А-П

П-Я

 

Туго обмотай изолентой в
десять-пятнадцать слоев. Образовавшийся предмет хватай за любой конец, а
другим бей. По уху.
"We must find a way... to make indifferent and lazy young piple
sincerely eager and curious - even with chemical stimulants if there is no
better way" ["Мы обязаны изыскать способ... превращать безразличных и
ленивых молодых людей в искренне заинтересованных и любознательных - даже
с помощью химических стимуляторов, если не найдется лучшего способа"]
По сути, это вопль отчаяния. Но как тут не завопить? Ведь, по сути,
мы обязаны чуть ли не любой ценой создать человека с заданными свойствами.
У Шкловского почти об этом сказано: "...если бы некто захотел создать
условия для появления на Руси Пушкина, ему вряд ли пришло бы в голову
выписывать дедушку из Африки.

РУКОПИСЬ "ОЗ" (1-3)
1. Дом этот был сдан строителями под ключ поздней осенью - дожди
сделались уже ледяными, а время от времени сыпало и снежной крупкой.
Странноват он был и, возможно, даже уникален вычурной своей и
неудобоописуемой архитектурой. Был он целиком красного кирпича и тянулся
вдоль Балканской улицы более чем на два квартала. Крыша была плоская,
словно бы предназначенная для посадки воздушных кораблей будущего, фасад
изукрашен провалами и изгибами сложной формы, прямоугольные тоннели висели
над высоченными арками, - и для каких же, интересно, целей разрезали фасад
узкие, до пятого этажа ниши? Неужто для неимоверно длинных и тощих статуй
неких героев или страдальцев прошлого? И зачем понадобилось архитектору
воздвигнуть на торцах удивительного дома совершенно крепостные башни,
полукруглые и разной высоты?
Леса давно были уже разобраны и увезены, и стекла окон были вымыты и
прозрачны, и новенькие двери в подъездах не вызывали никаких нареканий, и
чисты были каменные ступени, ведущие к ним, - но все пространство от этих
ступеней и до асфальта мостовой представляло собою сплошную грязь
вперемешку со строительным мусором. Там можно было увидеть мокрые, частью
измочаленные доски со страшными торчащими гвоздями и битые кирпичи, и
треснувшие шлакоблоки со ржавой арматурой, и завитые неведомой силою в
спирали водопроводные трубы, и забытые всеми секции батарей парового
отопления, и какие-то расплющенные ведра, а между одиннадцатым и
двенадцатым подъездами пребывал, накренившись, некий гусеничный механизм,
и мокрый ветер хлопал его полуоткрытой дверцей.
Дом был сдан под ключ, но жильцов в доме не было и в помине. Пусто
было на лестничных пролетах, пусто, темно и тихо, и пахло краской и
нежильем, и мертво стыли коробки лифтов, поднятые к самой крыше. Все двери
всех подъездов казались плотно и надежно запертыми, да так оно, наверное,
к было на самом деле, однако в дом войти было можно. В него входили. И,
наверное, выходили тоже. Во всяком случае, на каменных ступеньках
тринадцатого подъезда, ведущего в южную торцовую башню, обнаруживались
грязные следы. На длинной крашеной ручке парадной двери криминалист без
труда обнаружил бы отпечатки пальцев. Пыль на цементном полу вестибюля
кое-где свернулась во множественные шарики, как будто некто, войдя с
улицы, энергично отряхнул здесь свою промокшую под дождем шляпу.
И кто-то забыл, или бросил за ненадобностью, или потерял в панике
ветхий полураскрытый чемоданчик на лестничной площадке четвертого этажа, и
высовывалось из чемоданчика вафельное полотенце сомнительной свежести. А
на площадке восьмого этажа, в углу, у двери в квартиру номер пятьсот
шестнадцать отсвечивали тускло две стреляные гильзы - то ли опять же
потерянные здесь кем-то, а скорее всего лежащие там, куда выбросило их
отсечкой-отражателем. При этом дверь квартиры пятьсот шестнадцать, как и
всех почти квартир этого дома, была плотно заперта и не открывалась с тех
пор, как покинул эти места бригадир бригады отделочников. Или, скажем,
бригадир бригады сантехников.
Открыта же была в этом доме одна-единственная квартира - почему-то
без номера, а если считать по логике расположения, то квартира номер
пятьсот двадцать семь, - трехкомнатная, по замыслу, квартира на
двенадцатом, последнем, этаже южной торцовой башни.
