А-П

П-Я

 


Куда ж он двинулся? Если на Петроград – то уже был совсем рядом, зачем же объезжать?
Тут недремлющий секретарь – у Председателя, несмотря на всю сумятицу в Таврическом, ещё были секретари, и у них столы, и они пробивались через толчею, – поднёс копию записки великого князя Кирилла начальникам царскосельских воинских частей. Поскольку гвардейский экипаж Кирилла приписан к Царскому Селу, то и сам он как такой начальник сообщал остальным, что он, свиты Его Величества контр-адмирал Кирилл, со своим экипажем вполне присоединился к новому правительству – и уверен, что также все остальные царскосельские части присоединятся.
Здорово! Вот это – неожиданная поддержка! Удивил и изумил! Даже развеселил: уж если видные члены династии и сами присоединяются… и ещё других зовут! Наша победа!
Сильно взбодрился Родзянко, совсем другое ощущение. Наша победа! (Да что ж он сам, голубчик Кирилл, не докладывается, прямо?)
А каково теперь ведьме в Царском Селе?
Легка на помине. Комендант царскосельского дворца передавал просьбу государыни принять меры к водворению порядка в Царском Селе и в районе дворца. И ещё такая от государыни просьба: не может ли господин Родзянко приехать к ней этим утром переговорить?
Ну, дура форменная, не представляющая жизни! Как она это себе воображает, что Председатель поедет к ней сейчас с визитом? Как бы это выглядело в глазах революционного Петрограда! Раньше даже не приглашала к завтраку, когда он ездил на всеподданнейшие доклады. А теперь – просила приехать? Как смирилась! А почему потеряла вчерашний день, и вечер, и ночь, пренебрегла родзянковским советом уехать поскорей? Ждала супруга? А он вот повернул.
Ну, двух депутатов Думы послать на успокоение Царского можно.
Кажется, день начинался неплохо. Рассвело. Вот уже скоро опять, наверно, станут подходить к Таврическому с музыкой и в дурном строю воинские части, желающие приветствовать Думу. И в общем, эти шествия лучше, чем солдатский бунт. Но сегодня пусть служит отечеству горлом кто-нибудь другой – а Председатель поедет на переговоры с царём.
Пора была известить Комитет о своей поездке, договориться о полномочиях, да ехать на вокзал.
Но тут почти вбежал бледный Энгельгардт.
А такая обстановка опять была, посторонняя публика, не всё и скажешь вслух. Отошли в сторону.
– Михаил Владимирович, страшная беда! – говорил Энгельгардт, в военном мундире, но не с военным видом крайнего испуга. – Откуда-то пошёл среди солдат слух о каком-то «приказе Родзянко», которого вы ведь не издавали? Будто ваш приказ: всем возвращаться в казармы, сдавать оружие и подчиняться офицерам.
Брови и лоб Родзянки выкатились. Такого прямого приказа он не издавал, но высловлялся именно так, – а как же иначе? А если солдатам не вернуться в казармы и не подчиниться офицерам…? До каких же пор хулиганить?
– Ужасное, ужасное недоразумение! – сокрушался Энгельгардт. – Вы не представляете, что заварилось! В казармах – новые вспышки! Вернувшихся офицеров – прогоняют, грозят убить! Говорят – будет массовое их избиение! И грозятся убить – вас!… Вам небезопасно выходить сейчас к делегациям…
Родзянко почувствовал, как кровь отлила от головы и объяло её недобрым холодком.
И это была ему благодарность за то, что всех их он спас этой ночью!

ДОКУМЕНТЫ – 7

ПРИКАЗ
(1 марта)

Господа офицеры петроградского гарнизона и все господа офицеры, находящиеся в Петрограде!

Военная Комиссия Государственной Думы приглашает всех господ офицеров, не имеющих определенных поручений Комиссии, явиться 1 и 2 марта в зал Армии и Флота для получения удостоверений на повсеместный пропуск и точной регистрации, для исполнения поручений Комиссии по организации солдат…
Промедление явки господ офицеров к своим частям неизбежно подорвет престиж офицерского звания… В данный момент, перед лицом врага, стоящего у сердца родины и готового пользоваться ее минутной слабостью, настоятельно необходимо проявить все усилия к восстановлению организации военных частей…
Не теряйте времени, господа офицеры, ни минуты драгоценного времени!

