А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И когда он в амбаре поцеловал Рахель, она ответила ему с такой страстью, что лишь маленький сынишка, пришедший разыскивать маму, оторвал их друг от друга. Когда же на одной здешней свадьбе он танцевал с нею и она в его руках, казалось, парила, то между ними уже все было. Рахель не боялась это показать, не страшилась обнаружить свое счастье перед мужем, отцом и матерью, детьми своими, перед всеми свадебными гостями, потому что лишь любящая женщина способна в танце, вот так, словно бы обращаться в лебедушку и парить.
Другое дело, хотел ли муж, который все видел, это понять. По своему опыту он знал: муж последним догадывается, что жена его обманывает, любит другого. Мужская гордость не позволяет ему верить в то, что он видит собственными глазами, гордость все обращает в небыль. Никто не хочет видеть свои потери.
Она никогда не спрашивала, что с ними будет. Когда бывали вместе, для них не существовало ни прошлого, ни настоящего, был лишь этот миг, а все прочее, даже слова казалось лишним. Когда она как-то поздней осенью повязала ему на шею красивый шарф, то эта повязка показалась ему более прочной, чем если бы их обвенчали перед алтарем. Рахель, Тадеуш — все, что они могли сказать при этом друг другу, да и ненамного больше они знали чужой язычных слов. Любовь была их переводчиком. Знает ли обо всем этом ее венчанный муж, который сейчас рядом с ним в снегопаде толкает лодку и который помогал спасать его жизнь? Конечно, знает, если только гордость не ослепила его. Восьмилетний сынишка Рахели своим детским разумом понимал это не хуже, был как ревнивый звереныш, однажды начал даже рубить топором дверь, за которой была его мать с чужим дядей. Будь у него в руках ружье и умей он с ним обращаться, убил бы наверняка. А вот старший сын спас его от верной смерти... Почему? Или у него с отцом была между собой какая-то вражда?
По наполненному, казалось, грозовым накалом молчанию мужа, его сына от первого брака и отца Рахели можно было понять, что они обо всем знают, что муж даже если не знал точно, то все равно догадывался. Или он был такой человек, что не боялся глядеть правде в глаза? Но почему они тогда спасли его? Потому, что вера требовала платить добром за зло? Что если тебя ударят по левой щеке, надо подставлять правую? В Библии, конечно, так написано — у них вообще многие имена взяты из Библии, но вот когда
муж Анастасии задел рапирой его, пана Высоцкого, левую щеку, он не стал подставлять правую, а проткнул ему сердце, и делу конец. Анастасия желала видеть сильного мужчину, а не жалкого труса, который не умеет обращаться с рапирой.
А эти здесь?..
Не случись им прийти ему на помощь, если бы они, особенно пасынок Рахели, рискуя своей жизнью, не выволокли его из полыньи, быть бы ему утопленником. Рахель, конечно, произвела бы на свет его, Тадеуша, ребенка, и вряд ли муж оттолкнул бы ее за это. Он записал бы его на свою фамилию, принял бы в свою семью, может, даже посчитал бы за свою кровь. Не верилось, чтобы муж Рахели мог отказаться от такой удивительной, с зелеными искрами в глазах, женщины...
Но почему все-таки они спасли его? Чтобы показать ему свое превосходство, ненависть, ведь они его, как любого пограничника, считают своим врагом... Он не пощадил мужа Анастасии, а эти здесь...
Он согрелся, толкая лодку (видно, лишь для того они и дозволили ему это), и все равно не стал их лучше понимать. Наоборот, с каждым шагом, который приближал их к Пааделайду, он все больше чувствовал их ненависть и то, как в нем самом поднималась злоба к ним. Он слышал, что когда-то мужики поймали живого тюленя и привезли его на остров показать своим женам и детям. А теперь они выловили из полыньи живого, разжалованного в вахмистры офицера, стянули с него мундир, затолкали в пакляные штаны и домотканый армяк и, подобно обтрепанному узнику, везли напоказ Рахели...
Он потрогал свой мундир. Мундир был выжат, но вида никакого уже не имел. Когда он разглядывал мундир, отец Рахели метнул в него убийственный взгляд, и Высоцкий понял, что седобородый отец Рахели здесь, на льду, полон той же ненависти и того же презрения, что и ее восьмилетний сын на Пааделайде — оба они готовы были убить его. Но не мог же он вызвать на дуэль отца Рахели — как и не пристало ему бросать вызов любому из них — людей низшего сословия. И за что? За то, что они спасли его, не дали утонуть! Неужто он и в самом деле позволит себе устыдиться того, что его выловили из воды?