В одной из комнат этой квартиры окно выходило на проспект Труда. Сама
комната была оклеена дешевенькими, без претензий обоями, торчали из
середины потолка скрученные электропровода, паркетный пол, хотя и довольно
гладкий, все-таки нуждался в циклевке, а в дальнем от окна углу стоял
забытый строителями деревянный топчан, густо заляпанный известкой и
масляной краской.
В этой комнате разговаривали. Двое.
Один стоял у окна и смотрел вниз, на грязевые пространства под серым
моросящим небом. Он был огромного роста, и была на нем черная хламида,
совершенно скрывавшая его телосложение. Нижний край ее свободно
располагался на полу, а в плечах она круто задиралась вверх и в стороны
наподобие кавказской бурке, но так энергично и круто, с таким сумрачным
вызовом, что уже не о бурке думалось, - не бывает на свете таких бурок! -
а о мощных крыльях, скрытых под черной материей. Впрочем, никаких крыльев,
конечно, там у него не могло быть, да, наверное, и не было, просто такая
одежда необычайного и непривычного фасона. И не была эта одежда более
странна и непривычна, чем сам ее материал с чудящимися на нем муаровыми
тенями: ни единой складки не угадывалось на поразительной хламиде, ни
единой морщины, так что казалось временами, будто и не одежда это никакая,
а мрачное место в пространстве, где ничего нет, даже света.
А на голове стоящего у окна был, несомненно, парик, белый, может
быть, даже пудреный, с короткой, едва до плеч косицей, туго заплетенной
черным шнурком.
- Какая тоска! - произнес он словно бы сквозь стиснутые зубы. -
Смотришь - и кажется, что все здесь переменилось, а ведь на самом деле -
все осталось, как и прежде...
Его собеседник отозвался не сразу. Видимо, совсем не боясь
испачкаться, он сидел на топчане, скрестив короткие, не достающие до пола
ножки, и быстро проглядывал пухлый растрепанный блокнот, то и дело
подхватывая и водворяя на место выпадающие странички. Маленький,
толстенький грязноватый человечек неопределенного возраста, в сереньком
обтерханном костюмчике: брюки дудочками, спустившиеся носки, тоже серые, и
серые же от долгого употребления штиблеты, никогда не знавшие ни щетки, ни
гуталина, ни суконки. И серенький скрученный галстук с узлом, как говорят
англичане, под правым ухом.
Человечку этому было, наверное, жарко, пухлое лицо его было красно и
покрыто мелкими бисеринками пота, влажные белесые волосенки прилипли к
черепу, сквозь них просвечивало розовое. Шляпу свою и пальтишко человечек
снял, и они неопрятной, насквозь мокрой кучей валялись в уголке вместе с
разбухшим обшарпанным портфелем времен первого нэпа. Совершенно
обыкновенный человечек, не чета тому, что черной глыбой возвышался перед
окном.
- Зато как ВЫ изменились, Гончар! - откликнулся он, наконец. -
Положительно, вас невозможно узнать! Да вас и не узнает никто...
Тот, что стоял у окна, хмыкнул. Дрогнула косичка. Колыхнулись крылья
черной хламиды.
- Я говорю не об этом, - сказал он. - Вы не понимаете.
Серый человечек словно бы не слышал его. Он все листал да
перелистывал свой блокнот. Необыкновенный был этот его блокнот: то один,
то другой листочек вдруг озарялся изнутри ясным красным светом, а иногда
даже схватывался по краям явственным огненным бордюрчиком, и даже дымок
как будто взвивался, а потом фокусы эти мгновенно прекращались, и
наступало облегчение, что и на этот раз толстые грязноватые пальцы серого
человека остались целы.
- Вы и не можете понять, - продолжал тот, что стоял у окна. - Все это
время вы торчали здесь, и вам здесь все примелькалось... Я же смотрю
свежим глазом. И я вижу: какие-то фундаментальные сущности остались
неколебимы. Например, им по-прежнему неизвестно, для чего они существуют
на свете. Как будто это тайна какая-то за семнадцатью замками!..
- За семью печатями, - поправил серый человечек рассеянно.
- Да. Конечно. За семью печатями... Вот, полюбуйтесь на них:
прямиком, через грязь, цепляясь друг за друга, как больные... Да они же
пьяны!