241

Георгий проснулся не в темноте по будильнику, как приготовлено было, а падал через открытую дверь дальний непрямой свет. И Калиса стояла у кровати, будя его.
Уже ждал его горячий завтрак.
Теперь как по тревоге он вскочил, оделся, сапоги его ещё вчера с утра были начищены. Вот и сидел за столом. Калиса кормила и охаживала его со всей привязанностью, и угадывала, что бы ему ещё.
Как жена. Нет, не как жена. Нет, именно как жена! – он только теперь узнавал.
Смотрел на её капот в подсолнечной россыпи, смотрел на её добрую улыбку и поражался, и не верил: позавчера ещё сторонняя, какая же она стала своя и близкая. Как успокоительным маслом натёрла сердце его.
Раз и два поймал её руку и с благодарностью окунулся в ладонь.
Эти предрассветные утренние сборы прорезали напоминанием о других сборах: как он уходил на эту войну. Тоже было ещё темно, проснулись они по будильнику. И Георгий сказал Алине: «да ты не вставай, зачем тебе?», зачем ей терять постельное тепло (а сам-то хотел, чтобы проводила). Но Алина легко согласилась и осталась лежать, натягивая одеяло, – то ли ещё заспать горькие часы, то ли понежиться. А он поглотал в кухне холодного и уже в шинели, в полной амуниции, подошёл ещё раз поцеловать её в постели. Так он пошёл на войну и сам не находил в этом худого, хотя в те дни по всей России бабы бежали за телегами, за поездами, визжали и голосили.
И только вот сейчас, когда Калиса отчаянно обнимала его за шею, утыкалась в лацканы колкого шинельного сукна, вышла с ним во двор и ещё на улицу бы пошла, если б это было прилично, – только сейчас он обиделся на Алину за те проводы.
Быстро пошёл по пустынной Кадашевской набережной. Ему надо было до вокзала неизбежно зайти домой. Но сейчас он вполне мог и домой.
Рассвет был туманный. Набережная была видна повсюду, а через реку, ещё разделённую островом, туман уплотнялся так, что Кремль не был виден, только знакомому глазу мог угадаться.
У Малого Каменного стал ждать трамвая. Сколько дозволял туман – не было видно. Ни в другую сторону.
Воротынцев стоял так, задумавшись, рассеянно наблюдая где дворников, скребущих тротуар, где разносчиков молока, булок. Не заметил, что, как ни долго не было трамваев, никто больше не подходил к остановке.
И сколько б он так простоял, не очнувшись, если б не подошла баба с корзиной бубликов и сочным говором, жалеющим голосом обратилась:
– Ваше благородие! Трамваи ить не ходят. Второй день.
– Как? – обернулся Воротынцев. – Почему?
– А – не знаю. Забунтовали.
– Да что ж это? – будто баба знать могла.
Могла:
– В Питере, говорят, большой бунт. Вот и эти переняли.
– Воо-от что… Спасибо.
Значит, в Петербурге не стихло.
Взять извозчика? Но теперь Георгий понял, что и извозчик за это время ни один не проехал, и сейчас не видно было.
Да что тут ехать? – глупая городская привычка. На фронте такие ли расстояния промахиваются пешком. Он быстрым лёгким шагом пошёл через Малый Каменный мост, и дальше на Большой Каменный.
Теперь, хотя морозный туманец не ослаб, но вполне рассвело, и сам он ближе, – стала выступать кирпичная кремлёвская стена, и завиделись купола соборов, свеча Ивана Великого.
Что же с ним, что в этот приезд он даже не заметил самой Москвы, ни одного любимого места, – всё отбил внутренний мрак.
Зато теперь, пересекая к Пречистенским воротам, он внимчиво, освобождённо смотрел на громаду Храма Христа.
Стоит! Стоят! Всё – на местах, Москва – на месте, мир на месте, нельзя же так ослабляться.
Да, действительно, так и не прозвучал и не появился нигде ни один трамвай. Один, другой санный извозчик прогнали поспешно, в стороне. И людей было мало.
Чуть бы позже – газету купить, узнать, что это где делается, – но киоски закрыты, и газетчики не бегут.
На углу Лопухинского булочная уже торговала, внутри виднелся народ, а снаружи хвоста не было. Булочная Чуева у Еропкинского ещё была закрыта.
А сохранялось радостное ощущение – излечения. От алининых терзаний, претензий. Он освобождён был ехать на своё фронтовое место. Совсем без угнетения всходил на лестницу и только когда дверь открывал – хотя знал теперь, что она в отъезде, что её быть не может, что не вернуться ей так быстро, – всё-таки сжалось на миг: вот сейчас она выскочит с раздирающим криком.
Но не выскочила. Всё же – сразу обошёл комнаты и проверил. И посматривал на все места ножниц: не раздвинуты ли опять жалами?
Но – не было Алины, и все ножницы лежали спокойно соединёнными, как он их оставил, – когда ж это было? Только позавчера?…
Пошёл проверил почтовый ящик – тоже ничего.
Самое главное – не было этой соединённой боли всей квартиры – и всей кожи – и всего сознания, острой боли от каждого взгляда на каждый предмет. Он смотрел вокруг и удивлялся, как всё надрывало его тут позавчера. Как он мог так: мучаться? Сейчас – его не бередило, сейчас он бодро мог побриться, собраться, да и прочь, пока Алина не нагрянула.
А уезжал-то он отсюда – не навсегда ли? Через месяц – великое наступление, и Семнадцатый год по изнурению, по потерям не затмит ли три предыдущих?
Пока расхаживал да брился, думал, написать ли ей письмо? Что-то надо было ей оставить, совсем короткое простое?
Но чувство вины ушло. Но и никакого другого, отталкивающего, к Алине тоже не возникло. Эта несчастная её способность всё превращать в громокипение. И когда ты под снарядами.

