А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 


– Не переживай, – сказал он. – Все нормально.
Ему вдруг стало удивительно легко.
Пора было идти. Она открыла дверь кухни. Толстая мастиниха лежала на полу, глядела красными глазами.
– Нэсси, попрощайся с Дмитрием Дмитриевичем!
Собака тяжело встала, он погладил ее шелковистые уши.
Вышел из подъезда, сбежал со ступенек.
«Глупо и смешно, – подумал, а может, и вслух проговорил он. – Но зато я не изменил жене!»
Он уселся в левое такси, сказал веселому таджику свой адрес. Тот лихо взял с места. Старая машина дребезжала. На перекрестке замигал желтый.
– Прорвемся! – крикнул таджик и газанул.
Дмитрий Дмитриевич зажмурился. Потом открыл глаза. В светлом тумане летела собака Нэсси. У нее были крылья. Анна Сергеевна летела рядом.
– Можно я с вами? – спросил он.
– Нельзя, – сказала она и исчезла.

КОНТРОЛЬНО-СЛЕДОВАЯ ПОЛОСА

А что такое измена? Чем же этот Дмитрий Дмитриевич с ней занимался два месяца? Неужели измена – это только прямой и непосредственный секс?
Конечно же нет. Особенно с точки зрения умных и тонко чувствующих людей.
Хотя есть другие люди, которые считают: да, измена – это постель. Прочее же так, на грани дозволенного. Знаете, их тоже можно понять. Потому что граница нужна: вот это измена, а это – нет. Иначе придется считать, что всякий, кто глядит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем. То есть изменяет своей жене (это же, в наш век равноправия полов, мы должны применить и к женщине: глядела на мужчину с разными чувствами и мыслями – изменяла).
Но тогда получается совсем смешно: если всё (любой взгляд) – уже измена, то граница начинает ездить туда-сюда и становится нетрудно доказать обратное – убедить себя и окружающих, что в некоторых обстоятельствах прямой непосредственный секс не является изменой.
Мы знаем, что такое абсолютно лысый человек. Тот, у которого нет ни волосинки. Но что такое абсолютно лохматый – не понятно. Ясно, что такое развратный человек. Тот, который занимается сексом с кем попало. Но не ясно, что такое целомудренный человек. Потому что нельзя доказать, что его ни разу не посещала какая-нибудь шаловливая мыслишка.
Нет четкой грани между лысым и плешивым, плешивым и редковолосым, пышношевелюрным и заросшим до бровей. Хотя по краям все вроде понятно – лысый и волосатый. Но! Где тот волосок (десять, сто, триста волосков), выпадение которого превращает лысеющего в безоговорочно лысого?
Мужчина (или женщина) расстался(лась) со своей подругой (другом). И через год встретил(а) другую(ого). Сошелся(лась) с ней (ним). Это в порядке вещей, нормально, обычно, привычно.
Хорошо. А через полгода? Тоже вроде ничего. А через три месяца? Пусть. И через два пусть. И даже через месяц – тоже пусть. А вот назавтра? Или через полчаса?
Где граница?
В наших осуждениях и самоутешениях – вот где.
«Ей же, Господи, Царю! Даруй ми, грешному, зрети моя прегрешения и не осуждать брата…». Св. преп. Ефрем Сирин.

ИСТИНА И МЕТОД

Итак, границу между изменой и не-изменой мы устанавливаем сами. «По месту», как говорят деревенские плотники.
Case study. Вроде про другое, но на самом деле про то же самое.
Мой старый товарищ, эмигрировавший довольно давно, рассказывал о своих успехах в Америке. Он говорил мне: «Я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены». Красиво, даже немножко завидно. Умеют же люди устраиваться. Правда, у него блестящий английский, и он очень общительный человек.
Оказавшись в США, приезжаю к нему в гости.
Ужасающий район. Мотоциклы, помойки, шпана. Один дом рядом заколочен, другой обгорел и тоже пустой. Дом сам по себе крохотен, душен, сыр и неудобен. Таунхаус. То есть дом лишь потому, что не квартира, не апартамент. Капитолий действительно в окне сияет. Что да, то да. Южный склон холма – самый плохой (черный, пардон!) район. Работает человек в какой-то служебной многотиражке, редактирует должностные инструкции. Видел я, наконец, этих интеллектуалов и бизнесменов: несчастные люди. Хотя формально среди них есть и преподаватели, и предприниматели.
Вот и вопрос, господа читатели и писатели, студенты и аспиранты, доктора и фельдшеры, леди и гамильтоны: насколько истинным (или ложным) является утверждение «я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены»?
Ни слова неправды. Но каждое слово – вранье.
«Если это так, значит, это так, даже если потом все люди станут говорить, что это не так!» (G. Frege. Grundgesetze der Arithmetik {Paul's Ausgabe, Jena, 1893}. Vorwort. S. XVI.)
Однако ведь станут говорить… Смеяться будут…

