А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ой-ой-ой! Вот горе-то! Ой-ой! Не могу! Всю спину свело. Это все ветер — так уж он через крышу проклятую свищет.
Сезер понял тщету своих усилий и, впервые в жизни осерчав на отца, крикнул:
— Вот и сидите без обеда: я ведь его в трактире Полита заказал! Будете знать, как фордыбачить!
Он скатился вниз по лесенке и, сопровождаемый родными и приглашенными, двинулся в путь.
Мужчины подсучили штаны, чтобы не обтирать края о снег; женщины высоко подобрали юбки, приоткрыв худые лодыжки и костлявые, прямые, как палка, голени в серых шерстяных чулках. Они шли гуськом, молча, покачиваясь для равновесия и осторожно переставляя ноги, чтобы не потерять дорогу под ровной, сплошной, нескончаемой пеленою снега.
У каждой фермы их поджидали один-два человека, тут же присоединявшиеся к ним, и шествие все растягивалось, извиваясь по невидимым изгибам дороги и напоминая собой на белой равнине гибкие живые четки с черными бусинами.
У дома невесты, дожидаясь жениха, топталась целая толпа. Сезера встретили криками; почти тут же вышла из своей комнаты и Селеста в голубом платье, короткой красной шали на плечах и с флердоранжем на голове.
У молодого допытывались:
— Отец-то где?
Он сконфуженно бормотал:
— Встать не может — совсем разболелся. Фермеры недоверчиво и понимающе кивали головой. Процессия направилась к мэрии. Следом за будущими супругами, словно на крестинах, одна из крестьянок несла ребенка Виктора; позади попарно вышагивали остальные, держась за руки и покачиваясь на снегу, как шлюпки на волнах.
После того как мэр связал молодых узами брака в убогом зданьице муниципалитета, кюре, в свой черед, соединил чету в скромном доме господнем. Он благословил их союз, предсказал, что он будет плодовитым, и наставил обоих в супружеских добродетелях, простых здоровых крестьянских добродетелях — трудолюбии, согласии, верности; тем временем малыш продрог и расхныкался за спиной у невесты.
Едва новобрачные показались на пороге церкви, во рву, окружавшем кладбище, загремели выстрелы. Сперва оттуда торчали только ружейные дула, из которых вылетали струйки дыма; затем высунулась голова, уставившаяся на процессию. Это Виктор Лекок, чествуя бывшую подружку и желая ей счастливого замужества, поздравлял ее грохотом пальбы. Он привел для торжественного салюта с полдюжины своих приятелей-батраков. Все нашли, что он ведет себя очень достойно.
Свадьбу праздновали в трактире Полита Кашпрюна. Стол на двадцать человек был накрыт в большом зале, где обедали в базарные дни; на вертеле жарилась здоровенная баранья нога, в собственном соку подрумянивалась птица, на ярком веселом огне потрескивала домашняя колбаса, и весь дом был пропитан густым ароматом пищи, чадом стекающего на угли жира, крепким тяжелым запахом деревенской кухни.
В полдень сели за стол и первым делом разлили по тарелкам суп. Лица оживились, с губ готовы были сорваться первые шутки, смеющиеся глаза лукаво щурились. Веселиться так веселиться, черт побери!
Внезапно дверь отворилась, и появился папаша Амабль. Вид у него был нахохленный, лицо взбешенное; он опирался на две палки и на каждом шагу охал — вот, мол, как ему худо.
При его появлении собравшиеся смолкли, но тут дядя Маливуар, сосед старика и записной шутник, знавший насквозь всех и каждого, сложил руки рупором, как делал Сезер, и заорал:
— Ну и нос у тебя, старый пройдоха! Из дому учуял, чем у Полита пахнет.
Из глоток вырвался оглушительный хохот. Маливуар, подстегнутый успехом, продолжал:
— От ломоты первое средство — колбасная припарка. К ней еще водки стаканчик, и нутро враз прогреется.
Мужчины вопили, грохали кулаками по столу и валились от смеха то в одну, то в другую сторону, словно качая воду; женщины квохтали, как курицы; служанки, стоявшие у стены, потешались до колик. Не веселился только папаша Амабль — он молча ждал, пока ему очистят место.
Его усадили посередке, напротив снохи, и, едва очутившись за столом, он тут же навалился на еду. Надо урвать свое — платит-то его сын. Ему казалось, что с каждой ложкой супа, вливавшейся ему в живот, с каждым куском хлеба или мяса, перемолотым его беззубыми деснами, с каждым стаканом сидра или вина, опрокинутым в глотку, он отбирает назад крупицу своего добра, возвращает себе часть денег, расхищаемых этими обжорами, спасает крохи своего достояния. Он ел молча, с жадностью скупца, «привыкшего откладывать каждый грош, с тем мрачным упорством, какое привносил когда-то в свой нескончаемый труд.
