А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Но ты же вернулся, – перебил фон Эрнен.
– Я не вернулся, – сказал я, – я туда попросту не пошел. Я, Гриша, убежал от них. Знаешь, как в детстве от дворника.
– Но почему они к тебе пришли? – спросил фон Эрнен. – Ты же человек от политики далекий. Натворил что-нибудь?
– Да ничего я не натворил. Смешно рассказывать. Я одно стихотворение напечатал – с их точки зрения, в какой-то не такой газете – так вот там рифма была, которая им не понравилась. «Броневик» – «лишь на миг». Ты себе можешь это представить?
– А о чем было стихотворение?
– О, совершенно абстрактное. Там было о потоке времени, который размывает стену настоящего, и на ней появляются все новые и новые узоры, часть которых мы называем прошлым. Память уверяет нас, что вчерашний день действительно был, но как знать, не появилась ли вся эта память с первым утренним лучом?
– Не вполне понимаю, – сказал фон Эрнен.
– Я тоже, – сказал я, – не в этом дело. Главное, что я хочу сказать, – никакой политики там не было. То есть мне так казалось. А им показалось иначе, они мне это объяснили. Самое страшное, что после беседы с их консультантом я действительно понял его логику, понял так глубоко, что… Это было до того страшно, что, когда меня вывели на улицу, я побежал – не столько даже от них, сколько от этого понимания…
Фон Эрнен поморщился.
– Вся эта история – чушь собачья, – сказал он. – Они, конечно, идиоты. Но ты и сам хорош. Это ты из-за этого в Москву приехал?
– Ну а что было делать? Я ведь, когда убегал, отстреливался. Ты-то понимаешь, что я стрелял в сотканный собственным страхом призрак, но ведь на Гороховой этого не объяснить. То есть я даже допускаю, что я смог бы это объяснить, но они бы обязательно спросили: а почему, собственно, вы по призракам стреляете? Вам что, не нравятся призраки, которые бродят по Европе?
Фон Эрнен взглянул на меня и погрузился в размышления. Я смотрел на его ладони – он еле заметно тер их о скатерть, будто вытирая выступивший пот, а потом вдруг убрал под стол. На его лице отразилось отчаяние, и я почувствовал, что наша встреча и мой рассказ ставят его в крайне неприятное положение.
– Это, конечно, хуже, – пробормотал он. – Но хорошо, что ты доверяешь мне. Я думаю, мы это уладим… Уладим, уладим… Сейчас звякну Алексею Максимовичу… Руки на голову.
Последние слова я понял только тогда, когда увидел лежащее на скатерти дуло маузера. Поразительно, но следующее, что он сделал, так это вынул из нагрудного кармана пенсне и нацепил его на нос.
– Руки на голову, – повторил он.
– Ты что, – сказал я, поднимая руки, – Гриша?
– Нет, – сказал он.
– Что «нет»?
– Оружие и бумаги на стол, вот что.
– Как же я положу их на стол, – сказал я, – если у меня руки на голове?
Он взвел курок своего пистолета.
– Господи, – сказал он, – знал бы ты, сколько раз я слышал именно эту фразу.
– Ну что же, – сказал я. – Револьвер в пальто. Какой ты удивительный подлец. Впрочем, я это с детства знал. Зачем тебе все это? Орден дадут?
Фон Эрнен улыбнулся.
– В коридор, – сказал он.
Когда мы оказались в коридоре, он, по прежнему держа меня на прицеле, обшарил карманы моего пальто, вынул оттуда револьвер и сунул его в карман. В его движениях была какая-то стыдливая суетливость, как у впервые пришедшего в публичный дом гимназиста, и я подумал, что ему, может быть, до этого не приходилось делать подлость так обыденно и открыто.
– Отопри дверь, – велел он, – и на лестницу.
– Позволь пальто надеть, – сказал я, лихорадочно думая, могу ли я сказать этому возбужденному собственной низостью человеку хоть что-нибудь способное изменить рисовавшееся развитие событий.
– Нам недалеко, – сказал фон Эрнен, – через бульвар. Хотя, впрочем, надень.
Я двумя руками снял с вешалки пальто, чуть повернулся, чтобы просунуть руку в рукав, и в следующий момент неожиданно для самого себя набросил его на фон Эрнена – не просто швырнул пальто в его сторону, а именно накинул.
