А-П

П-Я

 


Например, эта поразительная его записная книжка... или манера класть на
ночь свое искусственное ухо в какой-то алхимический сосуд... или другая
манера - бормотать что-то неразборчивое в отключенный телефон... но это
ладно, это потом. И я уже не говорю про портфель его!
Первое, что удивляло, это - за какие такие невероятные заслуги
ничтожного страхового агента подселяют ко мне, к без пяти минут доктору, к
человеку, прославившему эту обсерваторию... Да разве в науке здесь дело, -
что нашему Суслопарину до науки? Ко мне, к личному другу директора, -
подселяют серенького страхагента! Милостивые государи мои! Наш заместитель
по общим вопросам товарищ Суслопарин К.И. никогда и ничего не делает зря и
ничего и никому не делает даром. Видимо, какую-то огромную, мало кому
известную пользу можно, оказывается, извлечь из системы государственного
страхования, и мы с вами, простые смертные, чего-то здесь недопонимаем, и
недополучаем мы чего-то весьма значительного, опрометчиво проходя мимо
заглядывающего нам в глаза скромного человека, жаждущего всучить нам
договор из трех рублей в год... Загадка эта была сформулирована мною в
первый же день знакомства с Агасфером Лукичом, но при прочих моих заботах
и неприятностях того времени оставила меня в общем и целом равнодушным.
Какое, в конце концов, мне дело до хитрых махинаций товарища Суслопарина?
Удивляло, конечно, почему он Агасфер. Хотелось все время спросить:
при чем тут Агасфер? Что это за Лука такой нашелся, что назвал родного
сына Агасфером? (Или, может, не родного все-таки? Тогда не так жалко, но
все равно непонятно...) Да ведь не станешь спрашивать малознакомого
человека, откуда у него такое имя, а на облический вопрос о родителях
Агасфер Лукич ответил мне: "О, мои родители - они были так давно..." - и
тут же перевел разговор на другую тему.
Удивляла популярность Агасфера Лукича в Ташлинске. Когда я уезжал в
Ленинград, никто здесь о нем и слыхом не слыхивал, а теперь, спустя всего
две недели, не было, казалось, ни одного человека ни в обсерватории, ни
даже в городе, чтобы в Агасфере Лукиче не был заинтересован. Даже совсем
не знакомые мне люди останавливали меня на улице (в магазине, на
Теренкуре, на автобусной остановке), чтобы справиться, как идут дела у
Агасфера Лукича, и передать ему самые благие пожелания. Хуже того: после
вороватых озираний по сторонам сообщалось что-нибудь вроде того, что
договор-де можно бы и подписать, но только сумму страховки неплохо бы было
удвоить. И странное дело! Когда я об этом Агасферу Лукичу сообщал, он
всегда мгновенно понимал, о ком именно идет речь, словно заранее ждал эти
приветы и эти предложения, и тут же из недр затерханного пиджачка
появлялась знаменитая его записная книжка, и вываливающиеся страницы
принимались порхать в его пальцах с такой скоростью, что казалось, будто
они вот-вот загорятся от трения о воздух. И загорались ведь, я видел это
собственными глазами, и не раз: загорались, горели и не сгорали...
Воистину, Агасфер Лукич, говорил я ему с опаской, воистину страховое
дело в наши дни требует от своих адептов способностей вполне необычайных.
На что он обычно отвечал мне со странным своим смешком: "А как же,
батенька. Конкуренция! Нынешний страховой агент - это, знаете ли, человек
высоко и широко образованный, это, батенька, дипломированный инженер или
кандидат наук! Изощренность потребна, батенька, одной науки мало, надобно
еще и искусство, а иначе того и гляди перехватят клиента, чихнуть со
вкусом не успеешь!"
Наукой здесь и не пахло. Пахло мистикой. Преисподней здесь пахло,
государи мои! Эта мысль приходила на ум всякому, кто хоть раз видел в
действии портфель Агасфера Лукича. Портфель этот был таков, что с первого
взгляда не производил какого-нибудь особенного впечатления: очень большой,