Вдруг он заметил в конце стола, на коленях у кого-то из женщин, ребенка Селесты и больше не отрывал от него глаз. Он ел, но взгляд его оставался прикован к малышу, жевавшему кусочки жаркого, которые женщина время от времени совала ему в рот. И малость, доставшаяся этой личинке человека, сильней выводила старика из себя, чем все, что поглощали взрослые.
Гуляли до вечера, потом разошлись по домам.
Сезер помог папаше Амаблю встать.
— Пошли, отец, спать пора, — сказал он, подавая ему палки.
Селеста взяла ребенка на руки, и они поплелись в темноте, белесой от сверкания снега. Глухой старик, сильно подвыпивший и ставший от вина еще злей, упорно старался двигаться помедленнее. Несколько раз он даже садился в надежде простудить невестку и все время хныкал, но без слов, а лишь протяжно и жалобно постанывая.
Придя домой, он тут же полез на чердак, а Сезер устроил постель для ребенка рядом с закоулком, где предстояло спать новобрачным. Они, понятное дело, заснули не сразу и долго еще слышали, как ворочается на сеннике старик; он даже бормотал вслух — не то спросонья, не то потому, что им владела навязчивая мысль и слова сами слетали с губ.
Утром, спустившись с лесенки, он увидел сноху, хозяйничавшую у очага. Она крикнула:
— Пошевеливайтесь, отец! Похлебка нынче на славу. И поставила на край стола глиняный горшок с дымящимся супом. Старик все так же молча сел, придвинул к себе горячую посудину, по обыкновению погрел об нее руки и, так как было очень холодно, даже прижал ее к груди, пытаясь вобрать в свое старое, настуженное за столько зим тело хоть каплю живительного тепла.
Потом взял свои палки и до полудня, до самого обеда, ушел бродить по замерзшим полям: он увидел ребенка Селесты, еще спавшего в большом ящике из-под мыла.
Старик не смирился. Он по-прежнему жил в своей лачуге, но вел себя так, словно он там чужой: ничем не интересовался, смотрел на всех троих — сына, женщину и ребенка — как на посторонних, незнакомых людей и никогда с ними не заговаривал.
Зима кончилась. Она была долгой и суровой. Ранней весной зазеленели всходы, крестьяне опять вышли в поле и, как трудолюбивые муравьи, работали от света до темна, на ветру и под дождем, склоняясь над бурыми бороздами, где вызревал для людей хлеб.
Год для молодой четы начался удачно. Посевы всходили дружно и густо, поздних заморозков не было, и яблони в цвету усеивали траву снежно-розовым дождем лепестков, залогом того, что осенью плоды будут сыпаться градом.
Сезер работал изо всех сил: вставал рано, возвращался поздно — не хотел тратиться на батрака. Жена остерегала его:
— Смотри, надорвешься.
Он возражал:
— Ничего, мы привычные.
Тем не менее однажды он вернулся до того усталый, что лег, не поужинав. Утром поднялся в обычное время, но есть не смог, хотя с вечера уснул натощак; домой тоже пришел засветло — ему нужен был отдых. Всю ночь кашлял, метался в жару на сеннике и просил пить; лоб у него горел, во рту пересохло.
Несмотря ни на что, с рассветом он отправился в поле, но уже на другой день пришлось позвать врача, и врач нашел у него серьезную болезнь — воспаление легких.
Из темного закоулка, служившего ему спальней, он больше не вышел. Слышно было только, как он кашляет, задыхается и ворочается в своей конуре. Чтобы взглянуть на него, дать ему лекарство или поставить банки, приходилось зажигать рядом свечу. Тогда из мрака выступало лицо больного, изможденное и заросшее неопрятной щетиной, а над ним, от каждого колебания воздуха, колыхалось кружево густой паутины. Руки Севера казались на несвежей простыне серыми, как у мертвеца.
Встревоженная Селеста днем и ночью обихаживала мужа, давала ему отвары, ставила горчичники, хлопотала по дому, а папаша Амабль, сидя у лаза на чердак, следил сверху за мрачной дырой, где угасал его сын. К Северу старик не подходил: он ненавидел невестку и злился, как ревнивый пес.
