А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

все в черном, кое-кто из женщин в чепцах, другие — под меховыми накидками и в смешных шляпах.
— С Новым годом, баас…
Жена Хектора, сбегав переодеться и возвратясь в рабочем платье, снова поднялась к себе в кладовку и перемывала рюмки, все менее тщательно вытирая их по мере того, как ускорялось движение очереди.
Сигара, рюмка портвейна. После этого посетитель получал право пройти в большой зал, драпированный коврами, задержаться там ненадолго, подождать товарища, но люди шли на цыпочках, лишь иногда поскрипывая новой обувью, и говорили вполголоса:
— С Новым годом, баас…
Сигары были больше и толще, чем в предыдущие годы, и каждый с изумлением разглядывал еще не знакомые бандероли на них — широкие, раззолоченные, с очень четким изображением ратуши, на котором можно было пересчитать окна, и надписью: «Город Верне».
Руки становились все менее шершавыми, костюмы — менее поношенными.
Кто-то — им оказался служащий больницы — робко осмелился пошутить:
— За здоровье новой сигары!
Но Терлинк не улыбнулся. Он издали видел всех. Был знаком с каждым визитером. Знал, чей подходит черед. Внизу, на тротуаре, начали появляться советники, некоторые подъезжали даже на машинах, и голоса их звучали громче — они ведь были у себя.
Йорис знаком дал понять приставу, наполнявшему рюмки: «Кончайте о портвейном».
И, закрыв едва початую коробку, взял другую — с такими же бандеролями, но более тщательно изготовленными сигарами.
Обращение «баас» больше уже не употреблялось.
— С Новым годом, Терлинк! За вас и наш родной Верне!
Бургомистр не сдвинулся с места с самого начала церемонии Служащие, избавившись от официальной части дня, встряхивались на площади и наводняли кафе. Иные расходились по домам, где их уже ждали жены и дети, чтобы отправиться с визитом к родным. У всех во рту торчали одинаковые сигары.
— Господин Кемпенар! — позвал Терлинк.
Тот встревоженно подбежал к нему.
— Почему не подано печенье?
Итак, несмотря ни на что, секретарь опять проштрафился. Обычно к портвейну, затем к шампанскому для советников подавалось сухое печенье, коробка которого со вчерашнего дня была припасена в стенном шкафу.
— Забыл, баас. Извините меня.
Было немножко смешно на виду у всех отдирать железную полоску. У Кемпенара не нашлось перочинного ножа, чтобы взрезать бумагу, и один из эшевенов одолжил ему свой. Наконец, не приготовлены были и хрустальные подносы, на которых в прошлые годы искусно выкладывалось печенье.
— С Новым годом, Терлинк…
Теперь Йорис знал, что Леонард ван Хамме — на лестничной площадке.
Знал, потому что входящие были обычно спутниками пивовара. И все знали, что он это знает.
После известных событий оба еще ни разу не встречались. Было молчаливо решено немного выждать, и перед прошлым заседанием городского совета ван Хамме, извинившись за отсутствие, отбыл в Антверпен, куда его призывали дела.
Они все были здесь — доктор Тис, нотариус Команс, тоже в сюртуке, сенатор де Керкхове; Мелебек, державшийся у самой двери, должен был, видимо, подать ван Хамме сигнал.
Уже откупорены были первые бутылки шампанского и гул разговоров стал заметно громче, когда вошел наконец Леонард, казавшийся огромным в своей шубе.
Он был еще выше и плотнее Терлинка, еще более полнокровен и налит соками, чем тяжеловозы его пивного завода. Он озирался вокруг большими глазами, но вряд ли воспринимал окружающее: ему предстояло пережить тяжелую минуту.
Мгновенно все смолкли. Потом, чтобы прервать гнетущее молчание, кто-то кашлянул. Леонард пожал руку Комансу — он наверняка только что расстался с ним на лестнице, но этот жест позволил ему сохранить невозмутимость.
— С Новым счастливым годом, дорогой председатель…
— Господин Кемпенар, принесите, пожалуйста, мне бокал, — четким голосом отозвался Терлинк.
Угадать, как он намерен поступить, было невозможно, но кое-кто утверждал после, что бургомистр стал бледнее обычного.
Все остальное произошло так быстро, что свидетели так и не пришли потом к согласию относительно подробностей. В общем, Леонард ван Хамме направился к бургомистру, нарочно замедляя шаг около каждой группы, чтобы придать непринужденность своей походке. Как и все, шляпу он оставил в вестибюле, так что обе руки у него были свободны.