- О, да, здесь это бывает, - произнес серый человечек, отвлекшись от
своего занятия. Он заложил блокнот пальцем и стал смотреть в спину
стоявшего у окна, в гладкое черное пространство под косицей. - Последнее
время меньше, но все-таки бывает. Вы привыкнете, Гефест, обещаю вам. Не
капризничайте. Раньше вы не капризничали!
Тот, что стоял у окна, медленно повернул голову и глянул на
серенького собеседника, и собеседник, как всегда, мгновенно вильнул
глазами и, подавшись назад, набычился, словно в лицо ему пахнуло
раскаленным жаром.
Ибо лик стоявшего у окна был таков, что привыкнуть к нему ни у кого
не получалось. Он был аскетически худ, прорезан вдоль щек вертикальными
морщинами, словно шрамами по сторонам узкого, как шрам, безгубого рта,
искривленного то ли застарелым порезом, то ли жестоким страданием, а может
быть, просто глубоким недовольством по поводу общего состояния дел. Еще
хуже был цвет этого изможденного лика - зеленоватый, неживой, наводящий,
впрочем, на мысль не о тлении, а скорее о яри-медянке, о неопрятных
окислах на старой, давно не чищенной бронзе. И нос его, изуродованный
какой-то кожной болезнью наподобие волчанки, походил на бракованную
бронзовую отливку, кое-как приваренную к лику статуи.
Но всего страшнее были эти глаза под высоким безбровым лбом, огромные
и выпуклые, как яблоки, блестящие, черные, испещренные по белкам кровавыми
прожилками. Всегда, при всех обстоятельствах горели они одним и тем же
выражением - яростного бешеного напора пополам с отвращением. Взгляд этих
глаз действовал как жестокий удар, от которого наступает звенящая
полуобморочная тишина.
- Это не каприз, - произнес тот, что стоял у окна. - Я и раньше
ненавидел пьяных - всех этих пожирателей мухоморов, мака, конопли... Может
быть, мне с этого и надо было все тогда начинать, но ведь не хватило бы
никакого времени!.. А теперь, я вижу, уже поздно... Вы заметили: вчерашний
клиент явился навеселе! Ко мне! Сюда!
- Да им же страшно! - сказал серенький человек с укоризной. -
Попытайтесь же понять их, Ткач, они боятся вас!.. Даже я иногда боюсь
вас...
- Хорошо, хорошо, мы уже говорили об этом... Все это я уже от вас
слышал: человек разумный - это не всегда разумный человек... хомо сапиенс
- это возможность думать, но не всегда способность думать... и так далее.
Я не занимаюсь самоутешениями и вам не советую... Вот что: пусть у меня
будет здесь помощник. Мне нужен помощник. Молодой, образованный, хорошо
воспитанный человек. Мне нужен человек, который может встретить клиента,
помочь ему одеть пальто...
- Надеть, - произнес серенький человек очень тихо, по стоявший у окна
услышал его.
- Что?
- Надо говорить "надеть пальто".
- А я как сказал?
- Вы сказали "одеть".
- А надо?
- А надо - "надеть".
- Не ощущаю разницы, - высокомерно сказал тот, что стоял у окна.
- И тем не менее она существует.
- Хорошо. Тем более. Я же говорю: мне нужен образованный человек, в
совершенстве знающий местный диалект.
- Нынешние молодые люди, Кузнец, плохо знают свой язык.
- И тем не менее мне нужен именно молодой человек. Мне будет неудобно
командовать стариком, а я намерен именно командовать.
- Здесь никто ничего не делает даром, - намекнул серый человечек с
цинической усмешкой. - Ни старики, на молодые. На воспитанные, ни хамы. Ни
образованные, ни игнорамусы... Разве что какой-нибудь восторженный
пьяница, да и тот будет все время в ожидании, что ему вот-вот поднесут. Из
уважения.
- Ну что ж. Никто не заставит его работать даром... Как вы болтливы,
однако. Есть у вас кто-нибудь на примете?
- Вам повезло, Хнум. Есть у меня на примете подходящая особь. Сорок
лет, кандидат физико-математических наук, воспитан в такой мере, что даже
умеет пользоваться ножом и вилкой, почти не пьет. А что же касается
жизненного существа его, воображаемого отдельно от тела...
- Увольте! Увольте меня от ваших гешефтов! Скажите лучше, что он
просит. Цена!
