А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Тот, кто защищает преступника, – сам преступник!» Все, кто был в зале, даже стенографистки, повскакивали с мест. Одна из них начала тыкать бумагами адвокату прямо в лицо, а моя подруга по университету, сейчас сама университетский преподаватель географии, Лидия Баткович, которой в зале суда была доверена роль крестьянки с фермы, распалилась настолько, что плюнула Иоксимовичу прямо в лицо. Он продолжал, даже не вытерев лица: «Вплоть до марта 1945 года югославское правительство в Лондоне было единственным законным правительством Югославии, признанным и Россией, и США, и Великобританией, а генерал Михайлович почти до конца войны являлся его законным представителем у нас в стране. Сербия представляла собой район особо важного стратегического значения, положение генерала Михайловича было исключительно тяжелым, немецкий террор против нашего народа ужасным. Генерал действовал на очень большой территории без колебаний всегда, когда его действия могли иметь решающее значение. И результаты оправдывали понесенные потери. Всегда он был неустрашимым борцом и защитником людей. Нравится это кому-то сегодня или нет, но он действительно был и Сербским Батькой, и Хозяином, и Горским Царем!» Он хотел было продолжить, но народ в зале буквально обезумел, кое-кто уже устремился к Иоксимовичу. Я подумала: да они его сейчас просто задушат. Возможно, потерявшая здравый смысл толпа действительно разорвала бы на куски этого героя, за жизнь которого и сейчас нельзя поручиться, если бы вдруг не встал Михайлович. Он произнес: «Я требую тишины и мне не нужны никакие свидетели со стороны!» Почему он это сделал? Полумертвый от яда, которым я травила его много дней, он ничего не понимал, но помутненным разумом уловил, что его защитнику угрожает опасность, и поспешил успокоить беснующуюся толпу. Я себе это объясняю именно так. Может быть, он что-то и понял и отказался от американских свидетелей в знак протеста против того, что их правительство так позорно его предало. Как бы то ни было, его слова оказались спасением для его убийц, а ему самому еще туже затянули на шее удавку. В тот же вечер сам Крцун признался мне, что наша жертва помогла им избежать большого скандала.
Я подумала и написала «наша жертва», потому что не заслуживаю и не желаю для себя ни крупицы оправдания. Пет такого признания или покаяния, которое в состоянии защитить от самого себя. Я должна признаться самой себе и в той ужасной мысли, которая сейчас пришла мне в голову. Ведь я знала, все мы знали, что наша идея ведет не в рай, а в настоящий ад, со всеми его муками. О преступлениях, творимых в России, писали еще до войны, о них говорили умные люди, но мы не верили, мы не хотели верить. На нелегальных встречах СКМЮ мы единогласно одобряли ликвидацию Москвой лидеров нашей партии, без капли сомнения соглашаясь с тем, что речь идет о троцкистах, о пятой колонне, о предателях. Но где нет сомнения, нет и разума. Все мы просто идиоты. И этим признанием перед собой я перечеркиваю свои же слова о том, что наши мечты были невинны. Наши мечты были кровавыми. Они были безумными. У меня на глазах, причем именно тогда, когда я была с партизанами, расстреливали и убивали ударом молотка по темени и крестьян, и священников, и учащихся, и торговцев… Огромное число братских могил переполнено результатами наших благородных идеалов и невинных мечтаний. Какая невинность, какая вера?! Во что?! Неужели в то, что я сама, врач по профессии, верила в бессмертие Сталина, в то, что он никогда не умрет, буквально в биологическом смысле?
Меня бьет дрожь. Я больше не могу. Я и сама не знаю, что мне потом делать с этой исповедью. Где ее закопать, кто и когда ее откопает? Передать тайно жене моей жертвы? Не имею права. Если это обнаружится, ее убьют. В какое-нибудь посольство? Ни за что. И американцы, и англичане, и французы – все они бегут от истины, потому что на самом деле они бегут от своего предательства и позора. Какому-нибудь монаху? Или же утром отдать это письмо Крцуну? Я не боюсь. Мне все теперь безразлично. Вот и я повторяю слова генерала. Батькины слова. Мне действительно все безразлично. Нет, все-таки я спрячу это мое последнее слово на суде себе самой перед самой собой как прокурором и как судьей. Защитника у меня нет, да он мне и не нужен. Я только хочу оставить какой-то след. И я верю в то, что придет такой день, когда будет обнаружен и он, и другие следы, много следов, ясных и чистых, как отпечатки наших окровавленных ног на снегу нашего и моего зла. Меня тогда уже не будет в живых, меня уже совсем скоро не будет. Как я завидую тебе, генерал! Завтрашним утром ты уходишь. С завтрашнего утра ты на свободе!