К полудню, когда снегопад окончился и погода развеялась, они добрались до острова.
— Боже милостивый, кто же это?— всплеснув руками, воскликнула тууликская Зина, увидев, как мужики толка
ют груженую лодку вверх к лавке накиского Пээтера. И еще две женщины выскочили из лавки, чтобы подивиться на облаченного в странный мундир вахмистра. Но никто из мужиков, толкавших лодку, и Высоцкий тоже, и словом не обмолвились. Даже всегда разговорчивый Яагуп, который шел впереди, и тот промолчал.
Яагуп отвел Высоцкого к своей тетке. Тут Яагупа поняли с полуслова, здесь мундир Высоцкого высушили, самого его привели в божеский вид и накормили.
Я как раз пыхтел над азбукой, когда вошел отец, повесил шапку и сказал:
— Яагуп спас Высоцкого. Заехал в снегопаде в полынью. Лошадь так и не удалось вытащить. Яагуп отвел Высоцкого к тетке.
Прялка матери уже при первых словах отца замерла. Потом мама поднялась, повязала платок — на свои золотистые волосы — и пошла.
«Мама, не уходи!— побежал я за ней.— Мама, не уходи! Не уходи!» — звал и кричал я.
Но она ушла, всего раз оглянулась. Если бы она остановилась, я бы побежал за ней, попытался бы вернуть домой, но мама не остановилась, казалось, была не в себе, шла, будто во сне, меня словно и не существовало. И, чувствуя, что меня для мамы больше не существует, я бросился на колодезный сруб. Кинулся бы и в колодец, не окажись на нем крышки.
С этого времени я остался без матери. Даже в мыслях теперь называл ее Рахелью. И только в памяти она у меня и осталась, потому что в ту же ночь Яагуп отвез ее с Высоцким в город. Мама-Рахель ночью собрала свои вещи в сундук для приданого, Яагуп помог ей снести сундук в сани, и они — Яагуп за возницу, гнедой в оглоблях — часов около трех покинули Пааделайд.
Сам понимаешь, что это для меня и для всех нас было.
Почему Рахель оставила нас? Может, вернее спросить, почему Рахель, выбирая между нами и Высоцким, предпочла его? Если бы она смогла, уходя к нему, взять меня и Нааму с собой, если бы ей не пришлось выбирать между нами и Высоцким, может, она и не оставила бы отца, потому что вряд ли она питала к отцу недоброе. Но она не могла иметь двух мужей и должна была выбирать между нами и Высоцким. Во времена матриархата нас бы никто не оставил, нам бы не пришлось с Наамой пережить потерю
матери, при матриархате и отцу бы легче было. Теперь же все оказалось иначе. У нас не было матери. Была Рахель, которая жила в городе у вахмистра.
С каждым годом, чем старше становился, тем больше я думал о той истории у полыньи и представлял себе все по случайно брошенным словам и намекам, искал оправдания Рахели, и теперь, когда Рахель давно уже в земле и сам я через несколько лет стану прахом, в мыслях я снова начинаю называть Рахель матерью.
Тетеревиные токовища... Бьются ранним весенним утром косачи. Перья летят, готовы забить друг друга до смерти. Тетерка сидит на ветке и наблюдает, что же там на траве, на этой арене, происходит. Она знает, что идет борьба за нее, за ее любовь. Она полюбит, выберет себе и сыновьям своим самого сильного спутника и отца. Если бы тетерки выбирали в отцы своим детям слабаков, то давно бы уже род тетеревиный исчез с лица земли.
Парни могли схватиться из-за Рахели, но гордая, красивая Рахель не подавала на то знака. Ни на Пааделайде, ни в Панкранна не приглядела себе парней, достойных того, чтобы подзадорить их на схватку. Однажды в воскресенье у церкви она увидела высокого стройного парня и долго смотрела ему вслед. У молодого человека была на голове студенческая шапочка, и он катил рядом с собой велосипед. В следующее воскресенье Рахель снова пришла в церковь, все глаза проглядела, но больше того парня не увидела и не знала, где искать его следы.
