А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

чьи взлетят выше?
- Национальная гвардия, становись!
Вот и капитан. Крошечный рост; мирная профессия - архитектор; лохмат, как спаниель; горласт, шумен; пять десятков горе-солдат, а вокруг них ребятня со всего квартала. Мой отец на голову выше остальных и портит весь строй.
- Смирр-на! На крраа-ул!
В одиннадцать учение кончено. Большая часть гвардейцев - ни дать ни взять школьники по звонку на перемену - устремляется в ближайшее кафе. К полудню усы у всех пропитаются приторным запахом спиртного - этот запах неотделим от воскресенья.
А мой отец идет к обедне. Живет он на другом берегу, на улице Леопольда, но по воскресеньям всегда возвращается в родной приход, в церковь святого Николая. У Сименонов там своя скамья, последняя в ряду. Она самая удобная - с высокой деревянной спинкой. Скамья принадлежит Братству святого Роха. А вот, возле колонны, статуя самого святого, с псом у ног и кровоточащим коленом. И не кто другой, как мой дед, с пышными седыми усами, ходит во время воскресной службы по рядам, собирая звякающие монетки в медную кружку на длинной деревянной ручке.
Потом он возвращается на свою скамью, пересчитывает монетки и опускает их одну за другой в щель скамьи, под которой устроено нечто вроде сейфа.
Мой отец никогда не преклоняет колена: ему тесно в узком пространстве между скамьями.
Несмотря на то, что я появился на свет только позавчера, он не отменит воскресного утреннего визита к родителям. И никому из его братьев и сестер в голову не придет пренебречь этой обязанностью; позже, когда я уже научился ходить и нас, двоюродных братьев и сестер, потомков старого Кретьена Сименона, стало уже тридцать два человека, мы каждое воскресенье тянулись на улицу Пюи-ан-Сок.
Эта тесная улочка - одна из самых старых в городе, на ней бойкая торговля; трамвай идет почти впритирку к тротуару, поэтому что ни день несчастный случай.
Мой дед - шляпный мастер. У него темноватая лавка, все украшение которой составляют два высоких мутных зеркала. В сумрачной подсобке выстроились в ряд шляпные болванки.
Проходить через магазин не велено. Все шли узким, беленным известкой коридором. Он вел во двор, где пахло гнилью и бедностью.
Кухней служило большое помещение, застекленное с одной стороны - там было бы светло, не будь на стеклах красно-желтого налета.
В глубине, в кресле - Папаша, отец моей бабки. Кожа да кости, вылитый отощавший медведь, весь ушел в себя. Руки длинные, чуть не до земли. Лицо кремнистое, без всякой растительности, глаза пустые. Огромный рот, огромные уши.
- День добрый, дети!
Он различает всех по походке. Все по очереди касаются губами его шершавой, как наждак, щеки.
Испеченные накануне двухкилограммовые хлебы ждут, пока соберется все семейство, все женатые и замужние дети. По воскресеньям каждый сын и дочка получают по хлебу.
Рассаживаются за длинным столом, накрытым коричневой клеенкой,- здесь долгие годы сидели тринадцать детей.
На плите томится неизменная вареная говядина.
- Как здоровье Анриетты? Около двух зайду ее проведать.
У моей бабки, госпожи Сименон, тот же кремнистый цвет лица, что у Папаши, да и характером она сущий кремень. По-моему, ни разу в жизни ни приласкала меня. Никогда я не видел ее небрежно одетой, - впрочем, нарядной тоже. Платье на ней всегда серое, цвета графита. Волосы серые. Руки серые. Единственное украшение - медальон с портретом рано умершей дочки.
Это стопроцентная валлонка, дочка и внучка шахтеров. Шахтером был и Папаша, поэтому кожа у него вся в маленьких синих точечках.
Все молчат. Сходятся в кухне, но разговаривать никому не хочется.
Без десяти двенадцать. Отец поднимается, берет свой хлеб, винтовку и уходит.
Проходя мимо кондитерской, там, где тротуар совсем уж сужается, он вспоминает, что сегодня воскресенье, что у них обедает Валери, и покупает рисовый пудинг за двадцать пять сантимов.
По дороге уже попадаются дети в масках и с картонными накладными носами: сегодня первый день карнавала.
А моя мама спрашивает Валери, пришедшую ее навестить:
- Ты-то как думаешь, будет война?
Это было в 1903 году. О войне говорили часто. Такие разговоры сопутствовали всему моему детству. По вечерам, когда отец при свете лампы читал вслух, мама всхлипывала и глаза у нее краснели.
