А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

он рассчитывал, что девушка привыкнет к такой жизни, а потом… может быть, как-то устроится и ее судьба. Насколько девушка привыкла, тоже было тайной для квартала. Но только, когда однажды вдовец вернулся с работы, квартира оказалась пустой.
Разумеется, он бросился на поиски, расспрашивал соседей, обошел ближайшие магазины, наконец одна женщина из прачечной неуверенно ответила: «Кажется, я ее видела. Она проходила здесь и повернула на Трапезицу». Трапезица – большая улица. Искать там девушку – все равно что искать иголку в стогу сена.
За полночь она вернулась домой. Ее новое платье, то, что предназначалось для воскресных прогулок, представляло собой тряпку, измазанную белилами и губной помадой. Девушка рыдала, тело ее сотрясали судороги, одним словом, у нее была истерика. Она отошла от дома не дальше чем на две улицы, прошла не больше двухсот метров, но и этого оказалось достаточно, чтобы рухнула столь старательно возводимая крепость домашнего карантина.
Если бы ее изнасиловали, это было бы банальным сексуальным преступлением. Но над ней только надсмеялись, и это подействовало страшнее, чем могло быть воспринято злодеяние сексуального маньяка. Ее заманили при помощи двух бывших соучениц по гимназии. Пригласили на день рождения, и она не устояла перед искушением, надела выходное платье, как могла причесала свои бесцветные волосы и, румяная от волнения и стыда, пошла в богатый дом, где собрались веселые молодые люди.
Сначала ею занялись девочки. Они отвели ее в спальню и оштукатурили белилами и пудрой, намазали румянами и губной помадой. Они говорили, что так краситься сейчас принято, это подчеркнет ее красоту. А в гостиной ею занялись мальчики. Они наперебой приглашали ее танцевать («но я не умею танцевать» – «ничего, мы вас научим, это так просто») и играли в любовь с первого взгляда. Они не были хулиганами, эти три мальчика из зажиточных семей, все из нашего квартала. Во время танца они шептали ей слова сочувствия, жалели за то, что она чахнет в домашней тюрьме, как принцесса в замке. Потом шутки стали грубее и перешли в любовные признания в одном углу и в насильственные брудершафты – в другом. А когда кавалеры почувствовали, что первоначальное упоение девушки перешло в испуг, шутки стали совсем грубыми и кто-то сказал, что она прелестный, но увядающий от одиночества цветок, а увядающий цветок нужно полить, пока не поздно, и они стали поливать ее вермутом, а потом решили помочь ей открыть свои прелести, которые она так эгоистически скрывала от окружающих, и повалили на пол, и пока она плакала и отбивалась, а девочки лицемерно делали вид, будто стараются защитить ее, кавалеры разрезали ее платье спереди и сзади, как раз там, где платье больше всего нужно женщине, и оголили ее жалкую и хилую плоть. Наконец она сумела вырваться из рук своих мучителей и в таком ужасном виде выбежала на улицу, где, к счастью, уже почти никого не было.
Этот случай оценили в квартале как забавный. Как неприличную и грубую шутку. Шутку, которая должна послужить уроком отцу, показать ему, что нельзя воспитывать дочь под стеклянным колпаком. Некоторые считали, что происшедшее – форменное безобразие, что следовало бы надрать уши этим маменькиным сынкам. Но как бы то ни было, в жизни квартала это было всего лишь одно из многих мелких происшествий. В конце концов, ее даже не изнасиловали. Да, на ее честь не посягнули, и все же в девушке что-то надломилось. Надломилась какая-то из тех мелочей, о которых мы даже не знаем, где они находятся и что собой представляют, о хрупкости которых узнаем только после того, как они сломаются.
Девушка больше не выходила даже на традиционную воскресную прогулку с отцом. Раза два-три после инцидента он пытался вывести ее, но безуспешно. Стоило ей увидеть на улице молодых мужчин, как она застывала на месте, прижималась к отцу с выражением такого испуга на лице, что привлекала к себе внимание прохожих. Поэтому прогулки пришлось отменить вместе с их самыми заманчивыми моментами – пирожным в «Савое» и посещением кино.
У отца тоже появились странности. Он уже не беспокоился, что дочь выйдет из дома в его отсутствие – теперь ее никакими силами нельзя было вытащить оттуда, – однако стал бояться психиатров. «Она помешалась», – говорили в квартале. Но это было тихое помешательство, а тихо помешанными не занимаются ни полиция, ни психиатры.