Со мной все кончено. Крцун, конечно, раскроет, что его жертва обрела волю и разум благодаря моей измене, моему предательству! Я могу думать что угодно и находить тысячи человеческих причин и оправданий, но то, что я сделала, это, конечно же, предательство. Другого названия этому нет. Измена, акт саботажа в тылу. Так он и скажет. Поступок труса. Настоящий коммунист, такой, каким я была, или думала, что была раньше, так не делает. Настоящий коммунист должен открыто и честно заявить: «Я отказываюсь исполнять то, что не соответствует моим коммунистическим убеждениям!» Ха-ха-ха! Вот, мне даже смешно стало. Плачу, дрожу и смеюсь одновременно. Похоже, я просто сошла с ума.
Коммунистические убеждения, Стевка, не предусматривают личных убеждений. Этим все сказано. Это начало, и это конец. Твоя Танюша, товарищ Крцун, не выдержала двойную роль: и человека, и коммуниста. В таком столкновении кто-то должен убить, а кто-то должен быть убитым. Стевка убила Таню, человек – коммуниста. Могло быть или так, или наоборот. Моя измена и мой саботаж – это следствие бунта во мне человека. Этот мой шаг, Крцун, вовсе не означает, что я перебежала к четникам, я просто бежала от себя самой. И я вынесла себе приговор.
Ты ведь меня убьешь. Возможно, это и справедливо. А ты останешься, товарищ Крцун. Ты будешь жить и принимать похвалы и награды.
Хотелось бы знать, что ты станешь делать, когда следствие установит, что я преступница? Наверное, поспешишь лично пустить мне пулю в лоб. Не спеши, погоди. Ты меня не найдешь. Я найду себе веревку на шею или уже сегодня вечером мое тело поглотят волны Савы или Дуная. Не ищи меня. Мое письмо ты найдешь в прихожей, на подзеркальнике. Письмо и эту исповедь. Еще я оставлю тебе лист использованной копирки, чтобы ты знал, что существует копия этой исповеди, которую ты никогда не найдешь. Живи, зная, что есть свидетель твоего и моего преступления. И этот свидетель однажды заговорит. Заговорит, заговорит, клянусь тебе именем Господа!
Да, я клянусь тебе именно именем Бога. На мгновение я отложила ручку и перекрестилась. Видишь, и здесь я совершила предательство. И сама удивились, как легко моя рука совершила крестное знамение, как легко приняло его мое сердце. Да, Крцун.
В моей душе нет ни чувства ненависти, ни жажды мести. По-своему я даже любила тебя. Любила твои глаза, всегда блестевшие, как бы от слез. Твои жидкие волосы. И твои шаги тигра. Ты всегда готов к прыжку. Любила и твои ругательства, твою горячность и необузданность. Конечно же, во мне нет к тебе ненависти. Совсем. Я свожу счеты только с собой. Только с самой собой. А тебя вспоминаю потому, что никогда не увидела бы себя со стороны, если бы ты не подвел меня к зеркалу. Или это случилось бы гораздо позже. Конечно, твоя вина, что я увидела и хорошо рассмотрела свое отвратительное лицо. То есть не вина, а заслуга. Втянув меня во все это, ты исцелил и спас меня.
Знаю, что ты не понимаешь всего этого, но надеюсь, что придет такой день, когда и ты поймешь. В тебе тоже есть добро, есть человек. Ведь ты не то, что ты есть. И у тебя бывают колебания и сомнения, и тебя разъедают муки. Признайся, Слободан. И это разрывает тебя изнутри, ты взорвешься как граната. Фитиль уже подожжен, он тлеет. Граната взорвется, не может не взорваться. И ты не зальешь этот огонек ни водкой, ни вином. Злодеяние не в тебе, а ты в нем. Выпрыгни. Беги. Беги как можно скорее. Хочется сказать еще многое, может быть, очень важное. Важное для меня. Но нет времени. Спешу сделать то, что я еще должна сделать. Если продолжу писать, то могу испугаться и отказаться от этого. Но я не хочу. И не имею права.
Белград,
16 июля 1946 года.
Крестьянин
Топот железных подков солдатских ботинок о гладкий цементный пол камеры был таким звучным, что он не услышал из-за него ни поворота ключа в замке, ни скрипа двери, ни шагов неожиданных посетителей.
– Добрый вечер, генерал! Как себя чувствуешь, Горский Царь?
