А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Господин Дарбеда с раздражением посмотрел на Еву, словно призывая ее в свидетели. Но Ева сурово взглянула на него и промолчала. Господин Дарбеда понял, что обидел ее. «Пусть, тем хуже для нее». Невозможно было найти подходящий тон с этим несчастным малым: разума у него было меньше, чем у четырехлетнего ребенка, а Ева хотела, чтобы с ним обращались, как со взрослым мужчиной. Господин Дарбеда не мог совладать с собой и нетерпеливо ждал того момента, когда все эти смехотворные взгляды станут неуместны. Больные всегда слегка раздражали его, особенно сумасшедшие, потому что они пороли всякую чушь. Бедняга Пьер, к примеру, неизменно был не прав во всем, он слова разумного не мог вымолвить, и все-таки напрасно было бы требовать от него малейшей скромности или хотя бы мимолетного признания своих ошибок.
Ева убрала скорлупу и рюмку для яиц. И поставила перед Пьером тарелку с ножом и вилкой.
– Ну а что он теперь будет кушать? – осведомился господин Дарбеда.
– Бифштекс.
Худыми бледными пальцами Пьер взял вилку. Он принялся внимательно ее осматривать и наконец ухмыльнулся.
– На этот раз ничего не будет, – пробормотал он, откладывая ее, – меня предупредили.
Ева приблизилась и с глубоким интересом взглянула на вилку.
– Агата, дай мне другую, – сказал Пьер.
Она подчинилась, и Пьер приступил к еде. Она взяла в руки сомнительную вилку и стала пристально ее разглядывать; казалось, она предпринимает какое-то отчаянное усилие. «Как двусмысленны их жесты, их отношения!» – подумал господин Дарбеда.
Ему стало не по себе.
– Осторожно, – сказал Пьер, – держи ее за середину ручки, бойся зубцов.
Ева вздохнула и положила вилку в грязную тарелку. Господин Дарбеда почувствовал, что в нос ему ударил запах горчицы. Он не считал правильным потакать всем прихотям этого несчастного – даже для самого Пьера это было вредным. Франшо верно говорил: «Мы никогда не должны вникать в бред больного». Вместо того чтобы давать другую вилку, лучше было бы спокойно все ему объяснить и заставить понять, что первая ничем не отличается от остальных. Он демонстративно взял вилку и легонько провел пальцем по зубцам. Потом повернулся к Пьеру. Но тот с безмятежным видом разрезал свое мясо; он смотрел на тестя добродушным, пустым взглядом.
– Я хотел бы немного поболтать с тобой, – обратился господин Дарбеда к Еве.
Та покорно последовала за ним в гостиную. Садясь на диван, господин Дарбеда вдруг обнаружил, что все еще держит вилку в руке. Засмеявшись, он бросил ее на столик.
– А здесь гораздо лучше, – заметил он.
– Я никогда не захожу сюда.
– Могу я закурить?
– Конечно, папа, – сказала Ева. – Хочешь сигару?
Господин Дарбеда предпочел скрутить сигарету. Его не пугал разговор, который он собирался завести. Говоря с Пьером, он стеснялся своего разума – так, наверное, стыдится собственной силы силач, играя с ребенком. Все достоинства разума – ясность, вразумительность, точность – оборачивались против него же. «У моей бедняжки Жаннеты, надо честно признаться, происходит то же самое». Разумеется, госпожа Дарбеда была в своем уме, но болезнь сделала ее… туповатой. Ева, наоборот, была вся в отца, это была прямая и разумная натура; беседа с ней превращалась в сплошное удовольствие. «Именно потому я и не желаю, чтоб мне ее испортили». Господин Дарбеда поднял глаза, ему захотелось увидеть умные и тонкие черты лица дочери. Он был разочарован: в ее лице, некогда таком умном и открытом, теперь появилось что-то размытое и непроницаемое. Ева всегда была очень красива. Господин Дарбеда заметил, что она тщательно, даже вызывающе накрасилась. Она подвела синим веки и тушью накрасила длинные ресницы. И этот продуманный и броский макияж произвел тягостное впечатление на ее отца.
– Ты совсем зеленая под своей косметикой, – сказал он, – я боюсь, как бы ты не свалилась. И как ты стала краситься! Ведь ты была такая скромница.
Ева молчала, а господин Дарбеда некоторое время смущенно вглядывался в это яркое и утомленное лицо под тяжелой копной черных волос. Он подумал, что она похожа на трагическую актрису. «Я даже точно знаю, на кого именно. На эту женщину, румынку, которая играла Федру по-французски». Он сожалел, что сделал ей неприятное замечание: «У меня это вырвалось невольно! Лучше было бы не расстраивать ее по мелочам».