ХОТЬ ЧАСОЧЕК

Есть знаменитая картина Тициана «Любовь Земная и Любовь Небесная». Интересно, что Небесная Любовь – обнаженная, а Земная – одета в платье. Объединяет их только цвет оборки у одетой и цвет ленты у обнаженной. А также очень похожие лица. Я бы даже сказал – одно лицо.
Настоящая (она же Большая) любовь похожа на родину эмигрантов. Она всегда была. Она есть кусок прошлого, который носят на груди в заветных ладанках и о котором сочиняют стихи навзрыд. Нужна разлука, без нее нет ни любви, ни родины. Родина здесь и сейчас – это пошлый пыльный городок, работа-зарплата. Любовь здесь и сейчас – комок быта и секса, привычки и злости, вечной привязанности и вечного недовольства судьбой. Зато потом – потом-потом потом! – это становится Любовью (или Родиной). С очень-очень Большой Буквы.
Но это слишком трагично.
Как я назову свое переживание – мое дело. Имею право. Конечно, по поводу моего чувства кто-то другой (третья сторона, как говорят юристы) может чувствовать по-своему. И тоже будет в своем праве. Но поглядите: в петровском воинском уставе сказано: «Солдат есть имя общее, знаменитое. Солдатом называется первейший генерал и последний рядовой». То же – без долгих рассуждательств – я скажу и о любви. Все ее проявления – и самые легкие и нежные, безответственно детские и радостные, и взрослые, глубоко-многосторонние и серьезные, и самые трагичные, и реализованные, и нет, и утонченный секс, и грубая духовность, и что вы только хотите, включая полнейшую дрянь и грязь, – это все она, она, она. Эрос. Который, по меткой записи тов. Сталина на книжке М. Горького, побеждает Танатос.
Почему? По трем причинам. Первая – общефилософская. Любовь существует в своих проявлениях, и никак иначе. Другого способа пока не придумано. Хоть я и любитель Платона, мне слабо верится, что где-то там, в занебесье идеалов, полощется Большая Любовь Как Таковая, и ею можно полюбоваться, и использовать ее как мерку.
Вторая причина скорее гуманитарная, правозащитная. Если человек считает свои чувства любовью – значит, так тому и быть. Нельзя человеку в этом отказать. Мне жалко блудниц и блудников, что любовь повернулась к ним (или они ее развернули к себе) вот этакой стороной. Но они любили. Хоть часочек. Бог любви и над ними простер свои крыла – ну а какое перышко из этих крыл выпало, это уж как получилось…
И наконец. Хороши бы мы были, если бы говорили себе: то, что сейчас переживаю, мое стремление и восторг, мое желание и моя нежность, – это не любовь, это гормональные процессы плюс культурная коррекция. Мне так не нравится.

ЧАЙ И КОФЕ

Когда я первый раз приехал в Америку, меня особенно поразил чай. Точнее говоря, тот факт, что его подавали в пакетиках. Ну, в дешевых кафе, в офисе, в студенческой компании – это понятно. Но даже в приличном ресторане приносили чашку с кипятком, в которой болтался, закрашивая воду рыжим цветом, пакетик на шнурке. Я очень люблю хорошо заваренный чай, и мне казалось, что пакетики – это неправильно.
Но вот однажды я попал в очень дорогое место. Там официанты были в смокингах. И многие гости тоже – ну просто чистый Честертон.
В меню я увидел: «Чай – 6 долларов». Ого, думаю, вот это да. Вот тут мне принесут человеческий чай, за такие-то деньги.
Заказываю. Официант спрашивает:
– Зеленый, черный, травяной?
Вот, думаю, серьезное место, серьезные люди.
– Черный.
Пообедали. Вижу, чай несут. Поднос, закрытый белой салфеткой.
Официант ставит поднос, медленно откидывает салфетку. На свет появляется сверкающий серебром чайничек. Потом – красивая фарфоровая чашка. И наконец – квадратная фарфоровая плошка. А в ней – пакетик чая.
Официант изящным движением опускает пакетик в чашку и льет туда кипяток из серебряного чайника.
На родине, впрочем, видел картинку не слабее.
Кафе. Приятный полумрак. Из дальнего угла доносится кофейный запах. Подхожу. Чашечки. Джезвы (они же турки) с длинными ручками. Поднос с раскаленными углями. Лоток с горячим песком. Просто грезы Востока. Бармен спрашивает:
– Вам кофе на песке? Или на углях?
– На углях! – говорю после некоторого раздумья. Потому что кофе на песке пил не раз. А вот на углях не приходилось.
Бармен берет джезву, ставит ее на угли. Через полминуты снимает, ставит на барьер. Берет чайную ложку. Зачерпывает растворимый кофе из банки. Сыплет его в джезву. Размешивает там. Потом выливает этот кофе на углях в чашку и подает мне.

