А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Этого только и ждали в Токио.
И в ночь на 26 мая 1921 года во Владивостоке был совершен переворот. Коммунистические организации частью ушли в подполье, частью отступили в сопки. Премьер «нового русского правительства» Спиридон Меркулов три часа отстоял на коленях в церкви, вышел оттуда весь просветленный и приступил после этого к формированию кабинета. Брат получил портфель министра иностранных дел и в тот же день вызвал для беседы двух консулов – Японии и Франции.

6

Заметно сдал Пуанкаре за последний год, но глаза его – маленькие всевидящие буравчики – по-прежнему глядели на мир умно и весело.
– Чтобы все люди земли были счастливы, – говорил он единственному гостю, приглашенному к завтраку, русскому генералу, сподвижнику барона Врангеля, – каждый обязан быть хоть немножечко виноградарем. Землепашество – это иное, это необходимость. Виноградарство – искусство. А?
Генерал слушал его молча, тяжело смотрел себе под ноги и ощущал огромную, нечеловеческую усталость.
«Что он знает? – думал русский. – Что они все видели? Верден? Ах, боже ты мой, Верден! Им один денек России показать. Виноградарь чертов! Водки бы стакан. Ишь вина выставил. Водки бы с луком».
– Понимаете, мой генерал? – продолжал говорить Пуанкаре. – Теперь они задохнутся, потому что потеряли изящество, обязанное сопутствовать культуре возделывания земли. Этим они убили себя. Ленин – сильный политик, но он мыслит прямолинейными категориями, а изящество, составляющее сердцевину прогресса, не терпит прямолинейности. Ленин на грани падения. Надо только помочь.
Генерал посмотрел на Пуанкаре исподлобья и тяжело усмехнулся. Старик резко отодвинулся.
– А? Что? – спросил он.
«На ежа б тебя голым задом, – подумал генерал, – сука старая».
Вслух он сказал:
– Ваше превосходительство, меня изумляет ваше умение анализировать самую сущность события... Только я не совсем ясно представляю себе возможность «помощи» Ленину.
Пуанкаре достал из кармана старые часы-луковицу, постучал пальцем по циферблату и, прищурившись, произнес:
– Сегодня утром во Владивостоке к власти пришло законное правительство во главе с господином Меркуловым, истинным патриотом России.
Генерал мучительно напряг память, но фамилия Меркулова ни о чем ему не говорила.
– Я счастлив, – сказал он. – Господин Меркулов действительно великий гражданин нации.
Пуанкаре чуть улыбнулся:
– Теперь весь вопрос заключается в том, чтобы перебросить туда войска барона Врангеля на наших кораблях.
Генерал сразу же представил себе пьяных офицеров в константинопольских и афинских кабаках, солдат, которые до сих пор живут на пароходах, угнанных из Крыма, и по ночам поют тоскливые мужицкие песни, моряков, что матерят весь мир людской и рвутся обратно, на родину; он представил все это разом – всех измученных, изверившихся людей, которые перестали быть армией, – и сказал:
– Наши люди готовы к бою за Учредительное собрание. Для организации нужно только одно...
– Я понимаю... Оружие?
– Нет. Деньги.
На какую-то долю секунды генерал испугался, что покраснеет, потому что Пуанкаре впился в него своими пронзительными буравчиками, будто в душу влезал. Потом Пуанкаре подвинул генералу блюдо и сказал:
– Вот сыры. Они прекрасны.