– Извини меня, – сказал он улыбаясь, – ты же знаешь, что я старый поклонник природы. Мне не слишком нравятся все эти помады, которыми сегодня мажутся женщины. Но вероятно я не прав, нужно уметь не отставать от жизни.
Ева ласково улыбнулась ему. Господин Дарбеда закурил сигарету и сделал несколько затяжек.
– Дитя мое, – начал он, – я вот что хочу тебе сказать: давай с тобой поболтаем обо всем, как раньше. Ладно, сядь и спокойно выслушай меня; надо доверять своему старому папе.
– Я лучше постою, – сказала Ева. – Так что ты хочешь мне сказать?
– Я хочу задать тебе один простой вопрос, – более сухим тоном сказал господин Дарбеда. – К чему все это тебя приведет?
– Все это? – удивленно повторила Ева.
– Ну да, все, вся эта жизнь, которую ты себе устроила. Послушай, – продолжал он, – не думай, что я не понимаю тебя (эта мысль только что осенила его). Но то, что ты собираешься делать, выше сил человеческих. Ты хочешь жить только в воображении, не так ли? Ты не желаешь признавать, что он болен? Ты не хочешь видеть сегодняшнего Пьера, разве нет? Ты видишь лишь прежнего Пьера. Моя дорогая, маленькая моя девочка, это цель, которой невозможно добиться, – сказал господин Дарбеда. – Хорошо, я расскажу тебе одну историю, которой ты, может быть, и не знаешь: когда мы были в Сабль д'Олонь – тебе тогда было три года – твоя мать познакомилась с очень милой молодой женщиной, у которой был прелестный сынишка. Ты играла с этим мальчиком на пляже – вы были от горшка три вершка, ты была его невестой. Спустя какое-то время, в Париже, твоей матери захотелось снова встретиться с этой женщиной; матери сообщили, что с ней произошло страшное несчастье: ее прекрасному ребенку автомобиль размозжил голову. «Можете навестить ее, но ни в коем случае не говорите о смерти ее малыша, она не хочет верить в то, что он погиб». Твоя мать побывала у нее; увидела полупомешанное создание; женщина вела себя так, словно ее мальчик по-прежнему живой, – она разговаривала с ним, ставила ему на стол прибор. Так вот, она пережила столь сильное нервное напряжение, что через полгода ее пришлось насильно поместить в санаторий, где она пробыла три года. Нет, маленькая моя, – покачал головой господин Дарбеда, – такие вещи невозможны. Было бы гораздо лучше, если бы она мужественно признала правду. Она пережила бы один раз сильное страдание, но это вылечило бы ее. Надо научиться смотреть правде в глаза, иного выхода нет, поверь мне.
– Ты ошибаешься, – сказала Ева, – я очень хорошо знаю, что Пьер…
Слова не последовало. Она держалась очень прямо, опустив руки на спинку кресла; что-то жесткое и некрасивое выражала нижняя часть ее лица.
– Ну а… что дальше? – спросил удивленный господин Дарбеда.
– А чего дальше?
– Ты…?
– Я люблю его таким, какой он есть, – быстро, со скучающим видом ответила Ева.
– Это неправда, ты его не любишь, не можешь любить. Такие чувства можно питать лишь к нормальному и здоровому человеку. К Пьеру же ты испытываешь жалость, я уверен в этом, и, вероятно, хранишь память о трех годах счастья, которыми ему обязана. Но не говори мне, что ты его любишь, я в это не поверю.
Глядя с отсутствующим видом на ковер, Ева молчала.
– Ты могла бы мне ответить, – холодно сказал господин Дарбеда. – Не думай, что этот разговор для меня менее тягостен, чем для тебя.
– Ты же все равно мне не поверишь.
– Ладно, если ты его любишь, – вскричал он, выходя из себя, – то это великое горе для тебя, для меня, для твоей несчастной матери, потому что я сейчас скажу тебе нечто такое, что предпочел бы от тебя скрыть,– через три года Пьер погрузится в полнейшее безумие, он превратится в животное.
Он сурово посмотрел на дочь: он злился на нее за то, что она своим упрямством вынудила его на такую тяжелую откровенность.
Ева не шелохнулась, она даже не подняла глаз.
– Я знаю об этом.
– Кто тебе сказал? – спросил он в изумлении.
– Франшо. Уже полгода мне это известно.
