А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Термин, употребляемый в индийской философии, «линга шарира», буквально означает «длинное тело жизни».
Представление о человеке или о его жизни как о ветви, чьи побеги изображают жизни близких ему людей, многое связало в моем понимании, многое объяснило. Каждый человек является для себя такой ветвью, а другие люди, с которыми он связан, суть побеги ветви. Но для себя каждый из них – главная ветвь, и любой другой человек для него будет побегом. Любой побег, если сосредоточить на нем внимание, оказывается ветвью с побегами. Таким образом, жизнь человека соединяется со множеством других жизней; одна жизнь как бы входит в другую, и все вместе они образуют единое целое, природу которого мы не знаем.
Идея всеобщего единства, в каком бы смысле и масштабе она ни была выражена, занимала очень важное место в концепции мира и жизни, сформировавшейся у меня во время необычных состояний сознания. Эта концепция мира включала в себя нечто совершенно противоположное нашему обычному взгляду на мир и нашим представлениям о нем. Обычно всякая вещь и всякое событие обладают для нас своей особой ценностью, особым значением и особым смыслом. Этот особый смысл, которым обладает каждая вещь, гораздо понятнее и ближе нам, чем ее общий смысл и общее значение, даже в тех случаях, когда мы можем предположить наличие такого общего значения.
Но в новой концепции мира все было иным. Прежде всего, каждая вещь являлась не отдельным целым, а частью другого целого, в большинстве случаев непостижимого для нас и неизвестного. Смысл и значение вещи предрешались природой этого великого целого и местом, которое вещь в нем занимала. Это полностью меняло всю картину мира. Мы привыкли воспринимать все по отдельности; здесь же отдельного не существовало, и было невероятно странным видеть себя в мире, где все вещи оказывались взаимосвязанными и проистекали друг от друга. Ничто не существовало в отдельности. Я чувствовал, что отдельное существование чего-либо, включая меня самого, есть фикция, нечто несуществующее, невозможное. Чувство преодоления отдельности, чувство всеобщей связи, единства как-то объединялось с эмоциональной стороной моей концепции. Сначала это сложное переживание казалось устрашающим, подавляющим и безнадежным; но впоследствии, ничуть в сущности не изменившись, оно превратилось в самое радостное и радужное ощущение, какое только могло быть.
Далее, имелась картина или мысленный образ, входивший во все и являющийся необходимой частью каждого логического или алогического построения. Этот образ выступал в двух аспектах, взятых вместе, т.е. в виде целого мира и любой отдельной его части, любой отдельной стороны мира, жизни. Один аспект был связан с Первым Принципом. Я как бы видел возникновение всего мира, возникновение каждого явления и каждой идеи. Другой же аспект был связан с отдельными предметами: я видел мир или событие, интересовавшие меня в какой-то отдельный момент, в их конечном проявлении, т.е. такими, какими мы видим их вокруг себя, но в связи с непонятным для нас целым. Но между первым и вторым аспектами постоянно возникал некий разрыв, подобный пропасти, пустоте. Графически я мог изобразить его примерно так: вообразите, что из одной точки выходят три линии, каждая из которых, в свою очередь, дробится на три новые линии, каждая из них – еще раз на три и так далее. Постепенно линии дробятся все сильнее и сильнее; мало-помалу они приобретают все более разнообразные свойства, такие как цвет, форму и т.п.; однако они не достигают реальных фактов и преобразуются в особого рода невидимый поток, который льется сверху. Вообразите теперь внизу бесконечное разнообразие явлений, собранных и классифицированных по группам; группы вновь объединяются, благодаря чему самые разнообразные явления оказываются связанными в более крупные объединения, которые можно обозначить одним знаком или иероглифом. Целый ряд таких иероглифов представляет собой жизнь или видимый мир на некотором расстоянии от нее. Итак, сверху идет процесс дифференциации, снизу – процесс интеграции. Но дифференциация и интеграция никогда не встречаются. Между тем, что находится вверху, и тем, что находится внизу, существует пустое пространство, в котором ничего не видно. Верхние линии дифференциации, умножаясь в числе и приобретая разнообразную окраску, быстро сливаются и погружаются в это пустое пространство, отделяющее то, что находится вверху, от того, что находится внизу. А снизу все бесконечное разнообразие явлений очень скоро преобразуется в принципы, необыкновенно богатые по своему смыслу и иероглифическим обозначениям; тем не менее, они остаются меньшими, чем самые последние из верхних линий.