Местные парни, да и сколько их там было, на пальцах одной руки сосчитаешь, все родственники, близкие или дальние. Родственники, понятно, нужны, человек без родни что одинокое дерево, все ветры его треплют, но чтобы в пару с родственником сойтись — этого нет. Здесь, на Пааделайде, у двух придурковатых девушек-близнецов дедушка с бабушкой были братом и сестрою. Не всегда, конечно, должно так сходиться, но даже собственная кровь не тянула Рахель ни к одному пааделайдскому сверстнику.
А годы шли. С восемнадцати до двадцати пяти: краса красой — краше не станешь. С двадцати пяти до тридцати: обрела силушку — сильнее не станешь. Ей исполнилось все двадцать пять, когда на нее стал поглядывать вдовец. Мой отец был славный человек, правда, родственник Рахели, хоть и не близкий,— здесь, на Пааделайде, все между собой в родстве. У моего отца был с отцом Рахели Аабрамом общий парусник камневоз. Рутть оставила моего отца с носом, теперь сестра решила показать, что не обе дочери оокивиского Аабрама ветрогонки. Вот так оно пришло. И так ушло тоже.
Рассказчик устал. Он пытался отыскать причины тогдашнего поступка матери, даже найти оправдание и считал, что нашел его. Он пытался понять свою мать.
Наверное, и отец его, Тимму, как человек понятливый (а такое впечатление со слов рассказчика у меня осталось), тоже старался понять свою жену. Рахель была намного моложе его. А в народе всегда смеялись, если муж был старым, а жена молодая. Поэтому и Тимму не мог себя полностью оправдать в том, что произошло,— ведь никто не гнал его насильно сватать Рахель. Но что угнетало Тимму и весь его род, о чем в других местах сочиняли вздорные песенки, так это то, что Рахель ушла с кордонщиком. Служить на границе, по мнению тогдашних сааремаасцев (это я помню еще с детства — ведь свои первые четырнадцать лет я прожил еще при царе), это все равно что быть тюремным надзирателем. Шпик, кордонщик, тюремщик, судебный исполнитель. Все эти должности, очевидно, были в государстве необходимы, но рядом с ними шло и народное презрение. Если о мызских прислужниках в народе пели, что «кильтер , кубьяс и амбарщик — главные работники в аду», то среди казенных служащих кордонщик был явно первым кандидатом в ад.
Рассказчик устал, теперь придется ждать до завтра, когда он, возможно, поведет рассказ дальше. Я бродил в густом тумане на берегу /ог1ипе-1е11ег. Это не пологий сааремааский берег с большими валунами, тут высятся крутые скалы, от которых море своими приливами и отливами, ветрами и штормами отрывало небольшие камни, терло их друг о друга, оглаживало до плоских, с кулак, камешков. Здешние камни не были нанесены льдом; насколько мне известно, в районе Скалистых гор не было ни одного такого позднего ледникового периода, как в Лифляндии и Эстляндии, бывших губерниях царской России,— на этой баронами, казаками и кордонщиками, а до этого еще и льдами истоптанной земле.
И ВСЕ ЖЕ СВОЙ ОСТРОВ..
Мне никогда не случалось бывать в опасной зоне землетрясения, и я не переживал его. Говорят, что это страшно, когда мать-земля, по которой ты так уверенно всегда ступал, вдруг начинает дыбиться, сотрясаться и уходить куда-то из-под ног.
Когда ушла мама, я, наверное, пережил нечто подобное землетрясению. Не окажись тогда на колодезном срубе крышки, я бы в отчаянии кинулся в колодец, с уходом матери ушел бы и я. Но летели дни, у молодого, говорят, раны затягиваются быстро. И у меня затянулись, только шрамы остались. Материнской любви я лишился, но рубцы ее о себе напоминали.
Помню, когда учитель разучивал с нами «Сердце матери», я долго боролся с собой.
Есть место на земле одно,
где счастье, верность и любовь...—
при этих словах я еще держался. На второй и третьей строфе слезы уже стояли в глазах. Но когда дошли до последней строфы:
Потерял родное сердце, по которому я плачу и скорблю! —
я, девятилетний парнишка, громко разрыдался и, никого не спрашивая, выбежал из класса. Прибежал к морю, забился в можжевеловый куст и продолжал рыдать. Учитель, видно, понял, что допустил ошибку, что в этом году ему следовало оставить эту песню покоиться в нотной тетради. И он вместе с ребятами отправился искать меня. Силла, девочка, на которую я поглядывал еще в первом классе, отыскала меня. Мне было очень стыдно перед ней и другими, было стыдно и за то, что учитель взял меня за руку и отвел назад в школу, привел к себе в комнату и велел жене дать мне сладкой воды. После пения был урок арифметики. Учитель писал на доске примеры, мы должны были переписывать их на свои маленькие грифельные доски и после знака равенства писать ответы. Обычно я считал хорошо, теперь же все так смешалось, что цифры плясали перед глазами. Учитель ходил от одной парты к другой, брал грифельные доски, перечеркивал неверные ответы и возвращал ученику. Моя доска, у которой он раньше даже не задерживался, отняла на этот раз много
времени. Ни доброго, ни худого слова не сказал, но мне пришлось по душе, что он не снизил оценку.
