А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

РАССКАЗЫ-ИССЛЕДОВАНИЯ
«ВЧЕРА ОН БЫЛ У НАС...»
(Вокруг одного письма)
Двойной листок почтовой бумаги... В правом верхнем углу дата — 3 Апреля 1900 года. Ялта.
Воображение поможет вам дорисовать хрупкость и желтизну бумаги, проступившие на страницах коричневатые, как бы кофейные, пятна. Орфографию того времени,— «и» десятеричное, наподобие украинского, с точкой наверху, букву ять. И безукоризненный женский почерк.
Так выглядит письмо, найденное мной в небольшой пачке других писем и дневников, принадлежавших совсем иному времени. Хозяйка этого скромного архива скончалась несколько лет тому назад в Харькове, и ее племянница, подруга моих детских лет Наташа Перепелицына, принесла мне эти письма и дневнички со словами: «Просмотри, может быть, найдешь что-нибудь для себя интересное»...
Ей было жаль выбросить ветхие листки — все, что осталось в память о женщине, страдавшей болезнью позвоночника и годами пригвожденной к постели. Я тогда же их просмотрела — маленькие блокноты, испещренные краткими ежедневными записями. В них — военные годы, эвакуация, хлебные карточки, скудный быт, горькие и радостные радиовести, погода за окном, впечатления от прочитанного. Мир человека, обреченного на неподвижность.
«Ветреный день. Р. выменял мое зимнее пальто на мешок картошки. Это большая удача. По радио сонаты Бетховена. Спала плохо,— все болит».
«Мороз и солнце. Читаю Фета. По радио выступление Ильи Эренбурга. Слушала и плакала. Сколько горя принесла людям война!»
«Р. задержался в госпитале, и я волновалась. Сорвалась, потом жалела. Он очень устает, а тут еще я. Больше не буду. На улице настоящая весна. Тополь за моим окном весь блестит. Этот тополь всегда напоминает мне наш родной Харьков. Увижу ли я его когда-нибудь?!»
И так — день за днем, из года в год. Записи, сделанные простым карандашом, отнюдь не предназначавшиеся для посторонних глаз. Не претендующие на чье-то внимание. Сюжет в них не развивался, а если развивался, то слишком медленно. Тут было о чем подумать — о том, что человек в силу каких-то обстоятельств,— допустим, болезнь, как в данном случае,— подверженный неподвижности, живет как бы в ином временном поясе, в ином измерении. Длинней это время, чем у людей активных, или короче, зависит, наверное, от подвижности его мысли...
Перелистав блокноты и будучи занята другой работой, я их отложила до лучших времен. То же сделала я и с письмами, большинство из которых было адресовано Константину Георгиевичу Паустовскому. Да, их было штук десять — пятнадцать, этих начатых и брошенных на середине, недописанных и неотправленных посланий. Благодарные письма любимому писателю.
«Дорогой Константин Георгиевич!
Вам пишет женщина, давно и жадно читающая все, что...»
«...Простите, что решилась обратиться к Вам с этим письмом. Будучи неподвижна, я уже много лет, как...»
«Константин Георгиевич! Спасибо за все то доброе и прекрасное, что создали Вы.......
Ни одно из начатых писем не показалось их автору достойным отправки. И хотя это желание возникало не однажды, в разные годы,— все они тут не посланные, не оконченные. Тут тоже было о чем подумать — о странности односторонней связи писателя с неким читателем-другом, чьих писем он никогда не получит. А ведь близость их душ несомненна, нерасторжима. И дело тут вовсе не в письмах — придут они или нет. Эта близость держится на том, что один — одержимо пишет, а второй — одержимо читает все, что написано первым. Обратная связь тут вроде и не нужна. Но не в этом ли, не в отсутствии ли обратной связи кроется причина острого одиночества, знакомого в той или иной степени всякому художнику? Сколько бы ни получал писатель писем, одиночество его невосполнимо уже потому, что никогда в полной мере не узнает он своего читателя. И поэтому каждое доброе письмо оттуда, из неведомого,— радость...
Да, тут было о чем подумать, но я отложила и эти черновики неотправленных писем вместе с блокнотами. Тоже до лучших времен, когда смогу все прочесть внимательно.
Получилось так, что лишь спустя год я вернулась к этим запискам. И тут меня ждал сюрприз. Среди бумаг и дневничков я обнаружила двойной и еще пополам сложенный листок линованной почтовой бумаги. Письмо, написанное семьдесят пять лет тому назад. Каким-то образом оно сохранилось — в болезнях, тяготах жизни, перемещениях, просто во времени,— высохшее до пергаментного хруста. Письмо без конверта.