Чуть слева от него запыхавшийся Кемпенар спешил с шампанским.
В какой точно момент Терлинк схватил фужер левой рукой? Во всяком случае произошло все так: подойдя к Йорису, Леонард протянул правую руку и довольно неуверенно сказал:
— Желаю вам, Терлинк, счастливого Нового года.
В это мгновение бургомистр держал в правой руке сигару, в левой — фужер с шампанским. Ван Хамме немедленно получил в ответ эту сигару, отчего в совершенной растерянности уставился на собственную руку.
Он покраснел. На этот счет разноречия не было. А краснел он разом, словно вся кровь бросалась ему в лицо. В тот же миг в наступившей тишине стало слышно, как он дышит.
Стоя перед ним, бесстрастный, но бледный Терлинк протягивал к нему бокал шампанского жестом, каким святые с витражей протягивают распятие страждущим.
Кто-то в глубине зашелся в приступе нескончаемого кашля. Леонард поднял руку. Йорис смотрел ему в глаза холодным и жестким взглядом.
И тут все увидели, как ван Хамме, который всегда был самым значительным лицом в городе, принял фужер из рук своего врага. Рука его дрожала. Он отступил назад, прошел через одну из групп собравшихся, на мгновение оперся о стол и — вероятно, машинально, потому что у него пересохло в горле, — отпил глоток шампанского.
Еще через несколько секунд он ушел, и вскоре все услышали, как заработал мотор — его большой американской машины.
Кое-кто утверждал, что Терлинк уронил:
— Сволочь!
Но если Йорис, жуя свою сигару, что-то и процедил, никто не мог похвастаться тем, что разобрал слова.
Когда он вернулся от матери, куда ездил, чтобы поздравить ее с Новым годом, было уже около полудня. В столовой, служившей также гостиной, пахло легким белым вином, которым г-жа Терлинк угостила соседок, явившихся к ней с поздравлениями. Здесь тоже стояли сухое печенье в форме полумесяца и грязные рюмки.
Из кухни вышел молодой человек в форме цвета хаки и неловко — он считал такие излияния смешными — выпалил:
— С Новым годом, крестный! Пусть все ваши желания…
Он торопливо подставил Терлинку свои впалые щеки, затем слегка коснулся губами его щек.
— С Новым годом, Альберт. Тебе дали-таки увольнительную?
— Я договорился с вахмистром, — вульгарно подмигнув, ответил гость.
Тереса была в черном шелковом платье с огромной камеей на груди.
— Что ты еще наделал, Альберт? — осведомилась она тем тоном, которого было достаточно, чтобы приправить унынием любое мгновение жизни.
— Схватил четыре дня гауптвахты: обер-вахмистру не понравилось, как у меня начищена сбруя. Ладно, пусть новобранцы драют сбрую. Но чтобы старослужащий…
Если не считать немногих затененных мест, гололед всюду сошел, и по площади черными зигзагами стекали ручейки воды.
Трезвонили бесчисленные колокола. Из «Старой каланчи» выходили принаряженные посетители: все выпили сегодня малость больше, чем обычно, все торопились ко второму завтраку.
Мария приготовила жареную курицу. Дверь в кухню была распахнута. Запахи смешивались, и в конце концов получался один-единственный — запах Нового года.
Альберт носил форму с непринужденностью, обличавшей в нем старослужащего и озорника. Вероятно, на здоровье он не мог пожаловаться, но еще не возмужал и, должно быть, недостаточно много спал. Он был бледен той скверной бледностью, которая выдает завсегдатая пьянок в маленьких остендских кафе. Известная лихорадочность в глазах, не слишком приятная ирония.
— Все ваши чудаки уже промаршировали? — спросил он Терлинка, который снял сюртук и остался в рубашке, обнажив два ослепительных пятна манжет.
Бургомистр промолчал. Альберт безусловно был единственным, кто мог позволить себе такую бесцеремонность в его присутствии. Он это знал, чувствовал себя как дома. Как мальчуган, все трогал руками, открывал ящики шкафов и коробки.
На столе стояли три прибора. Один из них — для него. Давно уже стало — вернее, всегда было — традицией, что в Новый год он ест с Терлинком и его женой; традицией стало и то, что Йорис в этот день что-нибудь ему дарил: раньше — какую-либо вещь: серебряные часы, потом золотые, один раз пальто, другой — сберкнижку; теперь, когда Альберт превратился в молодого человека, — стофранковый билет.
— Можете подавать, Мария.