– А я ведь очень просил его пощадить тебя, – с горечью сказал господин Дарбеда. – В конце концов, может быть, это и к лучшему. Но в этих обстоятельствах ты должна понять, что непростительно держать Пьера при себе. Борьба, которую ты затеяла, обречена, его болезнь не знает пощады. Если возможно было бы хоть что-то сделать, если можно было бы спасти его благодаря уходу, я не завел бы этот разговор. Но посмотри на себя: ты красивая, умная и веселая, ты бессмысленно убиваешь себя из-за какой-то блажи. Хорошо, все ясно, ты вела себя великолепно, но теперь все кончено, ты выполнила свой долг, даже больше чем долг; сейчас упорствовать уже аморально. У человека есть обязанности и по отношению к самому себе, дитя мое. И потом, ты не думаешь о нас. Необходимо, – выговорил он, отчеканивая слова, – чтобы ты поместила Пьера в клинику Франшо. Ты оставишь эту квартиру, где видела одно горе, и вернешься к нам. Если тебе хочется быть полезной и облегчать страдания других, изволь, у тебя есть мать. Бедняжка, за ней ухаживают санитарки, но ей не помешало бы чуть больше родственного тепла. А она, – добавил он, – она сумеет оценить все, что ты для нее сделаешь, и будет благодарна тебе.
Наступила долгая тишина. Господин Дарбеда слышал, как в соседней комнате поет Пьер. Впрочем, это едва ли было пением, скорее разновидность речитатива, визгливого и стремительного. Господин Дарбеда в упор посмотрел на дочь:
– Значит, нет?
– Пьер останется со мной, – спокойно сказала она, – я хорошо с ним лажу.
– Да, конечно, надо лишь целыми днями валять дурака.
Ева улыбнулась и бросила на отца странный, насмешливый и почти веселый взгляд. «Это правда, – в ярости подумал господин Дарбеда, – они только этим и занимаются, она спит с ним».
– Ты совсем рехнулась, – сказал он, вставая.
Ева грустно улыбнулась и словно про себя ответила:
– Не совсем.
– Не совсем? Я могу сказать тебе лишь одно, дитя мое, ты меня пугаешь.
Он быстро поцеловал ее и вышел. «Надо привести двух дюжих молодцов, – думал он, сходя по лестнице, – забрать силой этот жалкий отброс и поставить под душ, не спрашивая у него разрешения.
Был прекрасный осенний день, тихий и прозрачный, солнце золотило лица прохожих. Господин Дар-беда был поражен простотой этих лиц: одни были морщинистые, другие – гладкие, но на всех отражались те радости и заботы, что были ему близки.
– Я точно знаю, в чем я упрекаю Еву, – говорил он себе, выходя на бульвар Сен-Жермен. – Я упрекаю ее в том, что она живет вне человеческого. Пьер уже не человек; отдавая ему свою заботу и свою любовь, она тем самым отнимает их у этих людей. Мы не имеем права отделяться от людей; как бы трудно нам ни было, мы все-таки живем в обществе.
Он с симпатией вглядывался в прохожих; ему нравились серьезные и ясные выражения их лиц. На этих солнечных улицах, среди этих людей, ты чувствуешь себя в безопасности, как в большой семье.
Женщина с непокрытой головой остановилась перед уличным лотком. Она держала за руку маленькую девочку.
– А что это такое? – спросила девочка, показывая на радиоприемник.
– Не трогай ничего, – сказала ей мать, – это радио, оно делает музыку.
Несколько минут они стояли молча, застыв в экстазе. Господин Дарбеда, растроганный, склонился к маленькой девочке и улыбнулся.

II

«Он ушел». Входная дверь, громко щелкнув, закрылась. Ева была одна в гостиной. «Я хотела бы, чтоб он умер».
Она вцепилась руками в спинку кресла; она вспоминала глаза своего отца: господин Дарбеда наклоняется над Пьером с видом знатока; он говорит ему: «Ну вот и хорошо!», словно человек, умеющий разговаривать с больными; он смотрит на него, и лицо Пьера отражается на дне его больших живых глаз. «Я ненавижу его, когда он так на него смотрит, когда я думаю о том, что он его видит».