ТРУДНОСТИ ПЕРЕВОДА

Лет десять – пятнадцать назад рассказывала одна замечательная киноактриса:
«Утром принарядилась, подкрасилась, выхожу из дому. Уйма дел, опаздываю, нужно такси. Долго не могу поймать машину. Наконец останавливается старая разбитая „Волга“. Водитель такой же скрипучий старик. Едем, он что-то бормочет, косится на меня. Вздыхает. И говорит:
– Что, мать, не снимают тебя совсем?
Боже! Он меня узнал! Мало этого – он смотрит кино, он смотрит нынешние кошмарные картины, и он заметил, что меня там нет! Я растрогана почти до слез. Первое желание – пожаловаться на ужасную актерскую судьбу в эти безумные годы. Но во мне вдруг поднимается странная корпоративная гордость. Мне хочется защитить наше кино, несмотря ни на что.
Я говорю:
– Да, правда. Почти не снимают. Но надо понять ситуацию. Сейчас старое производство сломано, новое еще не налажено. Плюс к тому огромные финансовые трудности. Он по-доброму так улыбается: – При чем тут финансы, производство… Ты бы, мать, на себя посмотрела – ну кто тебя снимет? Кто тебе сто баксов даст?»

ТОНКОСТИ ОБРАЩЕНИЯ

Один знакомый профессор очень возмущался, когда получал письма с обращением «Уважаемый Сергей Николаевич».
– Фу! Хамство какое! – ворчал он. – Это в трактире половому так говорят: «Послушай-ка, уважаемый!» Надо говорить и писать глубокоуважаемый.
– Глубокоуважаемый шкаф? – смеялся я.
– Ничего смешного! – говорил профессор. – Можно также многоуважаемый, высокоуважсаемый. Но просто «уважаемый» – нельзя. Грубовато.
Тоже, кстати, проблема.
Как обращаться?
Dear, lieber, cher – в Европе и Америке принято за нейтральное обращение; у нас же в слове «дорогой» читается некая избыточная теплота. А высокоуважаемый – действительно, слишком уж надуто.
Ориентироваться на старинную русскую традицию титулования?
Тогда придется запомнить, что высокородие выше, чем высокоблагородие. Это довольно трудно понять и принять. Чисто фонетически.
У нас иногда обращаются к президенту «Ваше превосходительство». Тем самым умаляя его достоинство. Ибо так обращаться следует к чинам IV и III классов – действительному статскому советнику и тайному советнику.
А вот чины II и I классов – действительный тайный советник и канцлер – титулуются «Ваше высокопревосходительство».
Почувствуйте разницу.
Хотя в конечном счете все зависит от человека.
Мой приятель брал интервью у ныне покойного митрополита Питирима (в миру К. В. Нечаев).
Он спросил:
– Простите, как мне к Вам обращаться? Ваше Высокопреосвященство? Владыка? Отец митрополит? Отец Питирим?
– Константин Владимирович, – был ответ.
По-моему, великолепно.