- Я в этом плохо разбираюсь, Ильмаринен. Гарантирую, впрочем, что
просьба его вас позабавит. Другое дело - сумеете ли вы ее выполнить!
- Даже так?
- Именно так.
- И вы полагаете, что это лежит за пределами моих возможностей?
- А вы по-прежнему полагаете, будто можете все на свете?
Черно-кровавое яблоко глянуло на серенького поверх левого крыла, и
человечек вновь отпрянул и потупился.
- Укороти свой поганый язык, раб!
Наступила зловещая тишина, и только через несколько долгих секунд
неукрощенный серенький человек пробормотал:
- Ну зачем же так высокопарно, мой Птах? Зовите меня просто: Агасфер
Лукич.
- Что еще за вздор, - с отвращением произнес стоявший у окна. - При
чем здесь Агасфер?..

2. Действительно, при чем здесь Агасфер? Я специально смотрел: того
звали Эспера-Диос (что означает "надейся на бога") и еще его звали
Ботадеус (что означает "ударивший бога"). Это был какой-то древний
склочный еврей, прославившийся в веках тем, что не позволил несчастному
Иисусу из Назарета присесть и отдохнуть у своего порога, - у Агасферова
порога, я имею в виду. За это бог, весьма щепетильный в вопросах этики,
проклял его проклятьем бессмертия, причем в сочетании с проклятьем
безостановочного бродяжничества. "Встань и иди!"
Так вот, начнем с того, что Агасфер Лукич никакой не еврей и даже не
похож. Внешне он больше всего напоминает артиста Леонова (Евгения) в роли
закоренелого холостяка, полностью лишенного женского ухода и пригляда, - в
жизни не видел я таких засаленных пиджаков и таких заношенных сорочек.
Далее, Агасфер Лукич, конечно, дьявольски непоседлив и подвижен (на то он
и страховой агент, волка ноги кормят), однако спит он, как все нормальные
люди (плюс еще часок после обеда), и никакие мистические голоса не
командуют ему, едва он заведет глаза: "Встань и иди!"
Я познакомился с ним в конце лета, когда, вернувшись с того
злосчастного симпозиума в Ленинграде, обнаружил, что в номер ко мне
подселили за время моего отсутствия некоего деятеля, совершенно
постороннего и к обсерватории отношения не имеющего. Негодование мое,
наложившееся на все те неприятности, которые я услышал в Ленинграде,
выбило меня из обычной колеи до такой степени, что я унизился до скандала.
Я накричал на дежурную, ни в чем, разумеется, не повинную. Я сцепился по
телефону с Суслопариным, обвинил его в коррупции и швырнул на полуслове
трубку. Я бы и Карла моего Гаврилыча не пощадил, конечно, уж я бы объяснил
ему, что быть директором обсерватории означает в первую очередь
обеспечивать комфортные условия жизни для наблюдателей, - да, по счастью,
оказался он в то время в Москве, в Академии наук. Я со стыдом вспоминаю
сейчас тогдашнее свое поведение. Но уж очень это достало меня тогда: вхожу
в номер - в свой, законный, раз и навсегда за мною закрепленный, - и вижу
на столе своем чьи-то безобразного вида носки, небрежно брошенные поверх
моей рукописи...
Впрочем, как часто это случается в жизни, все оказалось вовсе не так
уж страшно и беспросветно.
Агасфер Лукич проявил себя как человек чрезвычайно легкий и приятный
в общении. Он был абсолютно безобиден, он ни на что не претендовал и со
всем был согласен. Он тут же постирал свои носки. Он тут же угостил меня
красной икрой из баночки. Он знал неимоверное количество безукоризненно
свежих и притом смешных анекдотов. Его истории из жизни никогда не
оказывались скучными. И он умудрялся совсем не занимать места. Он был - и
в то же время как будто и отсутствовал, он появлялся в поле моего внимания
только тогда, когда я был не прочь его заметить. Он был на подхвате, так
бы я выразился. Он всегда был на подхвате.
Но при всем при том было в нем кое-что, мягко выражаясь, загадочное.
Он-то сам очень стремился не оставлять по себе впечатления загадочного, и,
как правило, это ему превосходно удавалось: комический серенький
человечек, отменно обходительный и совершенно безобидный. Но нет-нет, а
мелькало вдруг в нем или рядом с ним что-то неуловимо странное,
настораживающее что-то, загадочное и даже, черт побери, пугающее.
1 2 3 4