Через муслин занавесей пробивалось солнце, делая жару еще ощутимей.
Тереса прочла предобеденную молитву. Альберт, даже не перекрестившись, налил себе бульону.
Было ли ему известно, что он сын Терлинка, и не потому ли он считал, что может позволить себе все?
Йорис часто думал об этом. Мария, неизменно угадывавшая его мысли, заверяла:
— Клянусь вам, баас, что он никогда со мной об этом не говорил, а я, со своей стороны…
Возможно. Альберт от природы непочтителен. И не честолюбив, как Йорис в его возрасте.
Гордость — да! Ее в них обоих хватало — и в Йорисе, и в Альберте.
Только у Альберта она проявлялась не в том, чтобы чего-то добиться, достичь чего-то раньше других. Она состояла в том, чтобы ничего и никого не бояться, и он гордился числом дней, проведенных на гауптвахте, а если бы пришлось, то и в тюрьме.
— Вас хоть хорошо кормят в казармах?
— Меня — да, потому что я провернул одну комбинацию с поваром из унтер-офицерской столовой.
Терлинк оставался бесстрастен. Он наблюдал за молодым человеком, но не выказывал никаких чувств. Да и были ли они у него? Когда Мария объявила ему, что затяжелела, он сказал:
— Вот и хорошо.
И сделал все необходимое в том смысле, что на три месяца нанял другую служанку, нашел кормилицу, принял на себя все расходы. Жене без обиняков объявил:
— Думаю, что ребенок от меня. Я помогу Марии вырастить его, но, разумеется, не признаю.
Тереса расплакалась. Она всегда плакала, когда ей что-нибудь сообщали, а сообщали ей исключительно О несчастьях. В то время было еще неизвестно, что Эмилия неизлечима. Считалось, что она просто отстала в своем развитии. А потом почти каждое воскресенье в доме стал появляться Альберт, чересчур смышленый, озорной, хитрый. Тереса наблюдала за мужем и удивлялась, почему он не проявляет нежности к мальчику.
Йорис никогда не был ласков с Альбертом. Он ограничивался тем, что холодно наблюдал за ним. Это был его сын, который в то же время не мог быть его сыном. Мальчик называл его «крестный». Ему объяснили, что отец его умер.
Быть может, Терлинк думал, что если Альберт когда-нибудь выкажет себя достойным его…
Парень шел, однако, другой дорогой. Он плохо занимался в школе, затем, отданный в ученье, стал таким же плохим подмастерьем, после чего на три года завербовался в армию. Солдатом он явно оказался таким же скверным. От каждой среды, в которую он попадал, Альберт брал только худшее.
— Это вы раздали им всем сигары, торчавшие у них в пасти утром? — полюбопытствовал он, накладывая себе курятины. — Для рекламы, а?
Тем хуже для него! Терлинк не сердился на то, что Альберт такой. Если хорошенько поразмыслить, Йорис был скорее даже доволен этим: кто знает, как все повернулось бы, придись ему парень по сердцу?
Когда он отслужит свои три года, ему что-нибудь подыщут, а если он и тогда не наладится, его отправят в Конго.
Мария, зная, что от мальчишки можно ждать чего угодно, время от времени подслушивала у дверей, о чем говорится в столовой.
— Нет, вы подумайте! Похоже, тут у вас страшная драма произошла. Я читал про это в газете. Самое забавное, что я чуть ли не каждое утро встречаю девчонку ван Хамме.
Тереса потупилась и разом потеряла аппетит: от нее не укрылось, что муж, напротив, вздернул голову:
— Каждое утро?
— Да, когда хожу в наряд фуражиром… Вы знаете, где казарма?.. Со своей фурой я еду по набережной и часов в десять утра, возвращаясь из интендантства, почти всегда вижу, как она прогуливается. Она живет в нашем квартале, над лавкой канатчика…
Вилки, постукивая по фаянсу, продолжали свою работу. Терлинк не раскрывал больше рта. На мгновение молчание стало таким же тягостным, как утром в ратуше при появлении Леонарда ван Хамме.
— Почему этот мальчишка покончил с собой?
Тереса вздохнула, готовая расплакаться. Мария в дверях пыталась подать знак сыну, но тот не смотрел в ее сторону.
— Не вижу необходимости убивать себя только потому, что ты сделал девушке ребенка. А уж если она богата — тем более, верно?
Альберт нарочно выбрал этот тон. Он знал, что шокирует их, что подобный язык не принят в доме. Но в нем жила неизбывная потребность перечить чувствам собеседников.
