А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Просто невероятно – кончилось испытание, нет надобности стоять, замирая от страха и стараясь подавить его.
Спектакль прошел хорошо. Сверх всяких ожиданий. Балетмейстер остался доволен, что все прошло так хорошо, и даже рискнул выразить это вслух, Что же касается директора… Ты видела его в ложе позади гостей, видела, что сначала он сидел как на иголках, а потом вздохнул с облегчением, когда роковая кода осталась позади и полились звуки венгерского танца. Все прошло хорошо. Просто невероятно.
– Может, ты соизволишь наконец разгримироваться? – услышала она голос Мими. – Я уже готова. Мы с Васко ждем тебя внизу.
Виолетта сидела на своем месте в артистической, устало опустив голову и скрестив руки на коленях, как скрещивают старухи, и так глубоко задумалась, что забыла, что ей надо делать. А ей ничего не надо было делать. Ведь испытание позади. Просто странно, как пусто становится на душе, когда тебе уже ничего не нужно делать.
– Не ждите меня, – сказала она устало.
– Почему? Разве мы не будем отмечать победу?
– Без меня. Я страшно устала.
– Я тоже устала, но это – не причина.
– По-моему, у меня температура.
– Не исключено… При твоем адском напряжении…
Мими посмотрела на нее, хотела что-то добавить, но передумала. Взяла сумку и пошла к двери:
– Во всяком случае, если будешь чувствовать себя лучше, мы – в ресторане.
Наконец одна. Теперь, когда уже нечего делать, хотя ведь было еще что-то… что-то… Ах да, позвонить отцу.
Она подняла голову и посмотрелась в зеркало. Худое бескровное лицо с большими серыми глазами. Когда-то они были голубыми, но потом стали серыми оттого, что ты долго пристально всматривалась во что-то очень светлое или очень далекое.
Она достала туалетное молочко и машинально начала намазывать лицо, свое худое бескровное лицо, о котором одни говорят, что у тебя тонкие черты, а другие, что ты походишь на смерть. Еще немного посидев, она медленно и аккуратно принялась снимать ватой грим. Потом встала, чтобы снять пачку. Черную пачку.
Наряд Черного лебедя.
Спустилась вниз в будку вахтера позвонить отцу:
– Папа… Я тебя не разбудила?
– Что ты, что ты. Ты ведь знаешь, как я жду.
– Все прошло хорошо…
– Хорошо или очень хорошо?
– Балетмейстер сказал: очень хорошо.
– Ну, раз он так сказал, тогда я спокоен. Вашему балетмейстеру трудно угодить. А ты?… Ты-то сама довольна?
– Скорее устала.
– Ну, еще бы тебе не устать… Ну как, будешь еще выступать в этой роли?
– Не знаю… Возможно.
– В таком случае не смей приезжать. Я почти здоров. А после такой новости…
На улице у служебного входа ее поджидал виолончелист. Она совсем забыла про него.
– А я уж подумал, что проглядел вас… Ну что, пошли домой?
Он не уточнил, что подразумевает под словом «домой» – свою квартиру или ее. Очевидно, эта двусмысленность была предусмотрена. Спрашивать его о чем-либо или говорить с ним было излишне. Она так же молча свернула на темную боковую улицу, слабо освещенную редкими фонарями. Одна из трех улиц, по которым пролегал ее ежедневный маршрут. По этому маршруту она ходила каждый день в этом незнакомом городе. Виолончелист не отставал.
– В прошлый раз вы решили меня напугать… – начал он. – Только и я кое-что решил: я решил рискнуть.
– Вы опоздали, – холодно произнесла она.
– Вы так быстро нашли жениха?
– Вы опоздали, – повторила она.
И, остановившись, сказала более резким тоном:
– Оставьте меня в покое!
– Но почему… почему… я только иду домой… – забормотал он, удивленный ее резкостью.
– Вот и идите… И не смейте больше ходить за мной! – крикнула она и несколько неожиданно даже для себя повернулась и пошла к главной улице.
