович все еще верил в слова.
Когда он осторожно постучал в дверь и вошел, Ольга Андреевна встретила его чуть-чуть изумленным взглядом. Василий Петрович испытал легкое сердцебиение, поцеловал руку и сел на низенькое плюшевое креслице:
– Вот, забежал на огонек, – принимаете?

5

– Скажите, Ольга Андреевна, вы много читаете, я вижу книжку, – после нескольких покашливаний в руку проговорил Василий Петрович, потянулся и тронул книгу мизинцем. – Это что-нибудь современное, – стихий
– Нет, роман французский, ерунда какая-то.
– Да, французы умеют писать. Раскрываешь книжку и сразу чувствуешь себя подтянутым, в общества тонкого и умного собеседника, прежде всего признающего твой ум, твой вкус.
Василий Петрович посмотрел на ногти:
– У нас почему-то принято видеть в читателе идиота или дикаря. Я не могу открыть книги, чтобы меня там не начали учить нравственности или простой порядочности. Кончая книжку, я чувствую себя оплеванным. Позвольте! Я тоже культурный человек… И так во всем: писатель считает меня идиотом, народные комиссары едва терпят мое существование… Для родины я, оказывается, враг… Я – враг!..
Он вдруг задышал носом. Разговор, так ловко заведенный об изящной литературе, сорвался.
– В общем, все – более чем скверно, – проговорил он с гримасой.
Ольга Андреевна вздохнула, опустила глаза и из черепаховой коробочки вынула папиросу.
– Одно время я боялась выходить на улицу. А теперь все стало безразлично.
– Третьего дня я вас встретил, Ольга Андреевна, и кланялся, а вы не заметили.
– Я стала очень рассеянна. Устаю ходить, устаю читать. Устала переживать государственные перевороты. Третьего дня где же я была?
– Вы заходили в перчаточный магазин.
– Какие там перчатки! Москва стала запустелая, грязная, и уехать некуда.
– Да, ехать сейчас некуда. И нет хлеба, сахара. Идет чума.
– Боже мой!
– Надвигается. Курить можно?
Ольга Андреевна протянула ему черепаховую коробочку с душистыми и слабыми папиросами:
– Курите. Вы не были па «Итальяночке» в Новой Комедии? На послезавтра у меня два билета. Говорят, – очень славно. Пойдемте?
– Слушаюсь.
Василий Петрович положил ногу на ногу, прищурясь, потрогал бородку.
– Вам не покажется странным, Ольга Андреевна, если я скажу, для чего пришел? Представьте, что я уменьшился ростом, а платье на мне осталось прежним, на большой рост. Вот так я себя сейчас ощущаю. Какое-то странное состояние… Вернее – совсем себя не чувствую…
Он до невозможности сморщился, стараясь быть понятным. Ольга Андреевна с остановившейся улыбкой глядела на него. Василий Петрович сидел в черном сюртуке, в крахмальной тугой рубашке, красный, серьезный, поблескивал очками.
Тогда она внезапно рассмеялась, даже колени ее вздрогнули под шелковым платьем. Василия Петровича бросило в жар.
– Чрезвычайно трудно выразить это, – пробормотал он, – чувство очень сложное.
Ольга Андреевна спросила:
– Хотите чаю?
– Да, пожалуй. С удовольствием.
– Позвоните три раза.
И когда он, потирая ледяные пальцы, вернулся от двери, она оказала:
– Садитесь рядом. Суньте подушку под спину. Рассказывайте.
И она, подобрав ноги, внимательно, исподлобья, стала разглядывать Василия Петровича, затем сняла пушинку с его рукава:
– Почему же вы все-таки ко мне пришли? Вот этого я не пойму.
– Именно к вам, потому что…
– Взяли и решили броситься в омут головой.
Она опять усмехнулась длинной улыбкой. Василий Петрович не ответил. Отвратительный холодок против воли пополз по спине. Стало совестно своих глаз, всей стороны лица, повернутой к Ольге Андреевне. Впору слезть с дивана и уйти, но все тело грузно, неуклюже сидело, придавив пружины. Ни уйти, ни отвернуться. И всего хуже, конечно, было это молчание, подтверждающее самые гнусные предположения.
– Я не хотела вас обидеть, – Ольга Андреевна коснулась его плеча, – простите, что я засмеялась.
– Нет, пожалуйста, отчего же…
– Не сердитесь на меня, голубчик. Говорите все. Я слушаю вас очень внимательно.
Она даже закрыла глаза. Ее лицо стало точно у спящей. Нежная кожа щеки, тонкий, с горбинкою «ос и чуть-чуть приоткрытые для дыхания губы – были совсем рядом, близко и так покойны, – вот взять их в ладони, прижаться поцелуем.
Василий Петрович стиснул челюсти. «Этого еще не хватало! Поцеловать, схватить за плечи, целовать в глаза, в рот, в горлышко… И потом взъерошенным, с кривой улыбочкой, стоять над разрушенной красотой! Утвердить самого себя! Все это бред! Невозможно!»
Упершись кулаками в диван, он поднялся, застегнул сюртук:
– Позвольте откланяться.
– Куда же вы?
Он взглянул на часы:
– У меня заседание. Разрешите зайти как-нибудь в другой раз. Я соберусь с мыслями.
И, не глядя в глаза, он поцеловал руку, извинился несколько раз, обещался зайти в среду – сопровождать Ольгу Андреевну в Новую Комедию, если не помешает какое-нибудь восстание, задел по пути плечом дверь и вышел.
На улице, сдвинув шапку, он долго тер лоб, не в силах прийти в себя от стыда, растерянности, негодования. «Как это все вышло – черт знает как…»