В этот момент он стоял повернувшись спиной к двери своей одиночной камеры, но голос и издевательства Слободана Пенезича узнал сразу. На мгновение остановился и тут же продолжил шагать. Дошел до параши, стоявшей в углу. Потянулся рукой к крану, как будто хотел его отвернуть, потом передумал и медленно повернулся по военной привычке через левое плечо.
В сопровождении двух тюремных часовых с направленными на заключенного генерала автоматами в дверях, расставив ноги, стоял скалящийся Пенезич.
– Ну, Дража, так бы и расцеловал тебя. Я к тебе прямо от маршала. И знаешь, что он мне сказал? «Товарищ Крцун, я тобой горжусь!»
– Суд закончен. Оставьте меня в покое хотя бы на эту ночь. Уйдите, – и он показал рукой на дверь.
– Ничего еще не закончено. Я принес тебе много новостей, и плохих, и хороших.
– Уйдите, – повторил Дража.
– Плохая, грустная новость, это то, что прошлой ночью я видел тебя во сне, но так, что чуть с собой не покончил от стыда. Представь себе, принимает меня в Кремле товарищ Сталин, я ему рапортую: Я, товарищ Сталин, ваш солдат и генерал Слободан Пенезич-Крцун! От волнения у меня ноги отнимаются, голос вот-вот потеряю. Весь вспотел, и, страшно подумать, как это я такой потный буду сейчас обниматься и целоваться с вождем мирового пролетариата, – торопливо начал рассказывать он со странной горячностью, которая привлекла внимание осужденного на смерть генерала. – Товарищ Сталин развел руки и говорит: «Добро пожаловать, генерал Михайлович!» Меня как громом поразило. Я начал бормотать, что это, вероятно, какое-то недоразумение, не мог же я сказать, что товарищ Сталин ошибся, товарищ Сталин не ошибается. Он на полуслове прерывает меня резко, как ударом сабли, и повторяет: «Серб, ты генерал Дража Михайлович!» Я пытаюсь сообразить, что мне делать дальше, а он весь как-то насупился и начал расти вверх и вширь. Налил два бокала вина, один себе, другой протянул мне и сказал: «Залпом, до дна, генерал Михайлович!» Чокнулся я с ним и выпил все до дна и так и не посмел возразить, что я это не ты, мать твою за ногу!
– Признаю себя виновным и в ваших снах. Если хотите, готов подписать такое признание. Только уйдите отсюда.
– Разумеется, ты виноват. Это мне и товарищ Тито только что сказал. Не будь тебя, не было бы и этого сна.
– Вы правы, но я прошу вас, уйдите.
– Но не будь тебя, Тито не поцеловал бы меня и не сказал бы, что на днях я поеду в Москву получать орден от товарища Сталина. Так что, видишь, ты приносишь удачу. То, что было во сне, это был, конечно, не ты, а тот орден, который мне за тебя дадут, – оскалил зубы в улыбке Крцун. – Как ни крути, а ты приносишь мне удачу.
Дража беспомощно взмахнул рукой, шагнул к кровати и сел. Снял очки и начал краем одеяла протирать запотевшие стекла.
– Две следующие новости, – продолжал Пенезич, – для тебя хорошие, а для меня плохие. Первая из них звучит так: подпиши прошение о помиловании, и мы тебя не расстреляем! Вторая новость: сегодня вечером тебе разрешено свидание с супругой!
Изумленный и взволнованный тем, что услышал, он быстро надел очки и посмотрел на Крцуна.
– Когда она придет? – спросил умоляющим голосом.
– Как только закончим наш разговор. И после того как ты подпишешь прошение о помиловании.
– Я не могу этого сделать. Ни за что.
– Можешь. И должен. Маршал приказал тебе написать прошение о помиловании. У товарища Тито добрая душа, и, честно говоря, мне это не очень нравится. Если бы решал я, то твоей жене не позволили бы повидаться с тобой, а расстреливать мы бы тебя и не стали. Будь моя воля, я бы тебя…
– Пусть все будет по-вашему, только не надо меня шантажировать. Не надо ставить условий, при которых я мог бы воспользоваться своим правом перед смертью увидеться со своей супругой.