Пожалуй, она и впрямь ужасно устала. Она вдруг осознала это сейчас, когда повернула в обратную сторону и пошла, сама не зная куда, только чтобы отделаться от этого нахала. Все-таки можно было бы зайти в ресторан. Или хотя бы присесть на минутку в саду, пока ноги не отойдут.
Да, все прошло хорошо. Даже очень хорошо, как соблаговолил отметить балетмейстер. После па-де-де в третьем действии даже раздались аплодисменты. В этом месте и после такого сложного дуэта дирижер по привычке делал маленькую паузу, чтобы публика могла похлопать. Раздались аплодисменты, и, неловко кланяясь, Виолетта заметила Пламена, который тоже хлопал и дружелюбно подмигивал ей. Он сидел в третьем ряду, разумеется, с той, новой, но хлопал и дружелюбно ей подмигивал.
Она подошла к саду, темному и молчаливому, и опустилась на первую же скамейку под первой же люминесцентной лампой. В свете прожектора. Словно на сцене.
Да, все прошло хорошо. Или, так сказать, на совсем приличном уровне. На довольно приличном уровне. Или, вернее, ужасно. С самого начала все пошло ужасно, сразу же после адажио, когда она начала делать пируэты вариации. Она уже была охвачена воодушевлением, тем воодушевлением, что заставляет забывать о технических трудностях и преображает тебя из исполнительницы в героиню, превращает эти комбинации из па и аттитюдов во вдохновенный танец, в единый, исполненный чувства порыв. Она уже вся была охвачена воодушевлением, ей казалось, что она им охвачена, как вдруг ощутила эту отвратительную скованность, эту вечную леденящую скованность не от смущения и страха перед публикой, а от страха перед собственной беспомощностью, от холодного сознания посредственных возможностей этой твоей телесной машины, которая делает все не как надо, на посредственном уровне, даже хуже Ольги. И воодушевление сразу исчезло, и ты уже не танцевала, а выполняла упражнения: па де бурре ан турнан, тур ан деор, тур аттитюд и еще, и еще, и еще.
Да, ты уже лишь выполняла упражнения, и притом весьма посредственно, и, дойдя до коды, ты предприняла последнюю попытку спасти что можно эффектом заключительных фуэте, но на этот раз не смогла сделать и фуэте, потому что, не справившись как следует с пируэтами, ты совсем была скована этим отвратительным чувством беспомощности и, едва начав эти проклятые фуэте, ты сбилась и поспешила перейти на туры по кругу.
Так или иначе все как-то сошло, и дирижер по привычке сделал маленькую паузу, чтобы публика похлопала, и она оказалась воспитанной и заполнила паузу, и, в общем, раздались аплодисменты, те жидкие и недружные хлопки, которыми награждают из милости.
Да, так или иначе, но обошлось без провала, которого так боялись директор и балетмейстер. Провалилась только ты и только по своей вине. До сих пор ты тешила себя иллюзией, что ты не станцевала настоящей партии только потому, что тебе ее не дают… А теперь тебе ее дали, и ты ее исполнила… прилично, как и Мими без особых усилий исполнила свою. Общее у тебя с Мими не только квартира. Обе вы черные лебеди одного и того же невысокого полета.
«Отметим победу», – воскликнула Мими. Только для тебя эта победа – последнее поражение. Последнее после стольких прежних. И, может, самое тяжелое, поскольку лишает тебя той иллюзии – твоего последнего утешения. Тебе дали наконец эту роль, и ты с ней не справилась. Нет, не то чтобы не справилась. Ты с ней справилась, насколько можешь, показала, на что ты способна и на что… не способна. Чтобы вернуться туда, где тебе место, – у порога.
Большая роль… в сущности, это была твоя заветная мечта. Не сказочный принц, который мог бы явиться однажды и к тебе, а большая роль. Если уж говорить о принце, ты никогда особенно о нем не думала. Конечно, и у тебя должен быть принц, раз все вокруг хвастаются своими любовниками и поклонниками. Но это мог быть и самый обыкновенный принц, например, из отдела культуры в горсовете. Не принц, а большая роль – вот что было твоей мечтой.