За тем прошло может быть и больше часа, туман изник, день обещал ясность. Воротынцев услышал с улицы, несмотря на замазанные рамы, шум многих голосов и обрывки пения.
Подошёл к уличным окнам – не высунуться, плохо видно вниз. Пошёл к окну, смотрящему вдоль Остоженки, – и увидел в спину толпу человек в двести, скорей молодёжи, рабочей, не студенческой: нестройно, но весело они шли в сторону Пречистенских ворот – с красным вроде флагом на палке. Кто-то запевал, не подхватывали, а гулко говорили все.
Из шествия один выскочил, побежал к решётке Коммерческого училища – и там проткнул и рванул косой полосой наклеенный лист объявления, которого утром в сумерках Воротынцев не заметил. Но лист остался, так и свисла косая отдирка.
Что-то творилось! Если с раннего утра такое шествие? Надо будет газету достать. И пойти прочесть это объявление.
Сбежал вниз. Привратница сказала ему, что никаких газет нет второй день, а в городе – «бушують».
Быстро пересек Остоженку, подошёл к изуродованному объявлению, близ которого и читателей не было, и придерживая отодранную полосу, что наверно выглядело смешно, прочёл:
«Объявляю город Москву с 1 сего марта состоящим в осадном положении. Запрещаются всякого рода сходбища и собрания, а также всякого рода уличные демонстрации. Требования властей должны быть немедленно исполняемы. Запрещается выходить ранее 7 утра и после 8 вечера кроме случаев…
Командующий войсками
Московского Военного Округа
генерал-от-артиллерии Мрозовский».