6

Дома, в углу большого кожаного дивана, где когда-то происходили жаркие споры на общественные темы, Василий Петрович устроил все, что нужно человеку: стакан воды, папиросы, Владимира Соловьева, низенькую лампочку. Занавеси на окнах задернул: с утра было ветрено, и в стекла лепил мокрый снег.
Разумеется, на душе скребло: там, за толстыми шторами, содрогается в предсмертной муке Москва, Россия, весь мир. Страдают добрые и злые, сильные и слабые, и те, кто хотят счастья другим, и те, кто хотят счастья только себе. А здесь, наплевав на все, утверждается человек наедине с Владимиром Соловьевым!
Были, были такие мысли. Но Василий Петрович, пофыркивая, покусывая ноготь, гнал их прочь. Нужна цельность, нужна жестокость! Путь добра бесконечно более жестокий и кровавый, чем путь зла, – в этом пришлось теперь убедиться всем. И, кроме того, в противопоставлении себя миру в такое время Василий Петрович находил что-то трагическое, и роковое, и очень острое. Так ему казалось.
Он надел теплую куртку и теплые высокие туфли; у домашних потребовал покоя. Никого не видеть, затвориться, думать! Прочтя несколько страниц, он отложил книгу, откинулся «диванной спинке и закрыл глаза:
– Бессмертие души. Да. Вот стержень всех дум. Если нет бессмертия, я – случайно возникшая частица космоса, вовлеченная в круговорот вещей, чтобы барахтаться и погибнуть так же бесцельно, как и возникла. А если я – бессмертен? Я – божество среди таких же божеств? Мои страдания и вся бессмыслица нужны мне, и я их благословлю. И благословлю еще потому, что не могу уклониться от них. Когда страдания становятся невыносимыми и бессмысленными, – я задумываюсь о бессмертии души; мне нужно во что бы то ни стало, чтобы она была бессмертна.
Василий Петрович тонко усмехнулся: «Нет, голубчик, на мякине не проведешь. Верю в бессмертие? – не знаю. Верю в бессмыслицу? – не знаю. В себя верю? – не знаю. То-то и оно-то…»
Но честность, как и всегда бывает с честностью, не дала нравственного успокоения. Одной ее оказалось мало. Василий Петрович курил папиросы, и ему начинало казаться, что путь размышлении – почтенный, но а нужных случаях жизни – плохой путь.
Далее, несмотря на запрещение, в кабинет проникла Софья Ивановна. Покраснев, она проговорила осторожным голосом:
– Я тебе помешала, прости, – на минутку отвлеку. У меня, Василий Петрович, вышли все деньги. Предлагают в домовом комитете черного мяса. Я уж не знаю, как же…
– У меня денег нет.
– А три тысячи?
– Их невозможно получить, ты же знаешь. Иди, Соня, я занят.