очень старый портфель, битком набитый папками и какими-то бланками. Обычно
он мирно стоял где-нибудь под рукой своего владельца и вел себя вполне
добропорядочно, но только до тех пор, пока Агасферу Лукичу не подступала
надобность что-нибудь в него поместить. То есть, когда Агасфер Лукич
что-нибудь из этого портфеля доставал, портфель реагировал на это, как
любой другой битком набитый портфель: он сыто изрыгал из недр своих лишние
папки, рассыпал какие-то конверты, исписанные листы бумаги, какие-то
диаграммы и графики, подсовывал в шарящую руку ненужное и прятал искомое.
Однако же когда портфель открывали, чтобы втиснуть в него что-нибудь еще
(будь то деловая бумага или целлофановый пакет с завтраком), вот тут можно
было ожидать чего угодно: фонтанчика ледяной воды, клубов вонючего дыма,
языка пламени какого-нибудь и даже небольшой молнии с громом. По моим
наблюдениям, Агасфер Лукич и сам несколько остерегался своего портфеля в
такие минуты.
Это о портфеле.
А теперь о телефоне. Агасферу Лукичу звонили довольно часто, и тогда
он брал трубку, выслушивал и отвечал что-нибудь краткое, например,
"Согласен" или, наоборот, "Не пойдет", а иногда даже просто "Угу", и сразу
клал трубку, а если ловил при этом мой взгляд, то немедленно прижимал к
груди короткопалую грязноватую лапку и безмолвно приносил извинения.
По своему же почину он прибегал к телефону редко, и выглядели такие
его акции дешевым аттракциончиком. Извинительно улыбаясь, он выдергивал
телефонную вилку из розетки, уносил освободившийся аппарат в свой угол и
там, снявши трубку и отгораживаясь от меня плечом, принимался дудеть в нее
что-то малоразборчивое, так что я схватывал только отдельные слова,
иностранные какие-то слова, а может, и не просто слова, а имена
собственные, очень меня в те времена интриговавшие. Откровенно говоря, все
это было не столько даже странно, сколько смешно. Меня разбирало, я
хохотал, несмотря на владевшее мною тогда дурное настроение. Я полагал,
что он меня таким образом развлекает, этот серенький потешный клоун, но
однажды я случайно проснулся в необычную для меня рань и стал свидетелем
того, как он разыгрывает эту свою телефонную пантомиму, полагая меня
спящим. И оказалось тогда, что ничего смешного во всем этом нет. Страшно
это было, до обморока страшно, а вовсе не смешно...
Я сижу сейчас на заляпанном известкой топчане в пустой комнате,
оклеенной дешевенькими обоями, совершенно один, жду и трусливо посматриваю
на дверь в Кабинет, и дверь эта, как всегда, распахнута настежь, а за нею,
как всегда, космический мрак, и, как всегда, неохотно разгораются там и
сразу же гаснут белесые огни.
Я пишу все это, потому что не знаю иного способа передать свое знание
еще хоть кому-нибудь, пишу плохо, "темно и вяло", пишу сумбурно, ибо
многое спуталось в моей бедной памяти, пораженной увиденным. Я раздавлен,
унижен, растерян и потерян.
У нас есть чувство глубокого удовлетворения, есть чувство законного
негодования, а вот с чувством собственного достоинства у нас давно уже
напряженка. Поэтому, когда наш немудрящий опыт и наша многоопытная
мудрость, столь же глубокая, как глубокая тарелка для супа, сталкиваются
даже не с жутковатым Агасфером Лукичом или с его вполне жутким партнером
(хозяином? творцом?), а просто хотя бы и с отпетым хамом или
образцово-показательным подлецом, - мы, как правило, теряемся. Нам бы
опереться тут на чувство собственного достоинства, раз уж недостает
мудрости или хотя бы жизненного опыта, но собственного достоинства у нас
нет, и мы становимся циничными, небрежными и грубо-ироничными. Так что
пусть никто не удивляется тому ерническому тону, в котором пишу я обо всех
этих моих обстоятельствах. Ничего забавного и занимательного в них нет. На
самом деле мне страшно. И всегда было страшно. Я уж не помню, с какого
момента. По-моему, с самого начала...