До сих пор не пойму, как он меня не застрелил, но факт остается фактом: он нажал на курок только когда падал на пол под тяжестью моего тела, и пуля, пройдя в нескольких сантиметрах от моего бока, ударила во входную дверь. Пальто накрыло упавшего фон Эрнена с головой, и я схватил его за горло прямо сквозь толстую ткань, но она почти не помешала; коленом я успел придавить к полу запястье его руки, сжимавшей пистолет, и перед тем как его пальцы разжались, он всадил в стену еще несколько пуль. Я почти оглох от грохота. Кажется, во время нашей схватки я ударил его головой в накрытое лицо – во всяком случае, я отчетливо помню тихий хруст пенсне в промежутке между двумя выстрелами.
Когда он затих, я долго не решался отпустить его горло. Мои руки почти не подчинялись мне; чтобы восстановить дыхание, я сделал дыхательное упражнение. Оно подействовало странным образом – со мной сделалась легкая истерика. Я вдруг увидел эту сцену со стороны: некто сидит на трупе только что задушенного приятеля и старательно дышит по описанному в «Изиде» методу йога Рамачараки. Я поднялся на ноги, и тут на меня обрушилось понимание того, что я только что совершил убийство.
Конечно, как и любой не до конца доверяющий властям человек, я постоянно носил с собой револьвер, а два дня назад спокойно пустил его в ход. Но тут было другое, тут была какая-то темная достоевщина – пустая квартира, труп, накрытый английским пальто, и дверь во враждебный мир, к которой уже шли, быть может, досужие люди… Усилием воли я прогнал эти мысли – вся достоевщина, разумеется, была не в этом трупе и не в этой двери с пулевой пробоиной, а во мне самом, в моем сознании, пораженном метастазами чужого покаяния.
Приоткрыв дверь на лестницу, я несколько секунд прислушивался. Ничего слышно не было, и я подумал, что несколько пистолетных выстрелов могли и не привлечь к себе внимания.
Мой револьвер остался в кармане брюк фон Эрнена, и мне совершенно не хотелось лезть за ним. Я подобрал и осмотрел его маузер – это была отличная машина, и совсем новая. Заставив себя обшарить его куртку, я обнаружил пачку «Иры», запасную обойму для маузера и удостоверение на имя сотрудника ЧК Григория Фанерного. Да, подумал я, да. А ведь еще в детстве можно было понять.
Присев на корточки, я открыл замки его акушерского саквояжа. Внутри лежала канцелярская папка с незаполненными ордерами на арест, еще две обоймы, жестяная банка, полная кокаина, какие-то медицинские щипцы крайне неприятного вида (их я сразу швырнул в угол), и толстая пачка денег, в которой с одной стороны были радужные думские сотни, а с другой – доллары. Все это было очень кстати. Чтобы немного прийти в себя после пережитого потрясения, я зарядил ноздри изрядным количеством кокаина. Он бритвой полоснул по мозгам, и я сразу сделался спокоен. Я не любил кокаин – он делал меня слишком сентиментальным, – но сейчас мне нужно было быстро прийти в себя.
Подхватив фон Эрнена под руки, я поволок его по коридору, пинком открыл дверь одной из комнат и собирался уже втащить его туда, но замер в дверях. Несмотря на разгром и запустение, здесь еще видны были следы прежней, озаренной довоенным светом жизни. Это была бывшая детская – у стены стояли две маленькие кровати с легкими бамбуковыми ограждениями, а на стене углем были нарисованы лошадь и усатое лицо (отчего-то я подумал о декабристах). На полу лежал красный резиновый мяч – увидев его, я сразу закрыл дверь и потащил фон Эрнена дальше. Соседняя комната поразила меня своей траурной простотой: в ее центре стоял черный рояль с открытой крышкой, рядом – вращающийся стул, и больше не было ничего.
К этому моменту мною овладело новое состояние. Оставив фон Эрнена полусидеть в углу (все время транспортировки я тщательно следил, чтобы его лицо не показалось из-за серой ткани пальто), я сел за рояль. Поразительно, подумал я, товарищ Фанерный и рядом, и нет. Кто знает, какие превращения претерпевает сейчас его душа? Мне вспомнилось его стихотворение, года три назад напечатанное в «Новом Сатириконе», – там как бы пересказывалась газетная статья о разгоне очередной Думы, а акростихом выходило «мене текел фарес». Ведь жил, думал, прикидывал. Как странно.