Моя сестра Наама пережила потерю матери чуточку легче. Она была на два года старше меня. И не была так привязана к матери. Хоть я и выдался лицом в отца, прямо две капли воды, но характером пошел в мать, был маминым сыном. Наама и лицом, и нутром своим была отцовой дочерью: молчаливая, спокойная, старательная, как в школе, так и дома. Учитель порой ворчал на то, как я пишу буквы, по чистописанию я редко заслуживал четверку. Зато Наама по этому предмету кроме пятерок ничего другого не получала. Учитель даже пользовался помощью Наамы: если ему нужно было отлучиться хоть на день, он мог спокойно оставить учеников на попечение Наамы. Да и сколько там нас было — всего с десяток, из них половина мальчишки. Нааму слушались, она и с мальчишками справлялась.
Дома сестра была правой рукой матери; теперь, когда маминых рук не стало, Нааме приходилось крутиться, чтобы одной управиться со всеми обязанностями хозяйки. Но по субботам это было ей все же не по силам. Тогда приходила и помогала тетка Яагупа кадакаская Лена. На ее долю выпадала наша очередь убирать в хлеву, да и дома у нас Лена все чаще сидела за ткацкими станками. Основа оставалась набранной, нельзя же было держать тканье на половине.
Отец и раньше не был говорун — а теперь и вовсе редко ронял слово, но совсем немым его все же считать не могли. Бывало, с мужиками и рюмочку пропускал, и пиво отхлебывал, но теперь и компании сторонился и пивную кружку обходил. Может, боялся, что начнет топить в вине свое горе, как и до него кое с кем случалось...
Лишь один Яагуп оставался прежним. Мне казалось, что власть начинает все больше переходить к нему.
И тут свалилось новое горе, откуда его и не ждали,— и не только на нашу семью, но и на весь Пааделайд.
Кордонщики то и дело осматривали наши дома, все уже знали, что им хочется получить мзду. Особо не раскошеливались — поесть и рублика два на брата. А иногда и того не давали — ведь контрабандой у нас не занимались. Только какими бы противными эти кордонщики ни были, ссориться с ними не хотели. В этот раз они явились дня за два до пасхи, и с ними урядник. Панкраннаский урядник был старым понятливым человеком, зла от него не ждали, но почему он оказался вместе с кордонщиками?
Лена была как раз у нас и, по обычаю, поставила на плиту сковороду. Синьги уже отложили свои первые яйца — конечно, подчистую выбирать гнезда не годилось, но сколько-то набиралось, чтобы хватило.
— Поговорить бы надо,— сказал урядник.
— С глазу на глаз, что ли?— спросил отец.
Урядник пожал плечами.
Отец указал на заднюю комнату. Дверь вела туда через нашу комнату — мою и Яагупа. Отец прикрыл дверь, но урядник распахнул ее, чтобы и кордонщикам все было видно и слышно.
— Из-за Высоцкого?— спросил отец.
— Почему из-за него? Поди спасли. Должен быть вам даже благодарным. Да и жену еще твою прельстил...
— Это и есть его благодарность... Не простит он нам того, что спасли его. Надо быть человеком, чтобы за добро злом не платить.
— Сын-то твой, поди, не за добро Высоцкого спасал. Таков здешний обычай, да и...
— Зачем привел с собой этих двух?
— Велено было. Думают, что я тут слишком свой человек. Язык один, разве не могут и думки одни быть?
— Барон послал?
— Господин пастор или оба с бароном. Может, какая политическая книга у тебя плохо лежит?
— Почему плохо! Все здесь на полке. Чего их прятать! Поди, людям в поучение и народу на пользу напечатаны. То, что пишется, все цензурой просмотрено.
— А какая-нибудь чужестранная книга у тебя имеется?
— Немного с Яагупом лопочем на русском и немецком, по-латышски слово-другое, чтобы на продаже камней в Либаве не дать себя провести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22