3. Приемная наша более всего напоминает мебельный склад. Югославский
гарнитур "Архитектор" из тридцати семи предметов чудом втиснут на площадь
в 18,58 квадратных метра. Здесь есть два трельяжа, чудовищная,
невообразимая, необозримая кровать, на которой лежат двенадцать полумягких
стульев, а могло бы валяться двенадцать десантников со своими девками.
Имеют место и какие-то застекленные шкафы неизвестного назначения, и
микроскопическая книжная стенка, уставленная муляжами книг, выполненными
весьма реалистично. (Помнится, увидевши впервые золотыми буквами на
корешках Р.Киплинг, Петроний Арбитр, Эдгар Райс Берроуз, я среагировал
мгновенно и непроизвольно: "Все! Это я сопру, и будь что будет!" И каково
же было разочарование мое, когда, выдернув вожделенный томик, обнаружил я
в руках своих пустую картонную обложку, и вынырнувший у меня из-под локтя
Агасфер Лукич произнес сочувственно: "Декорация, Сережа. Всего лишь
декорация". Впрочем, со временем обнаружились у нас в квартире и настоящие
книги, множество книг. Однако все это были словари да энциклопедии, только
словари, справочники, руководства и энциклопедии: "Словарь атеиста",
"Техническая энциклопедия", "Медицинский справочник для фельдшеров",
"Краткий словарь по эстетике", "Мифологический словарь", "Дипломатический
церемониал и протокол", "Справочник по экспертизе филателистических
материалов", "Словарь ветров"... Видимо, подразумевалось, что я должен
стать эрудитом. И я попытался им стать. Без особого, впрочем, успеха.)
Есть в Приемной два кресла лоснящейся коричневой кожи, одно для
посетителей, а другое - непонятно для кого, ибо из самой середины его
сидения совершенно открыто и нагло торчит длинный стальной шип сантиметров
двадцати, да такой острый, что озноб пробирает по коже за того беднягу,
которому предназначено устроиться на нем.
Кроме этого шипа, есть в Приемной и другие предметы, не входящие в
югославский гарнитур. Очень большие и разношенные полосатые тапочки
выглядывают из-под кровати. В самом дальнем углу, куда я так по сих пор и
не сумел добраться, торчком стоят толстые рулоны - то ли географических
карт, то ли линолеума, то ли ковров, а быть может, и просто бумаги. Рядом
с рулонами, загораживая половину окна, висит картина на античный сюжет:
Сусанна и сладострастные старцы. Старцы там как старцы, и Сусанна, в
общем-то, как Сусанна, но почему-то с большим пенисом, изображенным во
всех анатомических подробностях. Рядом с этими подробностями морщинистые
физиономии и масленые глазки старцев, и даже их рдеющие плеши приобретают
совершенно особенное, не поддающееся описанию выражение.
И великое множество телевизоров. Число их и модели все время кем-то
меняются, но никогда их не бывает меньше четырех. Включать и выключать их
я не умею, они включаются и выключаются сами собой. И сами собой они
наводятся на резкость, и сами собой устанавливают контрастность, и сами
выбирают себе программу, и, надо сказать, странноватые, как правило,
оказываются у них программы. Помню, однажды вдруг пошла передача из
прозекторской. Точнее, художественный фильм из жизни патологоанатомов.
Изумительное изображение, пиршество красок, показалось, даже запахами
потянуло. Клиента, застигнутого этой передачей, мне пришлось спешно
выволакивать в санузел, и все-таки он заблевал мне часть Приемной и весь
коридор. (Помнится, он был начфином Н-ского стройбата и пришел выпрашивать
для нашего советского рубля статуса свободно конвертируемой валюты.) Или,
помнится, однажды "Джейвиси" битых полтора часа передавал в черно-белом
варианте практические уроки, как восстанавливать и затачивать иголки для
примуса. Это надо же, оказывается, и такие иголки еще существуют...
Телефоны. Их всегда три. Один стоит на моем столике - роскошный, с
кнопочным управлением, с запоминающим устройством на двести пятьдесят
шесть номеров, с маленьким встроенным экраном и с дисководом для гибких
дисков. Он не работает. Второй телефон присобачен к филенке двери позади
моего рабочего места. Это обыкновенный таксофон, можно бросить монетку и
позвонить родным и близким, у кого они есть. Можно не звонить. Иногда он
разражается отвратительными квакающими звуками. Я снимаю трубку, и Демиург
говорит мне что-нибудь, не предназначенное для ушей клиента. Как правило,
это распоряжения из ресторанно-отельного репертуара. "Такому-то на обед
полпорции селянки, да погорячее". Или: "Постельное белье в номерах опять
сырое. Проследите". Или даже: "Сергей Корнеевич, не в службу, а в дружбу.
Башка трещит, сил нет. У вас там, кажется, был пенталгин..." Тогда я
извиняюсь перед клиентом и бегу отрабатывать свой хлеб. Смысла или хотя бы
простой логики во всем этом я уже давно не вижу... Что же касается
третьего телефона, то это золотой предмет в стиле ретро, в сумраке он
светится, и толку от него никакого, потому что стоит он на шкафу, перед
которым расположено трюмо, перед которым, в свою очередь, друг на друге
две полированные тумбочки для постельного белья. Иногда этот золоченый
мегатерий звонит. Звон у него нежный, мелодичный, он радует слух. Так что
толку от него все же больше, чем от Сусанны.
Каждое утро я ползаю, карабкаюсь, протискиваюсь среди всего этого
добра с пылесосом. Пылесос у нас замечательный. Собранную пыль он прессует
в брикеты. Брикеты я сдаю под расписку Агасферу Лукичу, он составляет акт
о списании и бросает эти брикеты в свой портфель. Расписку и акт я обязан
вручать лично Демиургу. Совершенно не могу понять, откуда в Приемной
набирается столько пыли. Ей-богу, каждые сутки граммов на двести
брикетов...
Особенная пылища собирается почему-то в платяном шкафу. Есть в
Приемной такой, вполне доступный, и в нем полно одежды. На все возрасты и
на все вкусы. Там можно найти мужской костюм-тройку, совершенно новый, ни
разу не надеванный. А рядом будет висеть мятый плащ-болонья с рукавом,
испачканным уличной засохшей грязью, и в кармане плаща найдется смятая
пачка "Примы" с единственной, да и то лопнувшей сигаретой. В шкафу можно
обнаружить и школьную форменную курточку с заштопанными локтями, и
великолепное мохнатое пальто с плеча какого-то современного барина, и
полный кожаный женский костюм с отпечатками решетчатой садовой скамейки на
заду и на спине, и целый кочан разноцветных мужских сорочек, нацепленных
на одну распялку... А внизу, в слое старой и новой разрозненной обуви, я
нашел вчера табель ученика пятого "А" класса 328-й школы Манохина Сергея с
оценками за первую четверть 1958 года, с двойкой по истории и с двумя
тройками - по рисованию и по физкультуре...