А отец каждое второе воскресенье ходил в мундире Национальной гвардии на учения, на площадь Эрнеста Баварского*.
Потом, в 1914 году, когда началась первая мировая война, национальных гвардейцев, охранявших бойни, отправили по домам, да еще посоветовали побросать в реку с моста Брессу винтовки и патроны.
Прошлой ночью английские самолеты пролетали над Фонтене каждые десять минут. Куда они? На Бордо? На Ла-Рошель, где у нас дом? Не знаем. Знаем только, что эти самолеты до отказа набиты бомбами, которые где-нибудь да сбросят, и тогда будет много убитых - мужчин, женщин, детей. А может, это были бомбы для нас?
Ты спал. Мы спали. А наутро, во время завтрака, радио передало, что неподалеку от Бордо разрушен железнодорожный мост, по нескольким городам нанесен бомбовый удар и ПВО Ла-Рошели всю ночь вело огонь.
Как всегда по утрам, я пошел в комиссариат отметиться. Твоя мама оденет тебя и тоже туда пойдет. Мы обязаны отмечаться в комиссариате каждый день и не имеем права выезжать за пределы коммуны. Почему? Потому что мы бельгийцы.
Иностранцы, лица без подданства и евреи считаются подозрительными лицами.
Чтобы купить тебе молока, нужна карточка. Хлеб, сахар, мясо, масло только по карточкам.
В Германии два миллиона заключенных мучаются от голода и холода. В мире - миллионы безработных: На Лондон и другие крупные английские города каждую ночь сбрасывается около тысячи тонн зажигательных и фугасных бомб. В морях корабли охотятся друг за другом и топят друг друга.
Продовольственные нормы сократились настолько, что из-за недоедания тысячи детей гибнут от малейшей болячки или на всю жизнь остаются калеками. Люди отнюдь не бедные - и те ходят дома в пальто: нет ни угля, ни дров.
* Названа так в честь Эрнеста, герцога Баварского, принявшего духовный сан и бывшего в 1581-1584 гг епископом Льежским
И все-таки каждый как ни в чем не бывало устраивает свои дела, обмозговывает свои повседневные заботы.
Быть может, когда ты вырастешь, об этой войне будут говорить как о самой грандиозной в истории человечества (вечно так говорят, а потом ухитряются учинить нечто еще похлеще).
Сегодня мы в Фонтене.
Может быть, завтра нас вышлют отсюда в Бельгию, в Польшу, в Африку. Дадут двадцать четыре часа на сборы, разрешат взять пятьдесят килограммов багажа, и все, что стоило нам таких усилий, останется позади.
Целые народы перегоняют с места на место. Людей тасуют по расовому признаку. Одних отправляют сюда, других - туда на том основании, что они, мол, евреи или коммунисты.
Не исключено, что скоро белокурых будут селить с белокурыми, черноглазых - с черноглазыми, высоких отдельно, коротышек опять-таки отдельно.
Неслыханно! Бедная моя мама двадцать лет страдала, думая о возможной войне. Она пережила их две. И это еще не конец. И ничего не меняется.
Держу пари: спроси кто-нибудь у моей матери, какой день был самым тяжелым в ее жизни, она не назовет ни август 1914 года, ни дату прошлогодней бомбежки, когда разнесло ее дом, ни даже смерть отца.
Самое тяжелое ее воспоминание - это воскресенье, о котором я веду речь. Квартирка над лавкой Сесьона. По улице шествуют ряженые. Комната набита родственниками: сестры, невестки, братья, девери наклоняются над моей кроваткой. Валери притулилась в углу.
Наконец появляется моя бабка - для такого случая она снизошла до того, что перешла мосты. Все смолкают. У бабки каменное лицо. Она брезгливо осматривает ребенка.
Наконец пугающе спокойный голос изрекает неподлежащий обжалованию приговор:
- Экий урод!
Все молчат. Мама в постели не смеет даже заплакать.
А бабка Сименон авторитетно - сама тринадцать человек детей родила! добавляет:
- Весь зеленый!
Итак, объявлена другая война, беспощадная, но без убитых, без знамен, без музыки и лавров.
В сером платье и при медальоне, в серых перчатках, в капоре бабка мать тринадцати детей - перешла мосты, чтобы увидеть сына чужачки, хлипкой растрепанной девчонки, бесприданницы, родом с другого берега Мааса, и даже не из Льежа, да еще говорящей со своими сестрицами на непонятном языке.
Как смеет эта самая Анриетта занимать, хотя бы только по утрам в воскресенье, место в кухне на улице Пюи-ан-Сок?
В пять лет, когда умер ее отец, она ни слова не знала по-французски.