242

Сколько там было сегодня сна, и как государыня без него держались, ещё при расширенности сердца, слишком требовательно перерабатывающего все события? Ожидая приезда Государя, она поднялась и оделась в пять утра. Как сговорясь, покинули её все, все болезни и боли, которые многомесячно и многолетне приковывали к постели, к кушетке, к возимому креслу, почти не давая появляться ни в обществе, ни в Петербурге. И – не отказывали ноги. И даже – при испорченном впервые лифте, стало для неё вполне посильно подниматься по лестнице к детям на второй этаж.
Стряхнулись все оправдательные помехи, не оставляя ей в эти дни никаких уловок, а только проявить всю волю, всю власть. Но теперь-то и оказалось, что – не через кого проявить: все линии её власти обрывались на придворных и не продолжались дальше.
Должны были доложить во дворец по телефону в ту же минуту, как поезд Государя прибудет на станцию. Но в пять часов его ещё не было. Ни в половине шестого. А близ шести доложила камеристка, что передали со станции: поезд Государя задержан, где, кем, почему – неизвестно.
За – дер – жан??! Государь задержан в своём отечестве???
Может быть – обстоятельствами? может быть – поломкой? вьюгой? А иначе – что же делала железнодорожная охрана? власти? Ставка, генерал Алексеев?
Генерал Алексеев – как же может допустить такое, со своими главнокомандующими?! Ах, говорила Государю не раз: грязный он мужик, прислушивается к Гучкову, к дурным письмам, потерял дорогу. Посылал Господь эту болезнь, перстом указывал – отодвинуть его. А Государь вернул.
Однако всё, что она могла, – это с выравненным окрепшим телом расхаживать по дворцовым переходам, опираясь на руку дежурного офицера Сводного полка Сергея Апухтина, – и швырять о стены свои отскакивающие вопросы, и смотреть в немые тёмные окна.
Она гневно спрашивала у стен – но внутренне уже подготовлялась, что всё – возможно.
Царское Село было черно, неподвижно.
Не укрыла своей тревоги от рано поднявшейся Лили Ден (она спала близ спальни государыни, чтоб не оставить её одну на этаже). Обошли с ней детей. Анастасия – в жару, старшие две девочки плохи. А наследник, напротив, легче. Но их всех оберегали от внешних известий, оставляя еще в благой доле – лежать в Полутьме с жаром, сыпями и кашлем и совсем ничего не знать, не представлять о творящихся событиях.
Долги и мучительны были эти ночные часы до рассвета, не приносившие никакого разрешения и разгадки.
На память о них императрица подарила Апухтину свой платок в слезах и пепельницу императорского фарфорового завода.
От офицеров железнодорожного полка со станции пришёл слух, что царский поезд где-то остановлен бунтовщиками!
В 8 часов утра, уже в свету, пришёл доложить генерал Гротен: императорские поезда остановлены ночью в Малой Вишере и теперь не поспеют раньше полудня. Но и он не знал причин остановки.
Но ещё несколько часов? Но как остаться безопасными эти несколько часов? Уже вчера вечером бунтовал царскосельский гарнизон, уже вчера вечером шла громить дворцы мятежная толпа из Колпина, слава Богу не дошла, может быть из-за мороза. Но – сегодня?
Как не хотелось унижаться перед этими скотами думцами! И перед этим гнусным Родзянкой, говядиной Родзянкой! Но – уже посылала к нему флигель-адъютанта за распоряжением охранять дворцы, – и теперь уже легче был шаг: просить Гротена звонить немедленно Родзянке, спрашивать его – кто и почему смел задержать Государя?? И: может ли господин Родзянко сам приехать сюда для объяснений?
Самый шумный из бунтовщиков становился единственной законной опорой.
И не было от Государя никакой объяснительной телеграммы! У постели больных детей – ничего не знать об отце!
Ах, зачем же он не поехал по прямой линии через Дно, уже был бы тут?
Теперь слать телеграммы наудачу на разные станции по пути следования?
Да, но где же были – великие князья? Свора ничтожеств! Их голоса только и слышны, когда делить доходы удельного ведомства или хором защищать династических убийц. Сейчас они не только не неслись к императрице с помощью, не спешили ей телефонировать или приехать – но все затаились злорадно и ждали развязки. Что делал Кирилл? Ничтожный пустой хвастунишка, всегда она и видела его таким (но подсылал свою жену с выговорами к государыне!), – таким он и сейчас затаился. Ведь его гвардейский экипаж вот тут стоит – а где же он сам? А милый бесхарактерный Миша, весь в руках своей властной жены, даже и на этой войне так и не ставший человеком? А повеса, развратник, опустошённый Борис, только место занимающий казачьего походного атамана, ведь он не в Ставке сейчас, ведь он где-то здесь болтается, где же он? Да перебирая их многочисленные мужские ряды – императрица и вообразить и назвать не могла такого мужчину, который мог бы представить защиту. Все – тряпки и трусы. Один стареющий Павел хоть похож на мужчину.
Но – что же он делал – не делал? – с гвардией? Но – что ж он придумал и сделал со вчерашнего дня?
И ещё доложили: уходившая из дворца ночевать рота железнодорожного полка – не вернулась утром, как должна была.
Охрана таяла.
Хам Родзянко передал, что не может быть речи о его приезде – и ничего он не знает о причине задержки Государя.
Не может не знать, лжёт как всегда.
Но обещал, что пришлёт в Царское Село для успокоения – депутатов Думы.
Этой Думы, которую всю давно следовало разогнать, а кого и обезглавить, депутаты –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21