Я повернулся к роялю и стал тихо наигрывать из Моцарта, свою любимую фугу фа минор, всегда заставлявшую меня жалеть, что у меня нет тех четырех рук, которые грезились великому сумасброду. Охватившая меня меланхолия не имела отношения к эксцессу с фон Эрненом; перед моими глазами встали бамбуковые кроватки из соседней комнаты, и на секунду представилось чужое детство, чей-то чистый взгляд на закатное небо, чей-то невыразимо трогательный мир, унесшийся в небытие. Но играл я недолго – рояль был расстроен, а мне, вероятно, надо было спешить. Но куда?
Пора было подумать о том, как провести вечер. Я вернулся в коридор и с сомнением поглядел на кожанку фон Эрнена, но ничего больше не оставалось. Несмотря на рискованность некоторых своих литературных опытов, я все же был недостаточно декадентом, чтобы надеть пальто, уже ставшее саваном и к тому же простреленное на спине. Сняв куртку с вешалки и подобрав саквояж, я пошел в комнату, где было зеркало.
Кожанка пришлась мне впору – мы с покойником были практически одного роста. Когда я перетянул ее ремнем с болтающейся кобурой и посмотрел на свое отражение, я увидел вполне нормального большевика. Полагаю, что осмотр лежавших у стены тюков мог за несколько минут сделать меня богатым человеком, но победила брезгливость. Тщательно перезарядив пистолет, я проверил, легко ли он выскакивает из кобуры, остался доволен, и уже собирался выйти из комнаты, когда из коридора послышались голоса. Я понял, что все это время входная дверь оставалась открытой.
Я кинулся к балкону. Он выходил на Тверской бульвар, и под ним было метров двадцать холодной темной пустоты, в которой крутились снежинки. В пятне света от фонаря был виден автомобиль фон Эрнена, на переднем сиденье которого сидел непонятно откуда взявшийся человек в большевистском шлеме. Я решил, что фон Эрнен успел вызвать по телефону чекистов. Перелезть на нижний балкон было невозможно, и я кинулся назад в комнату. В дверь уже барабанили. Ну что же – когда-нибудь все это должно было кончиться. Я навел на дверь маузер и крикнул:
– Прошу!
Дверь открылась, и в комнату ввалились два увешанных бутылочными бомбами матроса в бушлатах и развратнейше расклешенных штанах. Один из них, с усами, был уже в годах, а второй был молод, но с дряблым и анемичным лицом. Никакого внимания на пистолет в моей руке они не обратили.
– Ты Фанерный? – спросил тот, что был постарше и с усами.
– Я.
– Держи, – сказал матрос и протянул мне сложенную вдвое бумажку.
Я спрятал маузер в кобуру и развернул бумажку:

«Тов. Фанерный! Немедленно поезжайте в музыкальную табакерку провести нашу линию. Для содействия посылаю Жербунова и Барболина. Товарищи опытные. Бабаясин».

Под текстом была неразборчивая печать. Пока я думал, что мне говорить, они сели за стол.
– Шофер внизу – ваш? – спросил я.
– Наш, – сказал усатый. – А машину твою возьмем. Тебя как звать?
– Петр, – сказал я, и чуть не прикусил язык.
– Я Жербунов, – сказал пожилой и усатый.
– Барболин, – представился молодой. Голос у него был нежный и почти женский.
Я сел за стол напротив них. Жербунов налил три стакана водки, подвинул один ко мне и поднял на меня глаза. Я понял, что он чего-то ждет.
– Ну что, – сказал я, берясь за свой стакан, – как говорится, за победу мировой революции!
Мой тост не вызвал у них энтузиазма.
– За победу оно конечно, – сказал Барболин, – а марафет?
– Какой марафет? – спросил я.
– Ты дурочку не валяй, – строго сказал Жербунов, – нам Бабаясин говорил, что тебе сегодня жестянку выдали.
– Ах, так вы про кокаин говорите, – догадался я и полез в саквояж за банкой. – А то ведь «марафет», товарищи, слово многозначное. Может, вы эфиру хотите, как Вильям Джеймс.
– Кто такой? – спросил Барболин, беря жестянку в свою широкую и грубую ладонь.
– Английский товарищ.
Жербунов недоверчиво хмыкнул, а у Барболина на лице на миг отобразилось одно из тех чувств, которые так любили запечатлевать русские художники девятнадцатого века, создавая народные типы, – что вот есть где-то большой и загадочный мир, и столько в нем непонятного и влекущего, и не то что всерьез надеешься когда-нибудь туда попасть, а просто тянет иногда помечтать о несбыточном.