Прошло шесть дней, и утром, когда Селеста, которая спала теперь на полу, подстилая себе охапку соломы, встала и подошла к закоулку посмотреть, не полегчало ли больному, она не услышала его прерывистого дыхания. Струхнув, она окликнула:
— Ну как ты, Сезер?
Он не ответил.
Она дотронулась до него рукой, почувствовала, что лоб у него холодный, и у нее вырвался протяжный истошный крик — так всегда кричат женщины с перепугу. Муж ее был мертв.
При этом крике наверху, у лесенки, появился глухой старик. Увидев, что Селеста выскочила на улицу, чтобы позвать на помощь, он торопливо спустился, пощупал в свой черед лоб сына и, разом все поняв, заложил дверь изнутри: теперь, когда Сезера больше нет, он не даст снохе вернуться и вторично завладеть его домом.
Потом придвинул стул и сел возле покойника. Сбежались соседи, подняли шум, начали стучаться. Старик не отворял. Кто-то из мужчин разбил стекло и через окно влез в комнату. За ним последовали другие, дверь отперли, и вошла заплаканная Селеста с опухшим лицом и красными глазами. Побежденный папаша Амабль, не сказав ни слова, вернулся к себе на чердак.
Похороны состоялись на другой день; после погребения свекор, невестка и ребенок снова остались на ферме одни.
Было время обеда. Селеста развела огонь, накрошила в суп хлеба и собрала на стол; старик ждал, сидя на стуле и не глядя в ее сторону.
Приготовив все, она крикнула ему в ухо:
— Есть идите, отец!
Он поднялся, сел к столу, опорожнил горшок с похлебкой, сжевал скупо намасленный ломоть хлеба, выпил два стакана сидра и ушел.
День был теплый, благодатный, один из тех, когда всюду на земле зреет, трепещет, расцветает жизнь.
Папаша Амабль шел по полям еле заметной тропинкой. Он брел через молодые хлеба, молодые овсы и думал, что его дите, его бедный сын, лежит теперь под землей. Он плелся усталой походкой, приволакивая ногу и хромая. Он был один, совсем один на этой равнине, среди хлебов, спеющих под голубым небом, где реяли жаворонки; он видел их над самой головой, но не слышал их звонкого пения и плакал на ходу.
Потом сел у болотца и пробыл там до вечера, глядя на пичуг, прилетавших попить, а когда стемнело, вернулся, поужинал и, не произнеся ни звука, полез на чердак.
Жизнь его текла, как прежде. Ничто не переменилось, только сын его Сезер спал на кладбище.
Да и что оставалось ему, старику? Работать он больше не мог и годился только на одно — хлебать суп, сваренный снохой. Утром и вечером он молча съедал свою порцию, злобно поглядывая на ребенка, который сидел по другую сторону стола, напротив него, и тоже ел. Потом уходил из дому, шатался, как бродяга, по Округе, прятался за сараями, спал там часок-другой, словно боясь, что его увидят, и возвращался лишь в сумерках.
Между тем Селесту осаждали серьезные заботы. Земля требовала мужчины: она нуждалась в уходе и обработке, а для этого кто-то должен был постоянно находиться в поле — и не просто наемный батрак, а настоящий землепашец, хозяин, знающий свое дело и радеющий о ферме. Женщине одной не под силу управляться в поле, следить за ценами на хлеб, продавать и покупать скотину. У Селесты возникли кое-какие нехитрые соображения, и она целыми ночами обмозговывала их. Ей нельзя “нова выйти замуж раньше, чем через год, а о самом насущном и неотложном приходилось думать уже сегодня.
Выручить ее мог лишь один человек — Виктор Лекок, отец ее ребенка. Парень он старательный, в крестьянском деле толк понимает; ему бы малость денег — отличный хозяин получится. Селеста это знала: она видела, как он работал у ее родителей.
Однажды утром, когда он проезжал мимо с тележкой навоза, она вышла на дорогу. Заметив Селесту, Виктор остановил лошадей, и она заговорила с ним так, словно они виделись не далее, чем накануне.
— Здравствуй, Виктор! Как живешь? Он ответил:
— Ничего. А вы?
— Тоже ничего, только вот земля меня беспокоит — я же одна в доме.
И, прислонясь к колесу тяжелой двуколки, они обстоятельно потолковали. Мужчина, сдвинув фуражку на затылок, в раздумье почесывал лоб, а раскрасневшаяся Селеста с жаром излагала свои мысли, доводы, планы на будущее. Наконец он пробормотал:
— Что ж, это можно.
Она подставила ладонь, как делает крестьянин, когда сторгуется, и спросила:
— Уговор?
