А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Двадцать сигарет. Управление монополий Турецкой республики. Цена шесть курушей, включая налог национальной обороны». Но «Серкль д'ориент»' поставил его в тупик. Попробовал разобрать по складам. Не вышло. Я прочел, объяснил. Не
понял. Ни название, ни сами сигареты были ему не по зубам.
Сюлейман вскоре стал мишенью для насмешек. Весь рынок — мастера, подмастерья, ученики—над ним потешался. Прежде чем купить, например, мясо у мясника, он торговался—требовал, чтобы ему завернули непременно в газетную бумагу. Кто смеялся за глаза, кто говорил прямо в лицо: «Совсем рехнулся простофиля!»
Однажды мы возвращались с ним домой после очередного «чтения белого света». Навстречу нам, тяжело прихрамывая, выбежал юродивый Бахри. Глаза его были устремлены в одну точку, словно читали надпись, видимую только ему. «Сгорел!» — прокричал Бахри.
Сюлейман долго глядел ему вслед. Вздохнул:
— Аллах, аллах! — сказал он наконец.—Совсем плох, бедняга!
Наступил конец каникул. Я вручил Сюлейману его диплом и уехал.
На следующее лето я вернулся домой уже выпускником школы. Я думал, что займу наконец в отцовском сердце место Ферида, что отец похвалит меня, поцелует в лоб. И снова ошибся. Он не похвалил меня, не приласкал.
Поздоровался, словно спросил: «Зачем пожаловал?»
Я с почтением поцеловал ему руку:
— Я кончил училище, отец.
— И хорошо сделал. Погляди, подумай о будущем!
С высоты своих девятнадцати лет я глянул в будущее— зеленым-зелено, как цветущий луг. С горьким отцовским хлебом, с горьким училищным пайком покончено.
— А чего мне думать о будущем, отец? Дорога передо мной ровная. Подъем я уже одолел...
— Подъем только теперь начинается, сынок. И путь перед тобой тот же, что был у меня. Погляди на меня хорошенько! Посмотри, чего я стою, и увидишь, каким ты будешь сам.
Я поглядел на отца. Хорошенько. Он стал меньше ростом, высох, сморщился. Глаза мои наполнились слезами. Он посмотрел мне в лицо. И сказал мягко, от души:
— Не будь мальчишкой!
Я удержал слезы. Вскоре мы вышли с ним на улицу. С мотыгами под мышкой, с цветочными семенами в кармане. И пошли к кладбищу.
— Что ты намерен делать этим летом?—спросил он.
— Найду кого-нибудь вроде Сюлеймана, буду учить, отец.
— Сюлейман за тебя все богу молится!
— Как его дела?
— Стал хозяином.
— Еще бы! Кто ему диплом-то выдал?
— Ты мне не сказал — сам-то получил диплом?
— Я сказал, что кончил учиться. Диплом в конце лета должно прислать министерство. А пока нам роздали справки с отметками.
— Хорошие у тебя отметки?
— Не то чтобы блестящие. Только вот по поведению снизили.
— За что это?
— За сыр. Забастовку устроили.
— Я ведь и тогда тебе говорил: уши выше лба не растут!
— Ну, а что нам молчать было, отец? Не искать правды?
— Эх, мальчишки! Вам, что ли, исправлять кривизну мира?
— Если каждый станет говорить: «Не мое дело», да молчать, что из этого выйдет?
— Что было, то и выйдет.— Он снова споткнулся о камень.— Вот, сорок раз говорили, а этот мерзавец, что зовется председателем управы, все равно дороги не ремонтирует. Зря ты стал учителем, тебе бы председателем управы надо.
— Наше дело, отец, всему голова. Если бы ты хорошо учил детей, которые стали председателями...
— Попробуй теперь сам их выучи!
— Разве не радостно увидеть, что ребенок, которого ты выучил, стал хорошим человеком? Правда ведь хорошо, отец?
— Большинство меня не радовало. Из моих учеников кто стал мясником, кто прасолом, кто батраком, кто пастухом...
— Были бы они хорошими гражданами...
— Один-единственный был у меня ученик, на которого я очень надеялся. А он уехал да выбрал себе самую поганую из всех профессий...
— Это кто, отец?
— Ты.
— Ну зачем ты, отец?! Я выбрал самое хорошее, на что способен.
Отец посмотрел мне в лицо, словно говоря: «Подумаешь, выбрал!»
— Я добыл себе то, что ты потерял,— привез диплом,
которого не смог получить брат! Он снова махнул рукой:
— Можешь его теперь жать и соком питаться!
Дни проходили в ожидании диплома и приказа из министерства о назначении на работу. Я чувствовал себя так, словно должен был получить награду за шесть лет испытаний. И награда не замедлила. Вот как это произошло.