Ялта, апрель, девятисотый год!.. Чехов? Неужели — Чехов?!..
Я пробиралась по строчкам, словно подкрадывалась к заветной цели, уже почти предчувствуя ее там, за аккуратной вязью посторонних слов. На второй странице возникло слово — Елпатьевский. Фамилия ялтинского врача, лечившего Чехова, дружившего с ним. «Горячо!» Как в детской игре в «горячо — холодно», когда ищут запрятанный в доме подарок.
«Елпатьевский говорит, что это чисто нервное, и дает бром»...
Затаив дыхание, я перевела взгляд на следующую страницу и прочла: «4 Апреля, 6 ч. утра.
Сегодня и на моей улице был праздник. Третьего дня я послала Чехову свои рецензии при письме, а на другой день, т. е. вчера, он был у нас...»
Я позвонила Наташе Перепелицыной. Она удивилась, обрадовалась. Сказала, что понятия не имела об этом письме. Конечно, она приедет ко мне и мы вдвоем попытаемся прочесть подпись.
Ах, почему такие письма подписывают неразборчиво!..
Впрочем, пора привести его целиком.
«3 Апреля 1900 г. Ялта Марья Николаевна!
Вы не пишете мне, и я не буду отправлять Вам писем, но не писать Вам здесь, в Крыму, я не в силах...
Сегодня мы проезжали мимо домика Эшлимана — ставни закрыты, пустота, неожившая еще зелень как-то мертвенно застыла на стенах. Да, все умерло, надежды, мечты, желания, волнения, и только ноет неугомонное сердце и рыдания подступают к горлу. Только оно не хочет успокоиться и разлюбить.
Завтра день моего рождения. Сейчас получила телеграмму, что А. К. не приедет. Еще бы! Будь мне не 59, а 29 лет, он конечно бы приехал, а исполнять желания 60-летней женщины даже смешно!.. А между тем сердце не мирится с этим, и я плачу, плачу целый день... Благо, что погода прекрасная и X. с МПе гуляет без конца. Могу на свободе плакать и писать, писать и плакать.
А теперь появилась еще какая-то новая болезнь — удушье. Нечем дышать. Это особенно страшно ночью, так и кажется, что вот-вот задохнешься.
Елпатьевский говорит, что это чисто на нервной почве, и дает бром, который, впрочем, что-то не помогает!.. Да, вряд ли я поправлюсь в Крыму!»
«4 Апреля, 6 ч. утра.
Вчера и на моей улице был праздник! Третьего дня я послала Чехову свои рецензии при письме, а на другой день, т. е. вчера, он был у нас, чтобы благодарить за них и сказать, что никогда ни одна критика не доставляла ему столько удовольствия и не вызывала столько интереса, как эта. Он называл эти рецензии искренними, правдивыми, что встречается не часто, и просил оставить у него на недельку, чтобы прочесть их Горькому. Он обещал познакомить нас с Горьким и достать билеты на Московскую труппу, которая приедет сюда исполнять пьесы Чехова под его непосредственным наблюдением. Он обещал часто заходить к нам и уезжать никуда не собирается.
Чехов произвел на нас самое хорошее впечатление — прост, натурален в высшей степени, ни малейшей позировки или самомнения.
Вчера же получила Ваше открытое письмо. Но, Боже мой, письмо ли это? Несколько деловых слов, и только. Бог с Вами!..
Зато, если бы Вы знали, какое милое письмо получила я от Зуева в ответ на посланную ему «Книгу взрослых». Оно тронуло меня до слез. Убедительно прошу Вас написать мне немедленно его имя и адрес.
Ваша X. Ал. (далее неразборчиво)
Сейчас Клавд. Ник. сообщила мне, что Вы были больны и даже лежали в постели. Милая моя! Дорогая! Быть может, это было причиною того, что Вы не писали мне! Тогда простите мне все мои упреки!
Непременно напишите о здоровье.