ЛУБЯНКА, 2

Дзержинский отошел к окну. Над городом занимался промозглый рассвет. По-прежнему хлестал шалый весенний ливень. Где-то далеко звонили колокола.
– К заутрене, – тихо сказал Владимиров.
– Послушайте, Всеволод, – спросил Дзержинский, – а вы часто проклинаете все и вся? За то, что у вас нет имени, нет семьи, нет дома?
– Часто.
– После Ревеля я обещал вам отдых.
– Его не будет?
Дзержинский покачал головой.
– Я понимаю. Куда?
– К Меркуловым. Во Владивосток.
Дзержинский включил настольную лампу. В комнате стало сине. Черный провал окон был словно вдавлен в серое небо. Над Лубянкой летели белые голуби. На Красной площади малиново перезванивали куранты. Дзержинский положил руку на плечо Владимирову, долго смотрел ему в лицо, а потом тихо и до боли грустно сказал:
– Когда возвратитесь, Всеволод, обязательно заведите двух сыновей. А еще лучше – двух сыновей и дочь. Память отцов хранят дети. К обелискам я отношусь отрицательно, да и потом Древний Рим доказал всю их относительность. К тому же людям вашей профессии обелиски не ставят. Вы относитесь к той категории людей, которые призваны быть маршалами без имени, о которых никогда не узнают победители-солдаты. Молчаливый героизм. Мужественный. И самый трудный. Так-то. Ну, давайте пить чай.
Дзержинский намазал маслом кусок хлеба, посыпал сахаром и, положив на тарелку, разрезал на несколько ломтиков.
– Угощайтесь, – сказал он, – заварка отменно хороша.
Выпив чаю, Дзержинский стал ходить по кабинету. Говорил он быстро, но каждая его мысль была сформулирована четко и ясно до предела:
– Владивосток в течение ближайших месяцев будет некоей лакмусовой бумажкой, по которой мы сможем судить о «колебаниях цен» на международной антисоветской бирже. Следовательно, прежде всего нас будет интересовать политическая ситуация во Владивостоке, столице «черного буфера». Я не обязываю вас сделаться прозорливой Кассандрой, но мы здесь будем очень ждать ваших прогнозов на будущее, которые должны быть основаны на тамошнем видении ситуации, беспощадно частном и нелицеприятном для нас. Это главное. Дальше: вам нужно будет постараться нащупать уязвимое звено в японо-американских противоречиях, с одной стороны, и, с другой – выявить такие же противоречия между Меркуловыми и атаманом Семеновым. По нашим сведениям, он сразу же начнет драку с Меркуловыми за власть. В эту драку надо будет постараться подлить масла – тогда зачадит. Но если это будет сопряжено с риском – оставьте и не встревайте. Для нас самое важное – получать от вас точную информацию из самого мозга белого движения на Дальнем Востоке. Теперь о контактах: первым, кто введет вас в конкретную обстановку Владивостока и мятежа, будет Постышев. Он единственный, к кому вы явитесь в Хабаровске. Завтра же вы познакомитесь у Склянского в Реввоенсовете с Блюхером. Он назначен военным министром Дальневосточной республики. Это будет второй канал, через который мы с вами будем поддерживать контакт. Теперь о некоторых существенных деталях...

ПОЛТАВСКАЯ, 3. КОНТРРАЗВЕДКА

Полковник Гиацинтов сидел на подоконнике. Глаза его были полузакрыты, подбородок опущен на грудь; тихо и распевно читал он Блока: «О подвигах, о доблести, о славе...» На диване полулежал князь Мордвинов. Был он похож на татарина: лицо плоское, спокойное, кожа на подбородке и под носом девичья, свежая; растительности почти нет. Френч князь повесил на спинку кресла, и сейчас, на старинном кожаном диване, в галифе и тонкой шелковой рубахе, он казался гусаром прошлого века. Лежал он картинно: нога за ногу, мыски вытянуты, как у балерины, голенища начищены до антрацитового блеска.
– Юрочка, – сказал Гиацинтов, оборвав строку, – право, плюньте на все это. Научитесь спокойствию в мышлении. Вас там непременно схватят и через месяц шлепнут в чекистском подвале.
– Может быть. Но если мы все будем сидеть кротами, тогда уж наверняка нас с вами шлепнут в здешнем подвале через год-другой. Чтобы сохранить себя – надо драться.
– Неужели вы не видите, что мы проиграли? Мы гальванизируем труп, в демократию играем. В России истинную демократию можно завоевать и сохранить только штыком и пулей. Иначе народец наш демократию прожрет, пропьет и проспит. А мы, помните, в либералов играли. Юный социалист бомбу кидает в губернатора, а ему десять лет ссылки. А он через пять месяцев в Женеве пиво жрет. Развратили народ либерализмом. Он в нашем прусско-татарском государстве неприемлем. Сочли, что демократию штыком неловко охранять – просвещенная Европа смотрит. Ай-яй-яй, как же мы Россию профукали, а?! Юрочка, умница вы моя, через год мы с вами в Шанхае улицы будем подметать, если только не чудо...
– Перестаньте, Кирилл, это цинизм.
– Смешно. В России испокон века смотреть правде в глаза считается цинизмом. Ну что ж... Я испытал все пути, князь. Тогда давайте перейдем к нашим играм. Я вам назвал бы кадрового военного Блюхера и комиссара Постышева, пользующегося громадной популярностью. Но я назову только одного Блюхера, потому что завтра вечером Павел Постышев должен сыграть в ящик. Если вы повторите подобное с Блюхером – будет прекрасно. Но если, упаси бог, попадетесь, вам надо будет сделать еще одно дело. Если вас схватят после убийства Блюхера, вас ничто не спасет. Коли же схватят случайно, вы постарайтесь спастись, дав показания в ЧК о том, что вы безобидный связник, пришедший из-за кордона, чтобы наладить контакт с подпольной организацией офицеров и генералов во главе с Гржимальским.
– Зачем, Кирилл?! Это подло!
– Если вы пришли к нам, князь, то вам придется несколько пересмотреть прежние понятия о подлости и честности. Вы поступите как патриот России, потому что красные завлекают к себе кадровых военных; они таким образом становятся сильнее в военном отношении, понимаете меня? Необходимо оставить большевиков с их же быдлом, а кадровиков посадить в тюрьму до нашего возможного прихода. В большом надо уметь жертвовать малым, не так ли?
– Скажите правду: ваш скепсис – это ход картежника, который боится спугнуть талию?
– С вами опасно сидеть рядом, князь. Вы ясновидящий.
Гиацинтов вызвал адъютанта, вечно сияющего вкрадчивого Пимезова, и спросил его:
– Воленька, не сочтите за труд поинтересоваться: из Хабаровска никаких новых известий не поступало?
– О Постышеве?
– Да.
– Я уже интересовался, Кирилл Николаевич. Пока ничего.
– Нет вестей – уже хорошие вести, – сказал Гиацинтов задумчиво. – Барон Унгерн обожает повторять эту фразу, а он фанатик веры, я отношусь к нему с большим доверием. Я прошу вас, Воля, все время следить за новостями.
– О, конечно, Кирилл Николаевич.
Адъютант неслышно вышел из кабинета. Гиацинтов остановился напротив Мордвинова, долго на него смотрел, а потом сказал задумчиво:
– А то плюньте на все, князь. Оставайтесь, право слово, а?