— Ручаюсь: на его месте…
— Альберт! — прикрикнула Мария из кухни.
— Ну что? Что я плохого сказал? Вечно ты рассуждаешь так, словно все мужчины — святые.
Терлинк попробовал перехватить его взгляд. Фраза могла быть адресована ему, Йорису. В таком случае Альберт знает. Но молодой человек, не глядя на него, продолжал с аппетитом есть.
— Нет ли там еще картошечки, мать?
В такие праздники, как этот, атмосфера в доме менялась. Да и кабинет Терлинка утром был не таким, как в остальные дни года. Разве Йорис не пожимал по-дружески руку каждому и служащих, для которых у него обычно не находилось ничего, кроме холодных, как лед, замечаний?
На следующий день жизнь опять войдет в накатанную колею. А пока Альберт, не отрываясь от еды, говорил и говорил с набитым ртом, чего Терлинк никогда бы не спустил своему настоящему сыну.
— У нее беленький песик, померанский шпиц — это такая порода, и барышня останавливается всякий раз, когда он захочет пописать…
Казалось, Тереса в самом деле наделена способностью предчувствовать беду. Она подняла голову одновременно с мужем. Она чувствовала, она была уверена, что Йорис сейчас задаст вопрос.
Их взгляды встретились. Терлинк понял, что она угадала, но тем не менее спросил:
— Где она живет?
— Знаете морской вокзал, да? Напротив, по другую сторону моста, там, где швартуются малые рыбачьи суда, есть с полдюжины кабачков, где торгуют мидиями и жареной рыбой. За третьим из них, там, где прислуживает красивая испанка, — лавка канатчика, трехэтажный белый дом. Так вот, я видел, как она возвращалась туда.
Мария подала торт.
— Тесто не пропечено, — объявил Альберт. — Мать никогда не умела делать торты, но упрямится.
Это была правда. Тем не менее Тереса нашла, что торт объедение и удался на славу.
Терлинк встал, взял сигару сам, протянул другую молодому человеку.
— Когда ты должен вернуться в Остенде?
— К пятичасовой поверке: я ведь без увольнительной. В четыре есть трамвай…
— Хочешь, подвезу?
— Это было бы потрясно! Трамвай-то восемь франков стоит.
Взгляды Тересы и Марии встретились.
— Зайди на минутку ко мне в кабинет.
Выходя из столовой, молодой человек не удержался и подмигнул матери.
— Сколько я давал тебе раньше?
— Сто франков.
Терлинк открыл сейф. Делать это, когда в кабинете находится посторонний, было у него сущей манией, проистекавшей, вероятно, из потребности бросать людям вызов, показывая им лежащие на полках толстые бумажные пакеты, в которых могли храниться только ценные бумаги.
— Когда тебе стукнуло двадцать?
— Месяц назад.
Терлинк порылся в старом туго набитом бумажнике и протянул два стофранковых банкнота.
— Спасибо, крестный.
— Выпьем кофе и поедем.
— Хорошо, крестный.
Тереса помогала Марии мыть посуду. Обе шушукались в кухне над раковиной. Терлинк в гараже заправлял машину маслом. Альберт критическим взором оглядывал старый автомобиль.
Город был пуст, и когда навстречу попадались люди, это неизменно оказывались семьи в полном составе и в праздничной одежде, направлявшиеся чуть ли не строем, вроде делегации, в гости к какой-нибудь другой семье.
Пока мотор прогревался, Терлинк переоделся в свой повседневный наряд, надел короткую шубу и выдровую шапку.
Мужчины уехали. Мария с опасливым видом проводила сына глазами. Тереса, вернувшись в дом, вздохнула:
— Эта история не принесет нам ничего хорошего.
Чем занималась она всю вторую половину дня? Зашли к ней всего две соседки. Она угостила их сладким вином и галетами. Немного повздыхала и покачала головой, слушая рассказ о чужих бедах, потому что у каждого свои беды, и за год умирает столько народу.
— А тут еще бедная Теодора, у которой — при пяти-то детях! — случился рак желудка…
Остальное время она находилась на кухне, разговаривала с Марией или наводила порядок в каком-нибудь шкафу.
Стемнело уже в четыре. Прозвонили к вечерне, но Тереса не пошла в церковь. Они с Марией, стоя на кухне, поделили одну вафлю, запив ее кофе, оставшимся от второго завтрака.
Затем пробило пять, шесть, наступило время накрыть на стол, а приборы под лампой с розовым абажуром все так же хранили свой светло-зеленый свет и оставались девственно нетронутыми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18