ШКОЛА

В начале жизни школу помню я. Это было довольно мрачное заведение. Небольшой трехэтажный дом на углу Воздвиженки и Большого Кисловского (тогда на углу ул. Калинина и ул. Семашко). Сейчас там Институт языкознания. А школа переехала на Средний Кисловский.
На переменах мы гуляли в темноватом зале. Ходили по кругу парами – мальчик с девочкой, – взявшись за руки. В середине круга стояла учительница Вера Васильевна, хмурая, в темно-синем пиджачном костюме и сержантских ботинках. Если кто-то нарушал дисциплину (например, нарочно приволакивал ногу, изображая хромого) – она выхватывала его из круга и ставила с собою рядом. За перемену таких набиралось человека три-четыре.
На большой перемене мы шли в буфет. Вера Васильевна дожидалась, когда первоклассник откусит хороший кусок пирога с повидлом, подходила к нему и гневно спрашивала:
– Как ты смеешь разговаривать с учителем с набитым ртом?
Первоклассник мычал и давился.
– К завучу отведу! – торжествовала она.
Сейчас я понимаю, что она была несчастным человеком. Но тогда я просто радовался, что она – не наша учительница.
Нашу учительницу звали Раиса Ивановна. Она была незлая и очень веселая.
– Здорово, кретины! – приветствовала она нас входя. – Привет, бандиты!
– Здрасьте, РаисВанна! – хором кричали мы, хлопая крышками парт.
– Вчера проверяю тетрадки, – она шумно садилась за стол, – и вдруг клоп из пачки вылезает! Признавайтесь – чей?!
– Наверное, мой, – вздыхал Петров. – Мы их морим, а они от соседей ползут…
Раиса Ивана хохотала:
– Молодец, Петров! Честный! Настоящий октябренок!
Мы писали, макая перо в фаянсовые чернильницы, которые стояли у нас на партах.
Однажды моя чернильница опустела.
Я поднял руку:
– Раиса Иванна, у меня чернила кончились.
– Пиши соплями! – сказала Раиса Ивановна и посмотрела на меня холодным и веселым взглядом долгана, который закапывает в снег новорожденных щенков. Кто выкопается – продолжит род знаменитых долганских собак-зверогонов.
Я догадался, что надо отлить чернил у соседа сзади.
Я не стал зверогоном. Но с тех пор не люблю просить о помощи.

ШКОЛА 2

У нас был ученик Саша Сморчков. Он пришел в класс чуть позже – в октябре. Кажется, они переехали из другого города. Помню, на урок его привел отец – точно такой же скуластый, круглоносый и стриженный под бокс.
– Раиса Ивановна! – сказал он, указывая на сына. – В случае чего вы его бейте! Вот как отец вам поручаю, честное слово говорю: бейте, бейте!
У него получалось «бейтя, бейтя!». Он прикладывал широкую ладонь к сердцу.
Потом он ушел. А Саша остался стоять у учительского стола.
– Сморчков, значит? – спросила Раиса Иванна. – Будем тебя звать Сморчок! Привыкай. Не бойся, бить не буду. Иди, Сморчок, на место.
Учился Саша Сморчков очень так себе. Чтение освоил с трудом. И никак не мог понять разницу между гласными и согласными.
– Гласные можно тянуть, – в сотый раз повторяла Раиса Иванна, – а согласные – нельзя. Вот, слушай, Сморчок. Ааааа! Оооо! Ыыыыы! Но – ф! р! ж! Понял?
– Не-а… – говорил Сморчок.
– Ну, давай сам. Аааааа! Ээээээ!
– Ааааа! – повторял он – Ээээээ!
– А теперь: ф! р! м!
– Фффффф… Ррррррр! Мммммм… – говорил он.
– Идиот! – кричала Раиса Иванна.
– Жжжжж! – робко говорил Сморчок. – Лллллл! Ззззззз. Хххххх. Шшшш.
Он долго так жужжал, шипел и пыхтел. Мы хохотали.
Потом его перевели в другую школу. «Для особо одаренных», как пошутила Раиса Иванна. Но мы-то поняли – в школу для дураков.
А потом на филфаке МГУ, слушая лекции по фонетике профессора М. В. Панова и по общему языкознанию профессора Ю. С. Степанова, я узнал, что Сморчок был прав.

ШКОЛА 3

Другая школа была совсем другая. Огромная, красивая, высокие потолки, внутренняя парадная лестница с первого этажа на второй. На третьем этаже учительская, куда надо было подняться еще по одной двукрылой лестнице с полированными пузатыми балясинами. Своего рода трибуна. Перед нею – квадратный зал с мемориальной доской и портретами павших на войне выпускников. Каждый пионерский отряд был имени кого-то из них. Наш – имени Михаила Сырнева. К нам на отрядные сборы приходили старик и старушка – его родители! С ума сойти можно.
Школа была бывшая гимназия (открыта в 1858 году), до тридцать седьмого года называлась 25-я образцовая. Учились дети всей госпартверхушки. Начиная со Светланы и Василия Сталиных. Плюс Марфа Пешкова и вообще кто хотите.
Но потом школа стала самая обыкновенная, даже не английская. Все ребята – по району.
Осколком прошлых лет была директриса (забыл, как звали). Высокая, худая, с рыжими крашеными волосами, в кружевной шали. Говорила гулким педагогическим голосом.
1 2 3 4