Софья Ивановна ушла. Она уходила совсем неслышно, только раз скрипнула кухонной дверью, чтобы сказать, что домового мяса брать не будем, и где-то села и затихла; и все же Василий Петрович чувствовал через три комнаты, как она покорно моргает ресницами. Он швырнул куртку, оделся и вышел из дому, думая: «Умолял хоть несколько дней покоя. Потом для вас буду вагоны выгружать, лед колоть, в швейцары поступлю».
Проблуждав часа полтора, он занял у присяжного поверенного Кошке пятьсот рублен и вернулся домой к чаю. Все было как всегда. Софья Ивановна вытирала с испуганным видом чашку. Володя со скукой рассматривал искусственных куропаток, что висели по сторонам буфета. Софья Ивановна очень любила этих куропаток и так их из столовой за всю жизнь и не убрала. Николай, конечно, читал книжку. Услышав, что входит отец, шумно перевернул страницу.
Василий Петрович бросил на стол деньги, сел, морщась вытащил из кармана вечернюю газетку, затем, читая, стал приговаривать: «Черт знает что такое! Черт знает что такое!» Словом, после кораблекрушения в этом доме снова начал расцветать быт.
Николай, не поднимая глаз от книги, спросил:
– Кстати, папа, что завтра идет в Новой Комедии?
Василий Петрович медленно опустил газету. Василий Петрович видел, как Николай сунул книжку за ременный пояс, вытер губы и, сказав матери: «Спасибочки», вышел. Через некоторое время Василий Петрович послал Владимира за братом, чтобы привести его в кабинет.
Николай явился одетый, в картузе, с трудом застегивая пуговицу на стареньком гимназическом пальто:
– Ты звал меня, папа?
– Звал. Сядь. Нам нужно объясниться.
– Прости, но я тороплюсь; у меня пленарное заседание. Если ты сердишься – мне очень жаль, но я, честное слово, против тебя ничего не имею. Да, пожалуйста, не забудь, что завтра Ольга Андреевна просила тебя заехать в половине седьмого.
– Откуда ты это знаешь? – свистящим шепотом спросил Василий Петрович.
– Говорил с ней по телефону.
– Зачем?
– А ты зачем был у нее вчера?
– Николай! Она твоя любовница!
– Ну, знаешь, отец, тебе нужно просто принять валерьяны.
Николай вышел, хлопнув дверью. Василий Петрович опустился на диван. У него голова шла кругом… Он повторил в уме все слова, сказанные сыну, его ответы, и, – когда дошло до валерьяны, – Василия Петровича бросило в жар. Забилось сердце. Он расстегнул куртку, взял Соловьева и долго глядел на страницу. На ней появились буквы. Он прочел:
«Если человек как явление есть временный и преходящий факт, то как сущность он необходимо вечен и всеобъемлющ. Чтобы быть действительным, он должен быть единым и многим».
– Единым и многим, – повторил он, поднимая голову, – боже мой, как я ужасно неумел и несчастен!