X. шлет Вам привет1».
Вот письмо, счастливой обладательницей которого я стала. Письмо с обилием многоточий и восклицательных знаков. Со множеством неизвестных, начиная от адресата и кончая автором письма. А все эти таинственные сокращения — «А. К.», «X. с МНе». И некий «домик Эшлимана»! Одно было несомненно — письмо редкостное. Если бы даже в нем только упомянуто было имя Чехова, оно уже представляло бы интерес. Но Чехов, пришедший на другой день, чтобы благодарить за рецензии, сказать, что «никогда ни одна критика не доставляла ему столько удовольствия и не вызывала столько интереса, как эта...». ...Чехов, просивший оставить эти рецензии «на недельку», чтобы показать их Горькому... Не станет ли это письмо новой страничкой в материалах о Чехове? Не прибавится ли что-то и к рубрике «Чехов — Горький»?..
Публикуется впервые.
В первое время я просто наслаждалась тем, что оно — мое. Я его перечитывала, почти выучила наизусть. Показывала друзьям, надеясь в дальнейшем поделиться находкой и с читателями —- если удастся расшифровать все то неизвестное, что содержит в себе это письмо.
С друзьями проще. Они разглядывали хрустящие страницы, дивились, качали головами, ахали и безуспешно пытались прочесть неразборчивую подпись автора письма. Сама я давно в этом отчаялась.
Правда, в письме был один ключик, на который я очень надеялась. Это упомянутая в нем «Книга взрослых». И я собиралась искать в Ленинской библиотеке справку об этой книге, а возможно, и самую книгу. Тогда, думала я, обнаружится и фамилия автора письма, поскольку в этой «Книге» опубликовано нечто, ей принадлежащее. Может быть, тоже рецензии?!
Наташа Перепелицына заболела и пришла ко мне только месяц спустя. Никаких чудес от встречи с ней я не ожидала. К тому времени у меня уже сложилась первая версия. Теперь я знаю, как это опасно. Сколько таит она в себе коварства и как невозможно ее избежать. В мозгу, наделенном воображением, происходит первичная обработка полученной информации. В литературном исследовании, как, наверное, в криминалистике, эта первая версия возникает мгновенно, помимо воли. Она как бы навязывает свой вариант, который потом необходимо преодолеть.
Итак — Первая версия.
В сияющем апреле девятисотого года в Ялте проживала некая дама с инициалами X. А. Дама эта приехала в Крым лечиться от нервного расстройства, но, судя по письму, адресованному подруге, Крым помогал ей мало. Дама все время плакла, вспоминала ушедшую любовь и молодость,— в Ялте ей исполнилось пятьдесят девять лет. Вспоминала какого-то А. К., сообщившего ей телеграммой, что не приедет ко дню ее рождения. Особую грусть внушает ей домик некоего Эшлимана (возможно, это и есть А. К.!), мимо которого она проезжала в коляске. Между тем, не лишенная литературных способностей, она пишет рецензии, в том числе и на рассказы Чехова, и, узнав, что он находится в Ялте, посылает их ему «при письме». Тронутый ее рецензиями, Антон Павлович приходит на другой день,
благодарит, называет рецензии «искренними, правдивыми, что случается не часто», и даже прост оставить их у него, чтобы показать Горькому. («Почему именно Горькому? — помнится, подумала я тогда.— Ведь вот какая любопытная подробность! Хотелось, чтобы не кто иной, а Горький прочел эти искренние, правдивые рецензии!») А ведь Ялта весной девятисотого — это праздник искусства, литературный Олимп.
Бунин пишет об этом времени:
«Весною 1900 .года, когда в Крыму играл Художест венный театр, я тоже приехал в Ялту. Встретился тут с Маминым-Сибиряком, Станюковичем, Горьким, Телешовым, Куприным... Все были возбуждены, оживлены. Чехов чувствовал себя сравнительно хорошо. Мы с утра отправлялись в городской театр, ходили по сцене, где шли усиленные приготовления к спектаклю, а затем всей компанией направлялись к Чехову, где проводили почти все свободное время».
И вот — именно Горькому. Не Куприну, не Телешову, не Станюковичу, не Мамину-Сибиряку. Даже не Бунину. Горькому!..
Ранняя весна в Ялте мне хорошо знакома. Морозный душистый воздух, как будто духи пролиты в снег,— это пахнут гиацинты. Бело-розовое цветение миндаля, урюка, алычи. Ветер и солнце, шум ветра в кипарисах. Гористые улочки, набережная. На базаре продают кедровые шишки — коричневые, плохо отполированные, как будто их сделали на захолустной мебельной фабрике... Белый мед... И вдруг — метель. Снег смешался с цветеньем, море скрылось за пеленой снега. Верхушки изогнутых кипарисов качаются, как черные паруса, а гора позади дома то скрывается в порыве пурги, то проступает, как на проявленном фотоснимке.