На каком же языке она говорила? Да ни на каком. Фамилия ее отца Брюль, родился он в Херцогенрате, в Германии, почти на самой границе. Ее мать звали Лойенс ван де Веерт, она родилась в Голландии, тоже где-то на границе. На границе, где сходятся Голландия, Германия и Бельгия, где один и тот же дом стоит на землях двух стран, а из окна его, по ту сторону Мааса, виднеются земли третьей.
Дом ее родителей так и стоял на стыке бельгийского и голландского Лимбурга; она говорила на смеси всех наречий.
Сименоны - шляпные мастера. Кретьен Сименон поездил по Европе подмастерьем, а теперь он - коммерсант, и его лавка - неотъемлемая принадлежность улицы Пюи-ан-Сок. А шахтер - чем не ремесло?
Люди они крепкие, из народа. Небогаты? Что ж, на жизнь хватает, а Дезире даже выбился в люди умственного труда. Живут по ту сторону Мааса, любят говорить по-валлонски. Сименоны - люди негордые. Зато уж гордецов не терпят.
А эта девчонка Анриетта, кто она такая? Простая продавщица, а нос задирает, двух шагов от дома не сделает, не напялив шляпки да перчаток.
Ее братья и сестры - все зажиточные торговцы. Один живет в Хасселте, другой - в Сен-Лосонаре, а муж Марты Вермейрен - один из самых богатых бакалейщиков в городе.
Но эти люди - не из их квартала. Такие где угодно пристроятся, хоть за границей, и будут благоденствовать, говорить между собой по-фламандски и еду готовить по-своему.
Мамаша Сименон предупреждала Дезире:
- Если хочешь, женись на ней. Но посмотришь, чем она будет тебя кормить.
Что за человек был этот Брюль, которого никто не знал и даже Анриетта почти не помнит?
Бургомистр Херцогенрата, он перебрался в самую низменную часть Лимбурга, в Нериттер, и завел ферму.
Почему ему там не сиделось? Зачем он с тринадцатью детьми (у него тоже было тринадцать детей) переселился в Херстал и принялся торговать лесом?
Сименоны не из тех, кто скачет с места на место и кидается от ремесла к ремеслу. Перемены вообще кажутся им подозрительными. За что взялся, того и держись, будь ты чиновник, столяр или шляпник, бедняк или богач.
Семейство Брюлей в Херстале разбогатело. Было у них чуть не четыре баржи, возившие по каналу лес, а в конюшне полно лошадей. Старший сын Альберт участвовал в дворянских охотах. А в это самое время его брат, сорвиголова Леопольд, работал в Спа официантом в кафе.
Уж официантов-то среди Сименонов не бывало!
Да и пьяниц тоже! А вот Брюль-отец пристрастился к спиртному. И в один прекрасный день спьяну поручился по векселю друга.
Через три месяца все пошло с молотка - и баржи, и лошади, все вплоть до барашка - живой игрушки моей мамы.
Но и тут они остались такими же гордецами. Пустые кастрюли на огонь ставили, чтобы пустить людям пыль в глаза. Может быть, и маргарин вместо масла покупали!
А все эти надутые братья и сестры, помогли они Анриетте, тринадцатой, младшенькой, когда она осиротела? Может, приданое ей собрали, с чем замуж выйти?
Куда там! Ее братец Альберт - он человек заметный в торговле лесом и фуражом, женат на аристократке! - этот самый Альберт забрал у нее даже остатки старинной фамильной мебели, а ей взамен отдал убогую дешевку.
- Я вам говорю, он весь зеленый! Если хотите меня послушать, бегите скорей за доктором!
Затем мамаша Сименон на несколько минут присаживается - пусть никто не скажет, что она в гостях у невестки даже не присела! От пудинга, оставшегося с обеда, она отказалась. Когда сын выходит на лестницу ее проводить, мать вздыхает:
- Бедняга Дезире! Что-то у меня душа не на месте...
В пять, когда карнавал уже разгулялся в полную силу и улица Леопольда вся расцвечена конфетти, а деревянные трубы и дудки надсаживаются что есть мочи, доктор Ван дер Доте ставит на стол свой чемоданчик и начинает меня выстукивать.
У меня бронхит. Отец мечется по улицам в поисках аптеки. Мама плачет, а Валери всхлипывает, пытаясь улыбнуться. Отец возвращается запыхавшись, в руках- пузырьки с лекарствами. Он обходит молчанием визит свекрови-как-никак сам с улицы Пюи-ан-Сок.
Он хочет поставить воду на плиту.
- Оставь! Валери все сделает.