Она чувствовала, что промозглая сырость от кустов вокруг скамейки все сильнее пронизывает ее, этот холод с запахом гнилых листьев. Она невольно поежилась и встала.
«Накиньте что-нибудь на плечи. Здесь прохладно».
Все-таки можно было бы зайти в ресторан. В ресторан? Где чад и винные пары, где гвалт, где бессмысленный гомон голосов в облаках табачного дыма, где шутки Васко и насмешки Мими…
Ты все больше отдаляешься ото всех. Даже от самых близких, от тех, кто был тебе ближе других, – от отца, от Пламена, Мими, не говоря об остальных. Это совершенно естественно. Раненое животное забивается в свою нору, чтобы спокойно зализывать раны. Или умереть в одиночестве. Стремление к одиночеству, в сущности, – постепенное умирание. Смутное желание уйти из Жизни. Ведь нет более полного уединения, чем могила.
Она медленно направилась к дому. Пересекла главную улицу и поплелась по той, боковой, тонувшей во мраке. Безликая улица, которая могла бы быть где угодно – в Софии, на краю света или в этом городе, который ты, проведя в нем столько лет, так и не изучила. Для тебя этот город – зал, огромный и полутемный зал по ту сторону комнаты с тремя стенами.
В краткие мгновения между пируэтами ты смутно видела перед собой зияющее темное и глухое пространство этого напряженно притихшего зала. Кувшины? Чепуха. Это бездна. Роковая бездна, над которой можно взлететь, увлекая за собой людские сердца; вот она – красота… возьмите хоть немного и унесите в свою жизнь. Бездна, над которой можно взлететь, но в которую можно и рухнуть.
И ты рухнула оттого, что тебе не хватает… чего-то, может быть, какого-то пустяка, какой-то особенности в строении этого тощего тела, чего-то в мускулах и сухожилиях… Искусство и мускулы… Оттого, что тебе чего-то не хватает, и оттого, что ты что-то утратила – хладнокровие, дерзость, веру в себя.
Если бы ты послушалась балетмейстера и удовольствовалась партией Одетты, ты справилась бы гораздо лучше. Но ты пожелала другую партию. Ты упросила дать ее тебе тем настойчивым, умоляющим взглядом, которым посмотрела на Мими. Ты не довольствуешься тем, что тебе по силам, ты хочешь невозможного.
Ты хочешь быть Черным лебедем… Тем самым, что пытается сойти за белого, как ты – за настоящую балерину. Но между вами есть разница. Ему это удается, а тебе нет.
Может, Пламен прав и все-таки лучшее из всего – балетный кружок. Будешь учить молодых. Будешь их учить тому, чему сама не научилась – подвигу и искусству.
Она остановилась перед своим подъездом. На этот раз никто не мешал ей войти. Она медленно поднималась по лестнице – три улицы, четыре этажа, ежедневный маршрут. Комната дохнула на нее холодом и застоявшимся запахом табачного дыма и мужского одеколона. Когда у Мими кончался ее одеколон, как назло как раз в последних числах месяца, она брала одеколон у Васко – «Табак», из тех, каким пользуются в дешевых парикмахерских. «Подумаешь, дело большое».
Она включила свет, сняла свое темно-синее пальто и повесила на вешалку. Прошла через всю комнату, не обращая внимания на беспорядок, и присела на кровать. Посидела некоторое время, опустив хилые плечи и скрестив по-старушечьи руки на коленях. Тема вальса из третьего действия все еще звучала у нее в ушах.
Спектакль окончился. Впереди была ночь. И сны. Но прежде, чем увидеть сны, тебе придется снова пройти через боль. И пережить все сначала. И спрашивать себя, в чем же ошибка. И думать, есть ли тут ошибка или, в сущности, и ошибка, и неудача, и крушение – все это логика предначертанного пути.