7

Пешком вдоль стен, по осклизлым тротуарам, на извозчиках, ныряющих в хлюпкие ухабы, изредка на темных внутри автомобилях, в темноте, под сырой, бьющей с ног непогодой двигались городские обыватели к едва освещенному одною лампочкой подъезду театра, где ветер трепал на двух колоннах мокрые афиши.
В низких тучах мерцал тусклый свет электричества, кое-где зеленоватой каплей светил газовый фонарь. На лесах уже давно брошенного строиться огромного здания еще виднелись облезлые от времени рекламы. Эти изображения беспечного господина в струях дыма, силача, разрывающего шину, красавицы в одном корсете, – были из другого, разрушенного, теперь непонятного мира.
Прохожие пробирались молча. Где-то в стороне Садовой, Трубы и Тверских переулков хлопали одинокие выстрелы. Стреляла ли то стража по ворам, или воры по страже, или отстреливался одинокий пешеход – не все ли равно, – обыватели, не оборачиваясь, упрямо пробирались к темному и грязному театру.
К семи часам скудно освещенная зрительная зала была полна. Несколько полных женщин, одетых с умеренной роскошью, торопливо прошли в первые ряды, капельдинеры в потертых сюртуках запирали боковые двери; осветилась рампа; партер затих, стремительно пробежал инспектор театра и сел где-то, и пыльный занавес, заколебавшись, раздвинулся.
В ненастоящей, ярко раскрашенной комнате, залитой ярким, ненастоящим солнцем, на картонном балкончике итальяночка вытряхивала пеструю юбку. Густо-синее небо, красные крыши вдали, смуглое личико, наклеенные ресницы, платочек пестрый, – все, все это итальянское, веселое, и все, что здесь произойдет и чем кончится, будет весело, легко, ярко.
И пусть там, за стенами театра, настойчивые и свирепые молодые люди совершают государственные перевороты, пусть сдвигаются, как пермские древние пласты, классы, пусть извергаются страсти сокрушительной лавой, пусть завтра будет конец или начало нового мира, – здесь за эти четыре часа итальянского обмана бедное сердце человеческое, могущее вместить волнения и мук не больше, чем отпущено ему, погрузится в туман забвения, отдохнет, отогреется. Прогремят события, прошумят темные ветры истории, умрут и снова народятся царства, а на озаренных рампою подмостках все так же будут похаживать итальяночки с длинными ресницами и итальянцы с наклеенными бородами, затягивая, заманивая из жизни грубой и тяжкой в свою призрачную, легкую жизнь.

8

Дернув за рукав, Ольга Андреевна спросила:
– Вы купили афишку? Дайте-ка.
Она сидела, слегка закинув высоко причесанную голову, опустив руки на сдвинутые колени; по внимательному, даже нахмуренному, ее лицу скользили отсветы рампы, – улыбки, испуг, ожидание, радость.
Там, на сцене, шла какая-то милая, непонятная чепуха. Но милее и непонятнее было Олечкино лицо. Один раз она обернулась, прошептав сердито:
– Почему вы не смотрите на сцену?
Каким образом Василий Петрович попал в театр и теперь сидит с нею рядом, – разобраться было нельзя, слишком сложно. Еще вчера и мысли не приходило об этом, а если и приходила, то казалась совершенно нелепой. Сегодня в половине шестого он решил уехать в Америку, жить здоровым физическим трудом, начав хотя бы с чистки сапог (эх, если бы не семья), а без четверти шесть спешно брился и сломал ноготь, надевая чистый воротник. Сейчас хотелось только одного: бесконечно длить эти фантастические, долгие минуты.
Там, у пестрой итальяночки, появился одетый в белое растакуэр, – сделал гнусное предложение; итальяночка дала пощечину и бросилась на грудь к другу-красавцу, не имеющему средств, чтобы жить. Занавес задернулся.
В партере поднялись. Ольга Андреевна вздохнула, повернулась к Василию Петровичу и подала ему карамельку:
– Вы все еще сердитесь, что поехали в театр?
– Я сержусь?
– Почему же все время молчите? Пьеса такая милая. Вот и видно – не любите театра.
Она произнесла первое попавшееся на язык, а глаза равнодушно разглядывали; лоб наморщен, между белыми зубами, хрустя, поворачивалась карамелька.
– Конечно, молчите, меня разглядываете. Ну, какой! А вон, видите, у той толстой дамы вся челюсть вставная. На военного как она смотрит, вот смешная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75