Наблюдая за жизнью людей в чужих квартирах, слушая мелкие сплетни, я все чаще ловил себя на том, что многого не понимаю. Не понимаю, как добрый человек из большой любви мог превратить свою дочь в арестантку. Не понимаю, как нормальные молодые люди без всякой причины могли со зверской жестокостью обойтись с беззащитным существом. При этом они не были движимы ни похотью, ни корыстью. Не понимаю, почему люди способны на свинство именно в самом сокровенном – в любви.
Однажды рано утром, войдя в кухню, я почувствовал, что там царит какое-то необычное возбуждение. Мой брат и наш слуга высунулись из окна и спорили:
– Они там, – утверждал слуга.
– Не может быть! – возражал брат.
– Могу поспорить на что угодно, они там, – настаивал на своем слуга.
Я быстро умылся и тоже выглянул в окно.
Внизу, во дворе, собралась необычная для столь раннего часа толпа, которая с гиканьем и смехом осаждала парикмахерскую. Жалюзи на дверях были опущены, и вообще парикмахерская не подавала никаких признаков жизни.
Я должен пояснить, что по части любовных плотских похождений парикмахер не уступал сапожнику. Но там, где есть чемпионы, есть, разумеется, и завистники. Так вот, один из завистников – обивщик мебели из нашего же двора заметил, что парикмахер, этот женатый осел, водит по ночам в парикмахерскую любовниц, спускает жалюзи и… Любовницами этого негодяя были главным образом домработницы из нашего квартала, и это не считалось бог знает каким прегрешением. Но минувшей ночью обойщик увидел, что спутницей парикмахера была дама, известная своими элегантными туалетами и роскошными бедрами. Завистник выждал, пока мерзавец войдет в парикмахерскую, и опустил жалюзи, защелкнул дверной замок и, таким образом, запер парочку. Рано утром он обрадовал своей новостью супругу соблазнителя и супруга прелюбодейки.
И вот уже два часа парикмахерскую осаждает толпа любопытных, ожидающих появления развратников. Появления для них неприятного, но ставшего возможным, ибо замок уже сняли. Супруга соблазнителя стояла впереди всех и время от времени выкрикивала уже охрипшим голосом:
– Выходите! Выходите, бесстыжие, пусть на вас полюбуются!
Что касается супруга-рогоносца, то ему явно не хотелось быть объектом внимания, и потому он уселся за столиком перед кафе Македонца и с притворной невозмутимостью пил кофе.
– Видишь, никого нет! – в который раз повторял мой брат, показывая на спущенные жалюзи.
– Там они, – настаивал слуга. – Обойщик их видел.
Там они или нет – этот вопрос волновал и собравшуюся во дворе публику. Чтобы ответить на этот вопрос, кто-то решил поднять жалюзи и открыть дверь. Однако дверь оказалась запертой изнутри, а окно задернуто занавеской.
– Ломайте дверь! – воинственно крикнул обойщик.
Однако никто не осмеливался взломать дверь, и вообще энтузиазм публики, успевшей устать от столь долгого ожидания, начал остывать.
– Если они там, все равно выйдут, а если нет, не выйдут, – изрек сапожник и, повернувшись, зашагал к мастерской. Его примеру последовали другие. Толпа стала редеть.
И тогда прелюбодеи вышли. Не вышли, а выскочили, дама впереди, как этого требует этикет, кавалер – за ней.
И хотя выход был стремителен, публика из кафе сразу же бросилась за беглецами.
– Куда бежишь, подлец? Иди сюда, пусть на тебя люди посмотрят! – кричала опозоренная супруга.
– Врежь ему, задай трепку этому типу! – взывал обойщик к рогоносцу.
Но тот словно оцепенел. Он растерянно смотрел на бегущих, как будто удивляясь тому, что его жена может так быстро бегать, несмотря на толстый зад. До тех пор он, видимо, надеялся, что в парикмахерской никого нет.
Через несколько дней я посетил обманутого супруга, чтобы вручить ему карточки.
– Ваша жена с вами живет? – спросил я, усевшись за полированный стол в гостиной, в той прозаической гостиной, о которой уже шла речь, с гобеленами в бронзовых рамках и плюшевыми креслами в пожелтевших полотняных чехлах.