Я сидел в кофейне. Ко мне подошел один из мальчишек. Подмастерье, весь в муке. Не успел я сообразить, кто он такой, как он протянул мне письмо, сложенное наподобие амулета.
— От мастера.
— Кто такой мастер?
— Булочник Сюлейман.
Я развернул письмо. Сюлейман писал:
«Прошу срочно пернуть долг вашего отца за семьдесят два каравая хлеба в сумме восемнадцать лир шестьдесят курушей».
Я отослал мальчишку. Мне показалось, что скамейка выскользнула из-под меня и с огромной высоты, с минарета или прямо с небес, я свалился на землю. «Да, Сюлейман,— подумал я,—для того чтобы написать такое письмо о взыскании долга, достаточно выучить за три месяца двадцать девять букв. Но, чтобы получить такое письмо, нам нужно годами протирать локти за партой».
Кажется, я произнес это вслух, потому что сидевшие рядом игроки оставили кости и уставились на меня: «Что-де с ним стряслось? Не свихнулся ли часом?» Ничего другого мне действительно не оставалось.
Вечером я показал письмо отцу. У него не было с собой очков, и он попросил прочесть меня. И я снова прочел его, как свой смертный приговор.
— Вот и хорошо! — сказал отец.— Нечего тебе ждать диплома. Возьми это письмо и повесь у себя в рамке над кроватью.
Восемнадцать лир для нас были не шуткой! Почти половина отцовской пенсии. Младшие дети уже подросли. Сестра кончала начальную школу. Брату в этом году надо было начинать учение. Мачеха, чтобы хоть чем-то подкрепить отцовскую пенсию, стала делать дома «модные прически», стригла женщин за пятнадцать курушей. И потихоньку врачевала — ставила банки по пять курушей за штуку. Во время ярмарки наш дом превращался в настоящий «Банк кровооттягивания». Посмотреть да послушать, как юрюкские женщины торговались с мачехой— умереть можно было со смеху. Кто за два куриных яйца просил оттянуть кровь от головы, кто за три банки на спине оставлял горшок кислого молока. Все они уходили, творя молитву за «облегчение». Наша мачеха, оказывается, была мастерицей на все руки, а мы и не знали. Ради
приличия отец вынужден был из года в год выписывать учительскую газету и журнал министерства просвещения. Каждый раз, когда подписку вычитали из жалованья, он ругался на чем свет стоит и так и не прочел ни одного экземпляра. Этими изданиями был забит весь чердак, все сундуки и полки. Мачеха брала кипу старых газет и как сядет вместе с детьми, так за день сделает триста кульков. Не помню, какой мудрец сказал: «В природе ничто не возникает из ничего и ничто окончательно не пропадает». И правда, из учительской газеты возникают бумажные кульки. Их используют, бросают. Потом собирают, отправляют на фабрику, и снова выходят газеты, книги, журналы и бумажные кульки. Вы скажете, подумаешь— кульки! Нет, если их хорошенько промазать клейстером, пятьдесят штук будут весить целый килограмм. А килограмм бумажных кульков—двадцать курушей. Покупателей—навалом. Деньги на бочку...
Все это, конечно, было неплохо. Но плодов от всех трудов не хватало на шесть ртов. Зато долгов было выше головы. Что нам оставалось? Решили уплатить булочнику Сюлейману из первого же моего жалованья.
Почему-то мы очень надеялись на это жалованье. Кроме надгробной плиты для брага, в список были занесены: пальто — отцу, спиртовка для банок—мачехе, сестрам — по платью, брату — велосипед. Обещаниям не было конца.
ДЕНЬ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ
Я был направлен в распоряжение округа Афьён. Получил подорожные. Выправил доверенность, чтоб отец мог получить полагающиеся мне деньги на «экипировку», что-то около ста лир. И за двадцать дней до начала учебного года уехал из родного города.
Когда отец на станции увидел, что я купил билет до Измира, он спросил:
— Почему ты не взял прямо до Афьена через Манису?
— Потом возьму, отец. Прежде я хочу заехать в Урла, навестить мать.
Он замолк. Покраснел. Проглотил слюну. Я как можно мягче спросил его:
— Ты не можешь сказать, где находится могила матери?
— На кладбище!
— Это известно, но...
— Дядья тебе покажут.
— Я не знаю города и с ними не знаком. Живы ли они?
— Хоть один, да жив, наверное. Там у тебя дядюшек и тетушек много.
— Адрес?
— Спроси сыновей ножовщика Мустафы. Любой покажет.
— Неужели мой дед был таким известным человеком?
— Еще бы! Садовые ножи делал что бритвы!