Он прихлопнул и пожал протянутую руку. — Уговор!
— Значит, в воскресенье?
— В воскресенье.
— До свидания, Виктор!
— До свидания, госпожа Ульбрек!
Глава 3
В воскресенье село справляло ежегодный престольный праздник — в Нормандии его называют “гулянье”.
Всю неделю серые и гнедые клячи медленно подвозили по дорогам фургоны, в которых живут вместе с семьями бродячие фокусники, владельцы тиров и разных аттракционов, содержатели лотерей и кунсткамер, где показывают всякие “штуки”, как выражаются крестьяне.
Грязные колымаги с развевающимися занавесками одна за другой въезжали на площадь у мэрии, и за каждой, между колесами, уныло трусил понурый пес. Вскоре перед таким кочевым жилищем вырастала палатка, и сквозь ее дырявую парусину, к любопытству и восторгу мальчишек, можно было разглядеть кучу блестящих предметов.
В праздник все эти балаганы открылись с самого утра, выставив напоказ свои стеклянные и фаянсовые богатства, и крестьяне, идучи к обедне, с простодушным удовлетворением посматривали на убогие лавчонки, хотя видели их из года в год.
В полдень площадь уже кишела народом. Из окрестных деревень, трясясь в дребезжащих и валких, как качели, двухколесных шарабанах, прибывали фермеры с женами и детьми. Они распрягали лошадей у знакомых, и дворы были забиты допотопными таратайками, облезлыми, высокими, утлыми, оглобли которых, напоминая собой длинные крючковатые клешни, придавали этим экипажам сходство с обитателями морских глубин.
И каждая семья — малыши впереди, взрослые сзади — неторопливо отправлялась на гулянье, улыбаясь во весь рот и размахивая грубыми, красными, костлявыми руками, приученными к вечному труду и словно стыдившимися теперь своей праздности.
Фокусник дудел в трубу; карусельная шарманка бросала в воздух плаксивые подпрыгивающие звуки; колеса лотереи трещали, как раздираемая ткань; безостановочно хлопали карабины. А медлительная толпа лениво текла мимо палаток, расползаясь, как убежавшее тесто, и колыхаясь, как стадо больших неуклюжих животных, случайно вырвавшихся на свободу.
Девушки гуляли по шесть — восемь в ряд, держась за руки и визгливо распевая; следом, отпуская шуточки, шли парни в фуражках набекрень и накрахмаленных блузах, вздувавшихся, как синие шары.
Собралась вся округа — хозяева, батраки, служанки.
Папаша Амабль — и тот явился сюда в ветхом, позеленевшем сюртуке: он никогда не пропускал гулянья.
Он глазел на лотерею, останавливался у тиров и следил за стрелками, но особенно большой интерес вызвал в нем совсем уж нехитрый аттракцион — метание большого деревянного шара в разинутый рот намалеванного на доске человечка.
Внезапно старика хлопнули по плечу. Это был дядя Маливуар. Он заорал:
— Эй, отец, пропустим по стопочке! Угощаю. Они уселись за столик в кабачке, устроенном под открытым небом. Выпили одну, другую, третью, и папаша Амабль опять пошел бродить по площади. Мысли у него чуточку путались, он улыбался сам не зная чему, улыбался, глядя на лотерею, на карусель, особенно на мишени в тире.
Он долго стоял там, приходя в восторг, когда кто-нибудь из любителей сшибал фигурку стражника или кюре, двух представителей власти, внушавших старику инстинктивный страх. Потом вернулся в кабачок, освежился стаканом сидра. Час был поздний, уже смеркалось. Кто-то из соседей напомнил ему:
— К ужину опоздаете, отец.
Старик побрел домой. На землю неспешно спускались теплые весенние сумерки.
Подойдя к ферме, он взглянул на освещенное окно, и ему показалось, что в комнате два человека. Изумленный, он остановился, потом вошел и увидел за столом, на месте, где прежде сидел его сын, Виктора Лекока, перед которым стояла миска с картофелем.
Глухой круто повернулся, словно собираясь уйти. На дворе было уже совсем темно. Селеста вскочила и крикнула:
— Скорее, отец! Нынче у нас хорошее рагу — праздник ведь.
Он машинально подчинился и сел, поочередно оглядев мужчину, женщину и ребенка. Затем по обыкновению медленно принялся за еду.
Виктор Лекок чувствовал себя, как дома: болтал с Селестой, сажал малыша к себе на колени и целовал. Селеста подкладывала ему еду, доливала стакан и с довольным видом поддерживала разговор.
1 2 3