Мой отец не знает, куда себя деть - в нем же метр восемьдесят пять росту.
11 декабря 1940 года, Фонтене-ле-Конт
Утро, двадцать минут девятого. Соседка и не глядя на часы могла бы назвать точное время: лавочники, отпирающие свои лавки, знают наверняка, в срок они отодвигают засовы или с опозданием: долговязый Дезире проходит по улице, до того ритмично переставляя длинные ноги, словно мерит ими бег времени. По дороге он ни разу не остановится. Ни люди, ни предметы его как будто не интересуют, но с лица не сходит лучезарная улыбка. Он воспринимает, улавливает все: чуть слышные запахи, малейшее изменение влажности в воздухе, дальние звуки, движущиеся пятна солнца на тротуаре. Даже вкус у папиросы, которую он курит каждое утро, день ото дня меняется, хотя это всегда один и тот сорт - папиросы "Луксор" с пробочным фильтром.
Одет он в пиджак, наглухо застегнутый на четыре пуговицы, очень длинный, совершенно неприталенный. Материал черный или темно-серый. Красивые карие блестящие глаза, крупный нос, вздернутый, как у Сирано*, и закрученные вверх усы. Он носит узкую бородку, волосы откидывает назад, и лоб из-за начинающихся залысин кажется выше.
* Имеется в виду Сирано де Бержерак (1619-1655), французский писатель, герой одноименной пьесы (1898) Эдмона Ростана (1868-1918).
- Это лоб поэта! - говорит мама.
Она сама выбирает ему галстуки. Яркие цвета вызывают у него отвращение: это вульгарно. Изысканны только оттенки сиреневого, фиолетового, бордового, мышино-серого с мелким рисунком, в чуть заметных узорах.
Когда галстук куплен - по одному на каждый день рождения отца,- его натягивают на целлулоидный каркас, и отныне он всегда будет как новенький, словно вырезан из жести или просто нарисован на крахмальной манишке.
Дезире неизменно приходит на улицу Пюи-ан-Сок к тому часу, когда торговцы раскладывают товар и, не жалея воды, моют тротуар у входа в свои магазины. Мой дед стоит на пороге шляпной лавки, в руке- пенковая трубка.
- Доброе утро, отец.
- Доброе утро, сын.
Говорить им не о чем, но Дезире непременно постоит минутку рядом с Кретьеном Сименоном. Их знает вся улица. Всем известно, что Дезире больше не живет на улице Пюи-ан-Сок, что он женат и служит где-то в районе улицы Гийомен. Все одобряют его за то, что он зимой и летом каждое утро навещает родителей.
- Пойду поздороваюсь с мамой...
Соседняя лавчонка называется "Кукольная больница". В витрине полно кукол всех размеров. Старый Кранц курит немецкую фарфоровую трубку; он тоже, как старик Сименон, стоит на пороге.
По утрам эти старики смахивают на двух мальчишек, собирающихся в школу. Дезире уже вошел в дом - значит, пора.
Утюги уже греются, шляпы ждут. У Кранца сладко пахнет разведенным клеем и на рабочем столе громоздятся кукольные руки, ноги, головы. В дверях, в доме напротив, вытирая о передник белые руки, появляется булочник. Он щурится на солнце.
Дезире затворяет за собой застекленную дверь кухни. Мать одна; он ее целует, она его - нет. Она не целует никого со дня смерти дочки, той самой, чей портрет носит в золотом медальоне.
Несмотря на ранний час, волосы у матери аккуратно причесаны и забраны назад; в ситцевом клетчатом переднике вид у нее такой же опрятный, как в выходном платье. Она умеет не терять невозмутимости и достоинства ни за чисткой овощей, ни за мытьем посуды, ни по пятницам, когда наводит блеск на медные кастрюли. И на кухне, где толчется столько народу и выросло столько детей, всегда образцовый порядок.
Папаша, воспользовавшись приходом внука, поднялся с кресла и улизнул во двор. Слепота не мешает ему расхаживать по дому и окрестным улицам, где все узнают его, как узнавали бы старого домашнего пса.
- Как вкусно пахнет! - роняет Дезире.
Пахнет действительно вкусно, а Дезире - изрядный лакомка, но, кроме того, ему еще хочется доставить матери удовольствие.
Бульон уже на огне. Он каждое утро стоит на огне еще до того, как поднимется семья.
Печь была сложена для Сименонов по особому заказу в те времена, когда в доме было тринадцать детей, тринадцать ненасытных утроб, - в этой семье каждый, распахивая дверь на кухню, испускал, как боевой клич, громовое: "Есть хочу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17