– Ушла.
– Я спрашиваю, потому что нужно заполнить графу.
– Ушла.
После того, как я дал ему карточки и убрал в портфель бумаги, он повторил еще раз:
– Да, да, ушла.
Многозначительно покачав головой, он посмотрел на меня так, словно я был не просто чиновник, раздающий карточки, а Общество с большой буквы:
– Как меня ославил этот обойщик!
Он протянул мне руку именно в тот момент, когда я бормотал:
– Да разве он вас опозорил, по-моему, это она…
Я не окончил фразу, потому что увидел, как его рука сжимается в кулак, и испугался, что сейчас он ударит меня. Белая жирная рука наконец опустилась. Хозяин добродушно похлопал меня по плечу:
– Ну-ну, не надо! И ты, как все, суешь нос не в свои дела… Она хорошая женщина… и хорошая хозяйка… но ты еще молодой и многого не понимаешь…
Я действительно ничего не понимал. То, что парикмахер сошелся с женой после скандала, никого не удивило. У них это был не первый и не последний скандал. Хотя бы из-за детей и чтобы не остаться на улице, супруга должна была пойти на мировую. Но вот то, что этот толстый флегматичный человек тосковал по женщине, которая сделала его посмешищем, что он готов был простить ей измену, что не мог жить без нее, причем в том возрасте, когда женщина перестает быть предметом первой необходимости, этого я понять не мог.
Прелюбодейка ушла к маме… Таким образом она отдыхала от домашних обязанностей и мстила супругу за то, что он осмелился устроить ей ловушку. Она мстила ему и тем, что появлялась в компании молодых людей, готовых провести с ней ночь, предаваясь удовольствиям, которые сулила се зрелая и обильная плоть. Но кульминацией мести было заявление о разводе и молва о том, что она собирается замуж. Тут супруг окончательно сдался. Отказавшись от стыдливых попыток вести переговоры через посредников, он лично явился к изменнице просить прощения и в конце концов, как и следовало ожидать, был помилован. Она снова появилась в нашем квартале, ослепляя всех туалетами и движениями задних частей, и никто не смел смеяться над ней, потому что она вернулась не как раскаявшаяся грешница, а как победительница. Смеялись над рогоносцем.
Этого я не мог понять. И мне никогда не пришло бы в голову так закончить свой рассказ. И никогда мне не пришло бы в голову многое другое, чего я не понимал. В сущности, урок, полученный мною в те времена, когда я занимался раздачей карточек, сводился к следующему: я убедился, что не знаю людей.
В этом я все больше убеждался по разным поводам и при разных обстоятельствах. Так было и в случае с моим другом скульптором. С ним и еще с одним художником мы подрабатывали, малярничая на частных квартирах. Он был невысокий, но крепкого сложения, такой, каким должен быть настоящий скульптор. Вся его фигура, выражение лица говорили о силе и дерзости. Больше всех на свете он не любил полицейских. Эта нелюбовь родилась после того, как во время одной демонстрации его арестовали и избили в участке так, что он едва выжил.
Бывало, мы красили оконные рамы и скульптор, завидев полицейского, начинал громко распевать «Марсельезу».
– Зачем ты нарываешься на неприятности? – спрашивал художник.
– Позволь и болгарской полиции знать французский, – вмешивался я.
Полицейский, озадаченный агрессивной интонацией песни, иногда останавливался, поднимал голову, смотрел на нас, но ничего не предпринимал, потому что интонация – нечто недостаточно определенное, чтобы мотивировать ею арест.
И вот однажды, через год или два, я увидел скульптора на улице. На нем была темно-синяя полицейская форма с золотыми капитанскими погонами и аксельбантами, лакированные сапоги. Сначала я подумал, что обознался: скульптор-полицейский был от меня на значительном расстоянии. Но он тоже заметил меня и неловко улыбнулся. Я беспомощно оглянулся, охваченный глупым желанием спрятаться, но поскольку прятаться было некуда, попятился и, наверное, повернул бы назад, если бы не мое врожденное упрямство: «Почему я должен возвращаться? Пускай возвращается он». Так я и прошел мимо него, глядя куда-то поверх его головы.
А ведь он был крепкий и сильный человек, такой крепкий и сильный, что я мог бы поспорить – сломить его невозможно, даже переехав трактором. Но вот же, сломили. И не трактором, а мелкими посулами и… лакированными сапогами.