Руки Евы скользнули вдоль кресла, и она повернулась к окну. Свет ослепил ее. Комната была залита солнцем, оно было повсюду: круглые пятна на ковре, ослепительная искрящая пыль в воздухе. Ева отвыкла от этого нескромного и пронырливого света, который рылся всюду, очищал все уголки и, как хорошая хозяйка, до блеска натирал мебель. Тем не менее она подошла к окну и приподняла муслиновую занавеску, закрывавшую стекло. Как раз в эту минуту господин Дарбеда вышел из дому; Ева сразу узнала его широкие плечи. Он поднял голову, щурясь, посмотрел на небо и пошел размашистым шагом, словно молодой человек. «Он насилует себя, – подумала Ева, – скоро у него заколет в боку». Ненависти к нему она уже не испытывала: в его голове было совсем пусто, разве что жила жалкая забота о том, чтобы выглядеть молодым. Однако гнев снова охватил ее, когда он, повернув за угол на бульвар Сен-Жермен, исчез из виду. «Он думает о Пьере». Крошечная частица их жизни выскользнула из закрытой комнаты и тащилась по солнечным улицам, сквозь толпу. «Неужели нас никогда не оставят в покое?»
Улица дю Бак была почти безлюдна. Какая-то пожилая дама семенящей походкой переходила дорогу; смеясь, прошли три девушки. А потом мужчины, сильные и серьезные люди, которые несли папки, о чем-то переговаривались. «Вот они – нормальные люди», – подумала Ева, с удивлением обнаружив в себе такую силу ненависти. Красивая полная женщина подбежала к элегантному господину. Он обнял ее и поцеловал в губы. Ева зло ухмыльнулась. И опустила занавеску.
Пьер петь перестал, но молодая женщина с четвертого этажа заиграла на пианино – это был этюд Шопена. Ева немного успокоилась; она направилась было в сторону комнаты Пьера, но сразу остановилась и, охваченная легкой тревогой, прислонилась к стене: всякий раз, когда она выходила из комнаты, ее охватывал страх при мысли о том, что ей придется вернуться туда. Обычно она отлично знала, что не смогла бы жить в другом месте: она любила комнату. Словно пытаясь выиграть немного времени, она с холодным любопытством окинула взглядом эту комнату без теней и без запаха, где она ожидала, чтобы к ней вернулось мужество. «Ну просто приемная дантиста». Обитые розовым шелком кресла, диван и стулья выглядели по-отечески строго и скромно – этакие добрые друзья человека. Ева представила, как солидные и одетые в светлые одежды люди, точно такие же, каких она только что видела из окна, входят в гостиную, продолжая начатый разговор. Они не теряли времени даже на то, чтобы осмотреть место, куда они попали, они уверенным шагом прошли на середину комнаты; один из них, за которым его рука тащилась, словно след за кораблем, трогал по пути подушки, вещи, столы и даже не вздрагивал от соприкосновения с ними. А если какая-нибудь мебель мешала им пройти, эти степенные господа, вместо того чтобы обойти ее, спокойно переставляли ее на другое место. Наконец они уселись, все еще погруженные в свои разговоры, даже не оглянувшись назад. «Гостиная для нормальных людей», – подумала Ева. Она пристально смотрела на ручку запертой двери, и волнение сжимало ей горло. «Мне надо пойти к нему. Я никогда не оставляю его одного так надолго. Надо будет открыть эту дверь». Потом Ева будет стоять на пороге, пытаясь приучить свои глаза к полутьме, а комната изо всех сил будет стараться вытолкнуть ее. Еве надо будет преодолеть это сопротивление и проникнуть в сердце комнаты. Ее вдруг охватило неодолимое желание увидеть Пьера; ей очень хотелось бы посмеяться вместе с ним над господином Дарбеда. Но Пьер в ней не нуждался; Ева не могла предугадать, какой прием он ей окажет. Она вдруг не без гордости подумала, что нет у нее больше места нигде. «Нормальные еще думают, что я одна из них. Но я и часа не могу пробыть с ними. Мне необходимо жить там, по ту сторону этой стены. Но там меня не ждут».
Вокруг нее все совершенно изменилось. Свет постарел, поседел, он отяжелел, словно вода в вазе с цветами, которую не меняли со вчерашнего дня. На этих предметах, в этом состарившемся свете Ева вновь обрела печаль, которую она давно забыла, – послеполуденную печаль поздней осени. Она, нерешительная, почти оробевшая, озиралась вокруг – все было таким далеким, а там, в комнате, не было ни дня, ни ночи, ни осени, ни печали. Она смутно припомнила прежние очень давние осени, осени своего детства, но вдруг оцепенела: она боялась воспоминаний.
Послышался голос Пьера.
– Агата! Ты где?
– Иду, – ответила Ева.
Она открыла дверь и вошла в комнату.
Густой запах ладана ударял в ноздри, заполнял рот, а она широко раскрывала глаза и вытягивала вперед руки – запах и полумрак уже давно слились для нее в одну едкую и вязкую стихию, столь же простую и привычную, как вода, воздух или огонь; она осторожно продвинулась к бледному пятну, которое, казалось, плавало в тумане.
1 2 3 4