Приехав в Урлу, я поступил, как советовал отец. Мне показали ружейно-ножевую мастерскую одного из моих дядей-охотников.
Спиной к двери склонился над тисками какой-то человек. Затачивал что-то напильником. Затылок в жирных складках. Длинные усы — шире головы. Он обернулся, и я увидел, что он чуть-чуть косит. В одной руке — напильник, в другой — заточенный садовый нож. К губе прилипла сигарета.
Он провел рукавом по лбу, отер пот. Потом оглядел меня с ног до головы. Я ждал, что он вот-вот узнает меня.
— Что угодно, эфенди?
— Ничего.
— Надо заточить нож?
— Нет.
— Не стесняйся, дорогой, говори. Пистолет заел или пули тебе нужны?
Я улыбнулся. Попросил разрешения сесть. Он показал на стул. Вынул табакерку. Я опередил его.
— Закури-ка лучше нашего табачку,— сказал я, протягивая свою пачку.
Услышав название нашего городка, он спросил:
— Ты сам оттуда? Я кивнул.
— Чей будешь?
— Семья наша из других мест.
— Там есть учитель Халил-ходжа...
— Знаю, учился у него.
— Провались он со своим ученьем! Это мой зять. До чахотки довел и в могилу загнал мою сестру. Потом привез, свалил мертвую к нашим ногам. Трое ребятишек после нее остались. Младшенького только-только от груди отняли...
Он помолчал. Затянулся, выпустил дым. И добавил печально:
— Умерли они или живы, не знаю. Лет двадцать прошло с тех пор...
— Растут.
— И мы слыхали. Говорили, будто он взял себе жену в Измире, воспитывает детей. Только мы не могли поверить. А написать да спросить не могли: мы ведь с ним не знаемся... Значит, вторую жену не довел еще до чахотки, ходжа?
— Какое там! Ходжа сам, того и гляди...
— Неужто подох?
— Не подох, но и жизни нет. Он впился в меня глазами.
— Неловко спрашивать, конечно, но скажи, кто у тебя здесь в нашем городе?
— Дядя у меня охотник. Он побледнел.
— Охотник?
— Да. Продолжает отцовское дело.
— Чего же ты раньше-то не сказал?!—воскликнул он.
— Дядя Сюлейман!
— Прямо в сердце меня поразил, ах, дитя мое!
Мы обнялись. Он целовал меня, щекоча своими пышными усами лицо, глаза, щеки и приговаривал:
— Ах, племянничек ты мой, ах! Дорогой сестрицей моей пахнет от тебя, парнишка!.. Ах, ты мой...
Он не договорил. Заплакал. Первая слезинка, выкатившаяся из его косого глаза, побежала по глубокой, словно вырезанной ножом, морщине на щеке и скрылась в усах.
Вечером в летнем доме на винограднике я очутился среди сорока с лишним родственников: дядьев-охотников, погонщиков верблюдов, ножовщиков, зятьев—седельников и рыбаков, тетушек по матери и тетушек по дядьям, каждая с пятью-шестью детьми, племянников и невесток. Юноши, молоденькие девушки, школьники, внучата-ползунки... Не было только среди них моего деда и моей матери. Все смотрели мне в рот. Рассказывай! Рассказами своими я их и до слез доводил и смешил. Засиделись за полночь. Дядя-охотник велел постелить мне на воле под навесом.
— Разбуди меня завтра пораньше,— шепнул я ему.
— Что тебе не терпится? Спи себе досыта, сколько спится.
— Завтра мне в путь.
— Нет, не пущу, ей-богу. Приехал ты по своей воле, а уедешь по моей.
— Не надо, дядя. Разбуди меня завтра пораньше. У меня есть к тебе одна просьба...
— Хоть две, сынок! Говори!
— Утром первым делом сведи меня на могилу матери. Дядя умолк, задумался. Я добавил:
— Не обижайся, но я ведь приехал сюда для того, чтобы с ней повидаться. А потом, мне надо ехать...
— Сначала выспись. А там посмотрим — утро вечера мудренее...
Наступило утро. Как только стало светать, я оделся. Взял букет,— еще вечером я попросил девушек его приготовить. И мы отправились. Прошли мимо виноградников, вышли в город. Дорога через рынок вела к пристани. Но мы свернули направо и вошли в парк. Я думал, что мы пройдем через парк дальше. Но дядя замедлил шаг:
— Давай-ка сядем вот тут под каштаном!
Мы сели на зеленую скамейку без спинки. Дядя стянул с головы фуражку, положил ее себе на колени.
— Вот так!