ХАБАРОВСК. ЦЕНТР

Утром город был одет голубым туманом. Снизу, с Канавы, тянуло горьковатым дымком – во дворах жгли мусор. С реки поднимался туман, и город стал похож на Петроград: дома, вывески, деревья на Муравьево-Амурской улице зыбки и смотрятся словно через папиросную бумагу. Хабаровск еще не проснулся: редко прогрохочет извозчик по булыжнику, простучат каблучки по тротуару, и снова влажная тишина ложится на город.
Постышев в кожаной куртке, подняв воротник, вышагивал по улице.
Возле дома, где помещался профсоюз конторских служащих, толпилась очередь: дамочки в потертых пальтишках с облезлыми соболями, сухощавые, тщательно выбритые мужчины в офицерских шинелях без погон, два милиционера и делопроизводитель исполкома Лысов.
Постышев остановился и негромко спросил даму в шляпке с заштопанной вуалеткой:
– За чем стоим?
– Скоро будут выдавать благотворительные американские посылки.
Ни милиционеры, ни Лысов Постышева не видели, а если б и увидели, так не сразу признали бы: фуражка надвинута низко на глаза, воротник приподнят, только торчит у комиссара Восточного фронта нос и топорщатся коротко подстриженные рыжие усы.
– Вы слыхали, – говорят в очереди, – оказывается, из чикагского яичного порошка можно прекраснейшим образом делать кексы.
– Что вы говорите?! Их яичный порошок сделан из нефти, от него химией воняет за версту.
– Нефтью стали рак лечить.
– В России теперь у каждого рак души, а тут нефть бессильна.
– Что же вы предлагаете?
– Нагайку. Прекрасное лекарство.
– Я б яичным порошком большевиков кормил, от него брюхо пучит и газоном-с отходит.
– Сударь, здесь дамы.
– Какие это дамы? Проститутки.
– Они же старухи!
– А вы старых проституток не видели? Особый смак! А вон в вуальке – спекулянтка. Э, милиционер, махорки нет?
Милиционер обернулся, чтобы ответить, и заметил серые спокойные глаза Постышева. Минуту он вспоминал, где видел эти глаза, а вспомнив, легонько толкнул локтем товарища.
– Влипли, – прошептал он, – комиссар тут.
– Можно вас в сторонку? – сказал Постышев милиционеру.
Не дожидаясь ответа, комиссар перешел улицу и вышагивал до тех пор, пока очередь не исчезла, растворившись в тумане. Он остановился возле тумбы, на которой были расклеены афиши. Сразу же полез за папиросами, закурил, зло отшвырнул спичку, нахмурился и, не оборачиваясь, тихо спросил:
– Ну?
Трое – за его спиной – молчали.
Постышев резко, корпусом развернулся.
– Нищенствуем? – гневно спросил он. – Подачку клянчим?
Милиционер – тот, что постарше – поднял голову, и Постышев увидел, как тряслось его одутловатое, с желтизной лицо.
– Я в семье сам – шестой, товарищ комиссар. Четверо мальцов у меня. Младшенькому – год. У него живот вздутый и ноготки не растут...
– У меня трое, – сказал второй милиционер.
– Жена в чахотке, – пояснил Лысов. – Кровохарканье третий месяц. И дочка при смерти. Я им бекон на сальце топлю...
Тихо в городе. Спит еще Хабаровск.
– Я понимаю, – враз сникнув, сказал Постышев, – я понимаю... Что же делать-то, а?
– Так вам видней, товарищ Постышев, – жестко ответил Лысов. – На то вы и комиссар...
– Детишек очень болезненно хоронить, – сказал милиционер, – они в гробу махонькие и до того тихие, что глохнешь...
– Зайдите ко мне в штаб завтра утром, – сказал Постышев.
Ушел он быстро, еще больше ссутулившись, вышагивая длинными тонкими ногами с выпирающими коленями – широко и торопливо.