Именно в таком приблизительно графическом выражении являлись мне эти два аспекта мира и вещей. Я мог бы, пожалуй, утверждать, что сверху и снизу мир изображался в разных масштабах, и эти два масштаба для меня никогда не встречались, никогда не переходили один в другой, оставались несоизмеримыми. В этом как раз и состояла главная трудность, и я постоянно ее ощущал. Я понимал, что если бы мне удалось перекинуть мост от того, что внизу, к тому, что вверху, или, еще лучше, в противоположном направлении, т.е. сверху вниз, я постиг бы все, что находилось внизу, ибо, начиная сверху, т.е. с фундаментальных принципов, было бы легко и просто понять все, находящееся внизу. Но мне никак не удавалось соединить принципы с фактами, как я уже сказал, хотя все факты быстро погружались в усложненные иероглифы, эти последние все же сильно отличались от верхних принципов.
Ничто из того, что я пишу о своих экспериментах, ничто из того, что можно еще о них сказать, не будет понято, если не обратить внимания на их постоянный эмоциональный тон. Эти опыты вовсе не были моментами покоя, бесстрастия и невозмутимости; наоборот, они были пронизаны эмоциями, чувствами, почти страстью.
Самой необычной вещью, связанной с экспериментами, было возвращение, переход к обычному состоянию, которое мы называем жизнью. Этот момент чем-то очень напоминал смерть, по крайней мере, как я ее себе представляю. Возвращение обычно происходило, когда я просыпался утром после эксперимента, проведенного прошлым вечером. Эксперименты почти всегда завершались сном; во время сна я, вероятно, и переходил в обычное состояние и просыпался в знакомом мире – в том мире, в котором мы просыпаемся каждое утро. Но теперь этот мир имел в себе что-то чрезвычайно тягостное, представал невероятно пустым, бесцветным, безжизненным. Казалось, все в нем стало деревянным, как если бы он был гигантской деревянной машиной со скрипучими деревянными колесами, деревянными мыслями, деревянным настроением и деревянными ощущениями. Все было страшно медленным, все едва двигалось или двигалось с тоскливым деревянным скрипом. Все было мертвым, бездушным, бесчувственным.
Они были ужасны, эти минуты пробуждения в нереальном мире после пребывания в мире реальном, в мертвом мире после живого, в мире ограниченном, рассеченным на куски, после мира целостного и бесконечного.
* * *
Итак, благодаря своим экспериментам я не открыл каких-либо новых фактов, зато приобрел новые мысли. Когда я обнаружил, что я так и не достиг своей первоначальной цели, т.е. объективной магии, я начал думать, что искусственное создание мистических состояний могло бы стать началом нового метода в психологии. Эта цель была бы мною достигнута, если бы я умел изменять состояние своего сознания, полностью сохраняя при этом способность к наблюдению. Но как раз это оказалось совершенно невозможным. Состояния сознания менялись, но я не мог контролировать эту перемену, никогда не мог сказать наверняка, каков будет результат эксперимента, не всегда даже был в состоянии наблюдать, так как идеи следовали одна за другой и исчезали слишком быстро. Пришлось признать, что, несмотря на открытые новые возможности, мои эксперименты не давали материала для точных выводов. Главный вопрос о взаимоотношениях субъективной и объективной магии и об отношении их к мистике остался без ответа.
Но после этих экспериментов я стал по-новому смотреть на многие вещи. Я понял, что многие философские и метафизические системы, совершенно разные по своему содержанию, могли на самом деле быть попытками выразить именно то, что мне довелось узнать и что я пытался описать. Я понял, что за многими научными дисциплинами о мире и человеке, возможно, скрываются опыты и ощущения, сходные с моими, даже идентичные им. Я понял, что в течение сотен и тысяч лет мысль человека все время кружила вокруг чего-то такого, что ей никак не удавалось выразить.