Напряжение сняло как рукой. Жербунов открыл банку, взял со скатерти нож, зачерпнул им чудовищное количество порошка и быстро размешал его в водке. То же сделал и Барболин – сначала со своим стаканом, а потом с моим.
– Вот теперь и за мировую революцию не стыдно, – сказал он.
Видимо, на моем лице отразилось сомнение, потому что Жербунов ухмыльнулся и сказал:
– Это, браток, с «Авроры» пошло, от истоков. Называется «балтийский чай».
Они подняли стаканы, залпом выпили их содержимое, и мне ничего не оставалось, кроме как последовать их примеру. Почти сразу же горло у меня онемело. Я закурил папиросу, затянулся, но совершенно не почувствовал вкуса дыма. Около минуты мы сидели молча.
– Идти надо, – сказал вдруг Жербунов и встал из-за стола. – Иван замерзнет.
В каком-то оцепенении я спрятал банку от монпансье в саквояж, встал и пошел за ними. Задержавшись в коридоре, я попытался найти свою шапку, не смог и нацепил фуражку фон Эрнена. Мы вышли из квартиры и молча пошли вниз по полутемной лестнице.
Я вдруг заметил, что на душе у меня легко и спокойно и чем дальше я иду, тем делается спокойнее и легче. Я не думал о будущем – с меня было достаточно того, что мне не угрожает непосредственная опасность, и, проходя по темным лестничным клеткам, я любовался удивительной красоты снежинками, крутившимися за стеклом. Если вдуматься, я и сам был чем-то вроде такой снежинки, и ветер судьбы нес меня куда-то вперед, вслед за двумя другими снежинками в черных бушлатах, топавшими по лестнице впереди. Кстати, несмотря на охватившую меня эйфорию, я не потерял способности трезво воспринимать действительность и сделал одно интересное наблюдение. Еще в Петрограде меня интересовало, каким образом на матросах держатся их тяжелые, утыканные патронами сбруи. На клетке третьего этажа, где горела одинокая лампа, я разглядел на спине Жербунова несколько крючков, которыми, наподобие бюстгальтера, были соединены пулеметные ленты. Мне сразу представилась, как Жербунов с Барболиным, собираясь на очередное убийство, словно две девушки в купальне помогают друг другу справится с этой сложной частью туалета. Это показалось мне еще одним доказательством женственной природы всех революций. Я вдруг понял некоторые из новых настроений Александра Блока; видимо, из моего горла вырвался какой-то возглас, потому что Барболин обернулся.
– А ты не хотел, дура, – сказал он, сверкнув золотым зубом.
Мы вышли на улицу. Барболин что-то сказал солдату, сидевшему на открытом переднем сиденье машины, открыл дверь, и мы влезли внутрь. Машина сразу тронулась. Сквозь скругленное по краям переднее стекло кабинки была видна заснеженная спина и островерхий войлочный шлем; казалось, что нашим экипажем правит ибсеновский тролль. Я подумал, что конструкция авто крайне неудобна и к тому же унизительна для шофера, который всегда открыт непогоде – но, может быть, это было устроено специально, чтобы во время поездки пассажиры могли наслаждаться не только видами в окне, но и классовым неравенством.
Я повернулся к боковому стеклу. Улица была пуста, а падающий на мостовую снег – необыкновенно красив. Его освещали редкие фонари; в свете одного из них на стене дома мелькнуло размашистое граффити «LENINE EST MERDE».
Когда автомобиль затормозил, я уже немного пришел в себя. Мы вылезли на неизвестной улице, возле ничем не примечательной подворотни, перед которой стояли пара автомобилей и несколько лихачей; поодаль я заметил устрашающего вида броневик со снежной шапкой на пулеметной башне, но не успел его рассмотреть – матросы сразу нырнули в подворотню. Пройдя невыразимо угнетающий двор, мы оказались перед дверью, над которой торчал чугунный козырек с завитками и амурами в купеческом духе. К козырьку была прикреплена небольшая вывеска:

МУЗЫКАЛЬНАЯ ТАБАКЕРКА
литературное кабаре

Несколько соседних с дверью окон, плотно затянутых розовыми занавесками, светились; из-за них доносился заунывно-красивый звук неясного инструмента.
1 2 3 4 5 6