ГАЗЕТА «ВПЕРЕД»

Заместитель редактора Григорий Иванович Отрепьев – поэт. Ночами не спит, учится технике стихосложения, даже пожелтел весь, насквозь светится. Оттого страсть как нервен.
– Пал Петрович, – прокричал он Постышеву, который вешал свою кожанку на ржавый крючок за дверью, – есть тема для хорошей басни. Понимаешь, военное начальство по железной дороге без билетов ездит, а если контроль – наган ему в нюх, и весь разговор. Я тут басенку накидал, посмотри.
– Басня, – усмехнулся Постышев, – это литература угнетенных. Ты впрямую пиши, с фамилиями и полными именами.
Постышев был первым редактором этой газеты. Поэтому и сейчас он проводил здесь, в маленькой типографии, возле метранпажа Моисея Соломоновича, час-другой, но обязательно каждый день. Читает комиссар по-редакторски: быстро и с карандашом.
– Давай-ка посмотрю.
– Посмотри...
– Нет, – раздраженно сказал Постышев, пробежав глазами строки, – от такой басни ни холодно, ни жарко. Тут деликатничать нечего. Пиши впрямую, как есть.
Отрепьев пожал плечами:
– Берешь ответственность, Петрович?
– Беру, Гриша, беру.
– Ладно. Сейчас в типографии имена переберу, всех обзову по правде.
– Обзови, – усмехнулся Постышев и отошел к окну, где лежала свежая верстка.
Он просмотрел полосы и сердито потушил окурок в старой консервной банке.
– Послушайте, Моисей, вы когда-нибудь подсчитывали, сколько слов в нашей газете?
– Много, – скорбно ответил Моисей Соломонович. – Очень много пустых слов.
– Я сегодня ночью подсчитал: у нас в газете употребляется четыреста слов! Понимаете? Всего четыреста из сорока тысяч в словаре русского языка. Не статьи – а интендантские отчеты. В сон клонит. Или вот, пожалуйста, верстаете на первой полосе: « Нашедшего енотовую муфту , пропавшую в то время, когда я продавал открытки советских вождей, прошу оную вернуть гражданину Цыплятнику в горторг».
– Гражданин Цыплятник платит за объявление золотом.
– Четвертая полоса есть для Цыплятника.
– Если мы объявления станем печатать на четвертой, кто будет читать первую?
– Это зависит от того, как сверстана первая полоса.
– Вы же видите, как она сверстана: «Ударим по спекулянту». Уже сколько раз по нему ударяли, а он все-таки жив. Может быть, в том, что он жив, больше вины комиссара Постышева, чем гидры мировой буржуазии?
– Крестьянка, которая тащит на базар молоко, чтобы потом детишкам купить букварь, – не спекулянтка, хотя кое-кто склонен ее в этом обвинять. Тут есть вина комиссара Постышева, не спорю.
В редакцию вернулся Отрепьев.
– Слушай, Пал Петрович, – сказал он с отчаяньем, –
1 2 3 4 5 6