Во всяком случае, мои эксперименты с неоспоримой ясностью установили для меня возможность соприкосновения с реальным миром, пребывающим по ту сторону колеблющегося миража видимого мира. Я понял, что познать этот реальный мир можно; но во время экспериментов мне стало ясно, что для этого необходим иной подход, иная подготовка.
Сопоставив все, что я читал и слышал об этом, я не мог не увидеть, что многие до меня пришли к тем же результатам; и весьма вероятно, что многие пошли значительно дальше меня. Но все они неизбежно встречались с теми же самыми трудностями, а именно, с невозможностью передать на мертвом языке впечатления от живого мира. Так было со всеми, кроме тех, кому известен другой подход. И я пришел к выводу, что без их помощи сделать что-либо невозможно.
1912-1929

В ПОИСКАХ ЧУДЕСНОГО

Собор Парижской Богоматери. – Египет и пирамиды. – Сфинкс. – Будда с сапфировыми глазами. – Душа царицы Мумтаз-и-Махал. – Дервиши мевлеви.
1. Собор Парижской Богоматери
Когда я смотрел вниз с башен Нотр-Дам, у меня возникало множество странных мыслей. Сколько столетий прошло под этими башнями! Как много перемен – и как мало что-либо изменилось!
Маленький средневековый городок, окруженный полями, виноградниками и лесом. Затем растущий Париж, который несколько раз передвигал свои стены. Париж последних столетий, который, как заметил Виктор Гюго, «меняет свое лицо раз в пятьдесят лет». И люди... Они вечно куда-то идут мимо этих башен, вечно куда-то торопятся – и всегда остаются там же, где были; они ничего не видят, ничего не замечают; это одни и те же люди. И башни одни и те же, с теми же химерами, которые смотрят на город, вечно меняющийся, вечно исчезающий и вечно остающийся одним и тем же.
Здесь ясно видны две линии в жизни человечества. Одна – жизнь всех людей внизу; другая – линия жизни тех, кто построил Нотр-Дам. Глядя вниз с этих башен, чувствуешь, что подлинная история человечества, достойная упоминания, и есть история строителей Нотр-Дам, а не тех, кто проходит мимо. И вы понимаете, что две эти истории несовместимы.
Одна история проходит перед нашими глазами; строго говоря, это история преступлений, ибо если бы не было преступлений, не было бы и истории. Все важнейшие поворотные моменты и стадии этой истории отмечены преступлениями: убийствами, актами насилия, грабежами, войнами, мятежами, избиениями, пытками, казнями. Отцы убивают детей, а дети – отцов; братья убивают друг друга; мужья убивают жен, жены – мужей; короли убивают подданных, подданные – королей.
Это одна история – та история, которую знает каждый, история, которой учат в школе.
Другая история – это история, которая известна очень немногим. Большинство людей вообще не видит ее за историей преступлений. Но то, что создается этой скрытой историей, существует и много позже, иногда веками, как существует Нотр-Дам. Видимая история, та, что протекает на поверхности, история преступлений, приписывает себе то, что создала скрытая история. Но в действительности видимая история всегда обманывается насчет того, что создала скрытая история.
О соборе Нотр-Дам написано очень много; на самом же деле о нем известно так мало! Тот, кто не пробовал самостоятельно о нем что-то узнать, получить нечто из доступного материала, никогда не поверит, как мало сведений имеется о постройке этого собора. На строительство потребовалось много лет; известны имена епископов, которые так или иначе способствовали сооружению собора, а также имена королей и пап того времени. Но о самих строителях не осталось никаких сведений; известны только их имена, да и то не все.* Не сохранилось никаких фактов о школах, которые стояли за тем, что было создано в этот удивительный период, начавшийся приблизительно в 1000 году и продолжавшийся около четырех веков.