Если бы был бог, ты предстала бы перед ним, когда придет твой час, и, может, набралась бы храбрости спросить: «За что, господи? Ведь у любого испытания должен быть какой-то смысл». Но бог вряд ли существует, хотя Мими и другого мнения. Но даже если он и есть, он вряд ли будет заниматься балетом.
И что из того, если крушение – неизбежный конец предначертанного пути? Что еще остается тебе, кроме как идти по этому пути и карабкаться, изнемогая от усталости, по нескончаемой крутизне. Что, если не считать возможности остановиться и отказаться, подобно стольким другим.
Отказаться, осознав свое бессилие, – это самое ужасное. Нет ничего ужаснее, чем отказаться от подвига, даже если знаешь, что ничего у тебя не выйдет. Лучше бессмысленно карабкаться на эту невероятно крутую гору, непрерывно скользя, карабкаться, несмотря на препятствия и неудачи, тоску и неудовлетворенность, экзерсисы и маленькие роли, леденящий холод одиночества и резкий ветер неприязни, вырываться из этого всего и взбираться, чтобы снова тотчас же натыкаться на то же самое и снова вырываться и снова взбираться, устремляясь вперед и вперед в своем порыве, в своем движении туда – к сиянию далекого небосклона, к вершине, которой, ты знаешь, тебе никогда не достичь.
Она устало поднялась и сделала несколько шагов к проигрывателю. Хотела его включить, но передумала. Какой смысл включать, если тот, другой, проигрыватель и без того играет у тебя в голове и тема вальса из третьего действия все еще звучит в твоих ушах. Она звучала все время, но теперь в ней появилось что-то дразнящее и наглое, как усмешка. Словно какой-то холодный и враждебный голос исполнял пародию на прекрасную музыку. Как те враждебные силы, которые, сковав тебя в своих холодных объятиях, заставили превратить в пародию прекрасный танец. Эта вечная безликая и враждебная сила, становящаяся на твоем пути, могучая и коварная сила, которой ты все же отказываешься подчиниться.
Она вернулась в свой угол и снова села на кровать, опустив голову и скрестив руки на коленях, как делают старухи.
Единственное утешение – твое упорство, это хоть что-то надежное, его-то никто у тебя не отнимет. Она понимала: что бы ни случилось и как бы ни было уже поздно, она не откажется и не остановится, а будет карабкаться дальше, и это была ее последняя вера, горестная вера тех, кто упорно ползет по крутому подъему, ползет отчаянно, без надежды, потому что знает, что вершины никогда не достичь.
Будешь ползти, стискивать зубы и плакать.
Плакать она могла, только когда Мими решала наконец отложить роман и погасить свет. Очень глупое занятие. Не читать романы, как Мими, а плакать, как она. Днем она никогда не роптала, не ныла, не жаловалась и по привычке копила все в себе. И когда накопится столько горечи, разве можно не излить ее одним-единственным способом, каким бы бесполезным он ни был. Могла ли она не излить ее, хотя бы чтобы освободить место для новой порции.
Она поворачивалась на левый бок, к стене, хотя отец когда-то, очень давно, говорил ей, что нельзя спать на левом боку, потому что так давишь на сердце. Может быть, она действительно давила на него, но и без того на сердце у нее была такая тяжесть, что, чуть больше эта тяжесть или чуть меньше, уже не имело значения. Она поворачивалась на левый бок к стене и зарывалась лицом в подушку, чтобы Мими не слышала, как она плачет. Она лежала, зарывшись головой в подушку, и плакала, но не так, как ей хотелось, – громко, навзрыд, как когда-то, вволю, чтобы облегчить душу, а плакала все так же украдкой, сдерживаясь и не позволяя прорываться рыданиям, плакала и мочила слезами подушку. Так сильно мочила ее, что наволочку слева всегда украшало желтое пятно.
Из-за этой Мими нельзя даже спокойно выплакаться.



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11