– Ты увидишь ее тогда, когда этого я захочу, если захочу. Сначала прошение о помиловании, а потом… Какое, к чертовой матери, помилование! Если бы товарищ Тито не был так жалостлив и добр, тебя следовало бы привязать к столбу посреди Белграда и приводить туда твоих сербов, чтобы они плевали на тебя и мочились. Я бы к этому столбу еще и лесенку пристроил, чтобы и женщины могли помочиться. Вот, генерал, как бы оно было, будь по-моему… Что молчишь, бандюга, сволочь великосербская, буржуй?! Думаешь, я такой дурак и не понимаю, о чем ты сейчас думаешь? Я для тебя хамло и босяк, а ты – господин, ты буржуй, ты окончил французскую военную академию. Да в гробу я видал и тебя, и твои академии, и твоего короля, и Трумэна, и де Голля, – потряс он Дражу за худые плечи. – Я тебе и генерал, и военная академия, настоящая академия. Какая школа, какие манеры? – Он отошел в сторону от заключенного и закурил сигарету. – Офицеры ходят в белых перчатках, они не ругаются, знают иностранные языки, умеют танцевать… и что еще, помоги-ка мне вспомнить, генерал?! Да вы, буржуйские офицеры, вы даже срете по офицерскому протоколу, а баб дерете по специальным правилам! Но кто из нас двоих лучший генерал и у кого школа лучше, видно по результату. Ты даже не представляешь, на кого стал похож. Тобой ворон пугать можно.
– Вас что-то мучает, и это меня удивляет, потому что я думал, что у вас нет совести, – сказал Дража, не глядя на Крцуна.
– Что ты сказал, дерьмо буржуйское? – изумился Крцун.
– Вам стыдно собственной военной безграмотности, господин.
– А как же мы тогда тебя взяли, если мы такие безграмотные? Как может худший победить лучшего?
– Сербию взяли не вы, а русские… Вас до зубов вооружили и русские, и англичане, и американцы. Вы получили и танки, и самолеты, и даже русские «катюши». И что из этого вышло? Вы шесть месяцев простояли на Сремском фронте и не смогли ни на один метр продвинуться с того места, где вас оставили русские. Вы даже окопов рыть не умели, вы посылали по Сремской равнине в безумные лобовые атаки наших детей, из-за вас почти каждый сербский дом был одет в траур. Если бы русские не послали к вам свои войска, вы никогда не прорвали бы фронт, и немцы отбили бы обратно Белград, хотя русские в это время уже были в Вене и под Берлином.
– А где же ты был, генерал? Что же ты не разгромил немецкую армию на Балканах?
– Мне помешали. Помешал ваш Сталин и ваш Черчилль. Помешала Красная Армия. Если бы не они, я еще в сорок четвертом покончил бы с немцами и взял и Скадар, и Триест, и Каринтию. И наша армия вместе с русской вошла бы в Вену.
– Ты имеешь в виду тех оборванцев, с которыми ты выступил против нас в сорок четвертом? Да ты что, бредишь, у вас же каждый третий был вообще безо всякого оружия. И с таким говном ты собирался идти на Вену?! Ты, как трусливая сука, удрал от нас и от русских аж в Боснию. Только пятки сверкали. А на ходу полные штаны наложил от страха! Что, не так дело было?
– И даже такие, оборванные и плохо вооруженные, мы разбили бы вас и в Боснии, и в Хорватии, а потом вернулись бы в Сербию, если бы в Боснии вы не ударили по нам при поддержке немцев и усташей. Три силы набросились на остатки армии, преданной и союзниками, и собственным королем. Нас предали все, кроме Бога. На Лиевче Поле – усташи впереди, немцы с флангов, а вы со спины, сзади, как всегда… как всегда. За четыре года борьбы против вас я ни разу не встретился с вами лицом к лицу.
– Но справедливость восторжествовала, Дража. В сорок третьем на Сутьеске мы раздолбали немцев, а в сорок пятом, на той же Сутьеске, тебя!
– Вы и сами прекрасно знаете, что первая Сутьеска была ловушкой, предназначенной для меня. Я из нее выбрался, а вы прямо в нее попали. Чем вы гордитесь? Это же была просто бойня для вас. Однако я за вас отомстил немцам. От Фочи и до Тузлы под моими ударами сдавались или отступали целые немецкие гарнизоны, а в это время лондонское радио несло чушь о грандиозной победе Тито на Сутьеске, приписывая партизанам мои победы. Что же касается второй Сутьески…
– Важен конечный результат, – перебил Крцун. – Правда – это то, что написано, подписано и опубликовано. Мы сообщили дураку Черчиллю, что партизанский флот плавает по Ибару и Мораве, хотя по этим рекам вряд ли смог бы проплыть и надутый презерватив. Но он поверил, а лондонское радио передало эту информацию на весь мир. Это называется военная мудрость и стратегия.
– Когда речь идет о фальшивках и дезинформации, вам действительно нет равных, – Дража даже усмехнулся при этих словах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22