Этого я не понимал. Как не понимал и ту маленькую, стеснительную девушку, которую иногда встречал на наших кружках и молодежных сходках. Вообще-то, я не обращал на нее внимания, потому что она была не из броских, а из тех, что обречены жить и умереть в тени. Прожила она совсем мало: ушла в партизанский отряд и погибла в бою. А мне-то казалось, что она несмелая и тихая, из тех, кто и муравью уступает дорогу.
Я думаю, что настоящий писательский труд начинается с того простого открытия, что ты не знаешь людей, да и потом его сопровождает мысль: ты все еще не знаешь их, не понял до конца. Кто думает, что знает все, не испытывает потребности искать, а литература – это поиск, разумеется, успешный поиск, но окажется ли он успешным, этого никто не может обещать заранее.
Бессонными ночами и в часы одиночества все эти истории, свидетелем которых мне довелось быть в нашем квартале, в нашем городе, всплывали в памяти помимо моей воли. Я думал о них просто так, как думаешь над ребусом, чтобы убить время. По крайней мере тогда мне и в голову не приходило использовать их как темы. Мне казалось, что нетрудно придумать что-нибудь поинтереснее, чем эти городские драмы. В душе я все еще надеялся, что напишу интересную книгу. Она будет начинаться именно так:
«Дорога в Санта-Крус узкая и размытая дождями, но самым неприятным было не это…»
Я надеялся, что напишу роман, для которого пока что был готов только вступительный пассаж. Надеялся, хотя был ярым сторонником социального искусства. В кафе «Средец» мы только и говорили об этом социальном искусстве, спорили о принципах социалистического реализма. Но я был убежден, что социалистический реализм – это не обязательно описание только житейской прозы, что если искусство преподносит тебе то же самое, что преподносит и жизнь, то от такого искусства нет никакой пользы.
Мой друг Макето, который тогда учился в Академии художеств, приехал как-то в свое село. Родители как раз только что побелили комнаты.
– На этой стене я нарисую тебе большую картину, – сказал Макето сестре, хотел обрадовать ее.
– Какую картину?
– Я нарисую тебе голубое небо, под ним зеленые холмы, а на переднем плане широкое поле колосящейся пшеницы.
– Поле? – нахмурилась сестра. – Да я целый день гну спину в поле, а ты хочешь, чтобы я, вернувшись домой, снова на него смотрела?
Вот и я, как сестра Макето, мечтал о чем-то таком, что отличалось бы от каждодневного, потому что в жизни нашей тогда было много неприглядного, много грязи. Грязь была на улице и в быту. Осенние рассветы с туманами, толпы спешащих на работу мрачных людей, мальчишки, продающие газеты и выкрикивающие тревожные новости; закопченные фасады домов, окна, завешенные черной бумагой, с наклеенными на стекла белыми полосами на случай бомбардировки; толкучка, гам и моросящий холодный дождь на базаре, где можно было купить только желтые тыквы да всю в грязи свеклу; провонявшие горелым жиром трактиры, и бедняки, заливающие горе дешевым вином; растрепанные старые проститутки на улице Сердика, высматривающие свои жертвы из темных подъездов, где пахнет грязным бельем; длинные вереницы легковых автомобилей серого цвета, набитых немецкими солдатами, отправляющимися в неизвестном направлении; уличные перекрестки, куда мы стекались на демонстрации и обнаруживали, что полиция уже окружила их; тесные мансарды, где мы курили и спорили до хрипоты, – все это я знал слишком хорошо, чтобы увидеть в этом увлекательный сюжет, а не обычные будничные картины.
И вот однажды капризная судьба, которая обычно довольно грубо обходится с дебютантами, неожиданно смилостивилась надо мной и подарила мне экзотическую тему, совсем готовую. Действительно готовую – только садись и пиши!
Я ездил в Пловдив – мне нужны были книги из городской библиотеки, т. к. я сам писал большую книгу о современном искусстве. Ни больше, ни меньше как «Историю искусства XX века». Я молодой, но многообещающий автор, только что окончивший гимназию, работал в кабинете Вичо Иванова. Однажды утром, войдя туда, я застал его беседующим с каким-то не первой молодости человеком, худым и настолько загорелым, что он походил на индейца.
1 2 3 4 5