* В книге Виолет-Ледюка мы читаем: «В обширных записях церкви Нотр-Дам, восходящих к XII веку, нет ни слова о работе по строительству собора. Согласно хроникам периода, предшествовавшего эпохе готики, в монастырские библиотеки собирались описания строительства зданий, биографии и восхваления строителей. Но с наступлением эпохи готики всё это внезапно прекращается. До XIII столетия нет упоминания ни об одном из архитекторов».
Известно, что в то время существовали школы строителей. Конечно, они должны были существовать, поскольку каждый мастер обычно работал и жил вместе со своими учениками. Так работали живописцы и скульпторы; естественно, так же работали и архитекторы. Но за этими школами стояли другие объединения очень неясного происхождения, и это были не просто школы архитекторов или каменщиков. Строительство соборов было частью колоссального и умно задуманного плана, который позволял существовать совершенно свободным философским и психологическим школам в этот грубый, нелепый, жестокий, суеверный, ханжеский и схоластический период средневековья. Школы оставили нам огромное наследство; но мы почти все утратили, ибо не поняли ни его смысла, ни ценности.
Школы, построившие готические соборы, были столь хорошо скрыты, что сейчас их следы находят только те, кто уже знает, что эти школы должны были существовать. Несомненно, Нотр-Дам построила не католическая церковь XI-XII веков, у которой уже тогда были для еретиков пытки и костер, пресекавшие свободную мысль. Нет ни малейшего сомнения в том, что в то время церковь оказалась орудием сохранения и распространения идей подлинного христианства, т.е. истинной религии и истинного знания, абсолютно чуждых церкви.
Нет ничего невероятного в том, что план постройки соборов и организации школ под покровом строительной деятельности возник вследствие усиления «еретикомании» в католической церкви, а также потому, что церковь быстро утрачивала качества, которые делали ее убежищем знания. К концу первого тысячелетия христианской эры монастыри собрали всю науку, все знание своего времени. Но узаконенная охота на еретиков, их преследования, приближение эпохи инквизиции сделали невозможным пребывание знания в монастырях.
Тогда для знания было найдено, вернее сказать, создано новое подходящее убежище. Знание покинуло монастыри и перешло в школы строителей и каменщиков. Тот стиль, который впоследствии назвали «готическим» (его характерной чертой была стрельчатая арка), в то время считался «новым», «современным» и был принят в качестве отличительного знака школ. Внутреннее устройство школ представляло собой сложную организацию; они разделялись на разные ступени. А это значит, что в каждой так называемой «школе каменщиков», где преподавались все науки, необходимые для архитектора, существовала и «внутренняя школа», где объяснялось истинное значение религиозных аллегорий и символов, где изучалась «эзотерическая философия», или наука об отношениях между Богом, человеком и вселенной, т.е. «магия»; а ведь за одну только мысль об этом людей отправляли на дыбу и сжигали на кострах. Школы продолжали существовать до Возрождения, когда стало возможным возникновение «мирской науки». Новая наука, увлекшись новизной свободного мышления и свободного исследования, очень скоро забыла и о своем происхождении, и о роли «готических» соборов в сохранении и передаче знания.
Но Собор Нотр-Дам остался; до наших дней хранит он идеи школ, идеи истинных «франкмасонов» – и показывает их нам.
Известно, что Нотр-Дам, по крайней мере внешне, сейчас ближе к первоначальному замыслу по сравнению с его обликом в течение последних трех веков. После бесчисленных благочестивых, но невежественных переделок, после урагана революций, разрушившего то, что избежало этих переделок, Нотр_Дам был реставрирован во второй половине XIX века – и реставрирован человеком, глубоко понимавшим его идею. Тем не менее, трудно сказать, что здесь осталось от древнего здания, а что является новым; и не вследствие недостатка исторических данных, а потому что «новое» зачастую на деле оказывается «старым».
Таков, например, высокий, тонкий и острый шпиль над восточной частью собора, с которого двенадцать апостолов, возглавляемых апокалиптическими зверями как бы спускаются по четырем сторонам света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71