И снова солнце. Набережная на закате. Рыболовы, одинаковым движением мотающие леску. Пойманная рыбешка, бьющаяся в лужице, золотой от заката. Акварельное море. Розовое облако посредине горы...
Капризный весенний Крым. Земля Чехова. Его одиночество.
Я не раз приезжала сюда в эту пору, ранней весной, когда в Ялте еще малолюдно, просторно. Когда высаживают в грунт оранжерейные растения, на набережной и в парке у моря красят скамейки, обновляют таблички, готовят к открытию пляжи... В эти дни сама Ялта похожа на театральную сцену, где устанавливают декорации перед началом спектакля.
— Ну, и что ты собираешься предпринять? — спросила Наташа Перепелицына, разглядывая подпись в лупу.
— Пойду в Ленинскую библиотеку, посмотрю библиографию о «Книге взрослых»...
— Алекс... Алчес...— бормотала, глядя в лупу, Наташа.
И вдруг...
Даже в криминалистике, в строгой логической цепи рассуждений и доказательств, присутствует это Вдруг. Иногда это просто случайное стечение обстоятельств. Но не будь его — дело бы еще долго оставалось запутанным. В жизни это ВДРУГ выглядит убедительней, чем в детективном романе, где кажется, что автор ввел элемент случайности, облегчая себе задачу разоблачения преступника.
И вдруг в комнату вошла моя мама. Она вошла со своей чашкой, чтобы вместе с нами выпить чаю, и, прислушавшись к бормотанию Наташи, сказала:
— Алчевская, наверное... Что это вы разглядываете? Мы были потрясены.
— А как ее звали?
— Христина Даниловна.
— А вот тут еще сказано,— «X. гуляет с Мадемуазель» ...
— Ее дочку тоже звали Христина,— сказала мама, как о чем-то, что само собой разумеется.— Потом она стала украинской поэтессой...
— Зоя Павловна, вы гений! — закричала Наташа. Приблизив к себе лампу, мама долго, придирчиво
вглядывалась в тонкую, безупречную вязь ровных строчек — отдельные слова мы ей подсказывали — и, прочтя письмо, сказала наставительным учительским тоном:
— Ну, ясно, это она, моя дорогая Христина Даниловна!.. И нечего было мучиться, я бы вам сразу сказала, что это Алчевская!..
Я не стала маму разуверять. Для меня же самой было несомненно, что она узнала знакомую ей фамилию именно со слуха. Что зрительно это ей было бы не под силу.
Потом мы пили чай и мама рассказывала о школе Алчевской в Харькове, где ей довелось работать. Это была одна из первых в старой России воскресная женская школа. Маме исполнилось тогда шестнадцать лет. Закончив с золотой медалью -гимназию, она занималась на Высших женских курсах. Однажды товарищ ее старшего брата, студент университета, преподававший в школе Алчевской, попросил, чтобы она его заменила,— школа работала только по воскресеньям, ученицы приходили издалека, с городских окраин, поэтому пропускать занятия, не предоставив замены, учителям школы не разрешалось.
Мама рассказывала, как она волновалась, идя на свой первый урок. Школа была двухэтажная, большой зал и несколько классов. Была также комната с пособиями, где висели географические карты и хранились образцы горных пород, коллекции бабочек, чучела птиц и морских животных.
В этой комнате, которая именовалась музеем, она взяла микроскоп и вошла в класс. Там сидели девушки ее лет, в тот день их было четырнадцать. Одеты они были очень скромно, скорее бедно, но их сатиновые платья и ситцевые блузки были тщательно отглажены, видно было их уважение к школе, к тому, ради чего они шли сюда издалека.
Урок прошел оживленно. Мама занималась на естественном отделении и поэтому решила начать с того, что ей было близко. Она говорила о том, что видно простым глазом, и о приборах, которые позволяют лучше видеть окружающие нас предметы. В качестве примера она предложила нескольким ученицам выдернуть волос из головы и рассмотреть его под микроскопом...
Вначале, говорит мама, ее смущало, что дверь из класса в коридор приоткрыта и там стоит кто-то, видимо из старших преподавателей, наблюдая за тем, как проходит ее первый урок. Но вскоре она об этом забыла.
С того дня она стала преподавать там постоянно, не пропуская ни одного воскресенья. Работа в школе Алчевской велась на общественных началах,— опытные учителя безвозмездно отдавали школе свой единственный свободный день. Среди учителей мама была самой молодой. Особенно заметно это было на педагогических советах, которые проходили в доме Христины Даниловны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12