4. Вечером первого, как сейчас помню, августа (дело было еще в
Ташлинске) меня остановил на Теренкуре наш шофер Гриня. Отведя меня в
сторону, он...

ДНЕВНИК. 12 ИЮЛЯ
...Это примерно в пятнадцати километрах от города.
На десятом километре северо-восточного шоссе надо свернуть налево на
грунтовую дорогу. Дорога петляет между холмами и все время идет почти
параллельно Ташлице, которая протекает здесь между высокими обрывистыми
берегами белой и красной глины. Холмы округлые, выгоревшие, покрыты
короткой жесткой колючей травкой. Пыль за машиной поднимается до самого
неба. Километра через два после поворота слева от пороги открывается вид
на древний скотомогильник. Огромная страшная гора лошадиных, бараньих,
коровьих черепов, хребтов, лопаток, ребер, кости эти белые, как пыль,
глазницы черные. Впечатляет. Г.А. говорит, что этому скотомогильнику лет
сто, а может быть, и двести.
От скотомогильника по спидометру ровно три километра - и попадаешь в
райский уголок. Это распадок между холмами, большие деревья, тень,
прохлада, мягкая зеленая трава, кое-где выше пояса. Ташлица делает здесь
излучину и разливается, образуя заводь. Гладкая черная вола, листья
кувшинок, заросли камыша, синие стрекозы. Парадиз. Потерянный и
возвращенный рай.
Впрочем, вид стойбища Флоры основательно портит это впечатление.
Похоже, они раздобыли где-то оболочку старого аэростата и набросили ее на
верхушки молодых деревьев и высокого кустарника, так что получилось нечто
вроде огромного неряшливого шатра неопределенного грязного цвета с
потеками. Видимо, под этим шатром они всей толпой спасаются от дождей.
Трава вокруг вытоптана и стала желтая. Неописуемое количество мятых
бумажек, оберток, рваных полиэтиленовых пакетов, окурков и пустых
консервных банок и бутылок.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги '22 Век 6. Отягощенные Злом, Или Сорок Лет Спустя'



1 2 3 4