Вынул табакерку. Помолчал, пока мы свертывали цигарки. Потом стал рассказывать:
— Ты знаешь, когда вслед за греческим войском выдворили отсюда местных греков, каждый хватал себе что мог. Выдирали даже мраморные ступени из лестниц. Две штуки и нам достались. Словом, мы их как следует обработали и украсили могилу твоей матери. Даже надпись вырезали на белом, как сметана, мраморе... Прошло, однако, время, и бесстыднику этому — председателю управы приглянулись мраморные надгробья. Горожане и знать ничего не знали. Ага стал их выдирать по три, по четыре штуки, отвозить в Измир да продавать кому побогаче. Тебе могильные камни, а ему доход для управы! Этот мерзавец и родную мать продаст. Что ему могила твоей матери? Взял и продал. Пришли мы как-то на кладбище, словно свиньи его перерыли. Попробуй-ка найди тут, где лежит Шюкрие-ханым?! Прошло еще немного времени, глядим, приказ: «Кладбище превращается в парк!»
Дядя вздохнул. Поднял с земли каштан. Стал его очищать.
— Я, как нарочно, в это время преследовал тигра в Карабуруне. Долгая была охота. Но в конце концов убил его. Не думай, что тигр был из охотничьего рассказа. Нет, обычный тигр, чуть не сорок телят задрал в горах. Мертвый и то был страшен. С барабаном да зурной привезли мы его в Измир. Там нас сняли и напечатали снимок в газете «Анадолу»... Но не о том сейчас речь. Из младших твоих дядьев да зятьев в то время кто в армии был, кто в тюрьме, кто в море на рыбе... Словом, виноваты, не смогли мы приехать да взять кости твоей матери. Понял?
Я еще не мог понять, что произошло. И спросил по глупости:
— Дядя, а далеко это кладбище?
— Вот здесь, сынок. Я ведь сказал, парк разбили...
— Значит, и могилы не осталось от моей матери?
— Не осталось, сынок... Не успели мы. Не могли останки ее выкопать и перенести в мешке на другое место.
Позже, однако, пришли сюда, разведали. Если верить твоей тетушке Салихе, твоя мама лежит на том месте, где этот каштан растет. А меня спросить,— как раз вот тут, где мы сидим...
У меня язык присох к горлу. Сидеть боюсь — неуважение. Встать боюсь—на могилу матери ступлю. Заплакать стыдно. Пробей сейчас пуля мне грудь, ни капли крови не вытекло бы. Что делать, что сказать? Мне захотелось вдруг помолиться. Потом написать стихи...
Дядя взял меня под руку, поднял со скамейки.
— Оставь, дядя,— сказал я,— пусть солнце взойдет по нашим лицам!
Солнце взошло. Я сидел на зеленой скамейке, пока оно не оторвалось от горизонта. Словно и не на скамейке, а у матери на коленях. Закрыл глаза. Опустил голову на грудь: «Мамочка, мамочка! Только имя осталось от тебя на свете!»
Когда мы встали и пошли к автобусной остановке, чтобы взять билет на Измир, какая-то девочка закричала нам вслед:
— Дяденька -а-а!
Мы обернулись. Она показывала па букет, оставленный мной на скамейке:
— Цветы забыли!
Я махнул ей рукой: пусть лежат.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЫЙ
В Афьёне я пробыл недолго. Меня направили в деревню. Я прибыл в деревню и встал там, как свеча посреди стола. Начал гореть. Ни борей, ни лодос' не могли задуть моего пламени. Пламени сердца молодого, новоиспеченного девятнадцатилетнего учителя. Оно должно было осветить деревню. Озарить все вокруг, кроме места, на котором стоит сама свеча. Осветить школу, в которой была всего одна комната, где вместо скамеек и парт были постланы на полу циновки, школу, где не было даже керосиновой лампы. Оно должно было заблестеть в глазах сопливых, босых, завшивленных деревенских детей. И пока это пламя светило, какое мне было дело до всех мирских забот?! Похлебки из простокваши с мукой хватит, чтоб поддерживать жизнь. А спать можно было на голом полу и не мерзнуть. Это пламя должно было сдружить меня с крестьянами. Все мужчины — мои братья, товарищи, все женщины — сестры. Я не стану
гордиться своей образованностью, словно петух, забравшийся на самый высокий насест. Не стану им говорить: «Давайте карабкайтесь ко мне!» Я сам сойду к ним с «высот учености», стану одним из них, человеком из народа, а потом рука об руку, плечом к плечу поведу их вверх, до уровня, достигнутого мной. Мы поравняемся с ними. И при свете моей свечи найдем все то, чего нам недостает. Пока горит во мне это пламя, не страшны мне ни трудности, ни опасности. Как говорил поэт Намык Кемаль: «Пусть путь мне преградит могильный камень, я вспять не поверну!»
На моем пути могильным камнем стал деревенский мулла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25