А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

их прекрасные лица и ослепительные плечи словно расцветали навстречу взглядам, раскатам музыки и голосам.
Повернувшись спиной к оркестру, двое приятелей беседовали, лорнируя всю эту галарею туалетов, всю эту выставку подлинного или поддельного изящества, драгоценностей, роскоши и претензии, раскинувшуюся полукругом над огромным партером театра.
Один из них, Роже де Сален, сказал своему другу Бернару Грандену:
— Погляди-ка на графиню де Маскаре. Как она еще хороша!
Тот тоже навел лорнет на высокую женщину в ложе напротив; женщина эта казалась еще совсем молодой, и ее блистательная красота привлекала взгляды со всех концов зрительного зала. Матовый цвет лица оттенка слоновой кости придавал ей сходство со статуей; в черных как ночь волосах тонкая дуга диадемы, осыпанной алмазами, сверкала словно Млечный путь.
Поглядев немного, Бернар Гранден ответил игриво, но тоном глубокого убеждения:
— Еще бы не хороша!
— Сколько ей теперь может быть лет?
— Погоди, сейчас скажу точно. Я знал ее, когда она была еще ребенком… Я помню, как она девушкой впервые стала выезжать в свет. Ей… ей… тридцать… тридцать… тридцать шесть лет.
— Не может быть!
— Наверное знаю.
— На вид ей двадцать пять.
— У нее семеро детей.
— Невероятно!
— И все семеро живы! Она прекрасная мать. Я иногда бываю у них, это очеь приятная семья, очень спокойная, очень здоровая. В высшем свете графиня считается идеальной женой и матерью.
— Как странно! И о ней никогда ничего не говорили?
— Никогда.
— А ее муж? Странный человек, не правда ли?
— И да, и нет. Кажется, между ними произошла небольшая драма, одна из тех мелких семейных драм, о которых только подозревают, в точности о них ничего не известно, но кой о чем можно догадаться.
— В чем же дело?
— Я лично ничего не знаю. Теперь Маскаре живет очень бурно, а прежде был безукоризненным супругом. Пока он оставался верным мужем, у него был ужасный характер, мрачный, угрюмый. А с тех пор как закутил, он стал ко всему равнодушен, но кажется, будто он чем-то удручен, будто его гложет какое-то затаенное горе. Он заметно постарел.
Оба приятеля несколько минут философствовали на тему о тайных непонятных страданиях, порождаемых в семействах несходных характеров, а может быть, и физической антипатией, незаметной вначале.
Продолжая лорнировать г-жу де Маскаре, Роже де Сален заговорил снова:
— Просто не верится, что у этой женщины семеро детей.
— Да, за одиннадцать лет! После чего, в тридцать лет, она отказадась от деторождения, и для нее началась блестящая эра светской жизни, которая, по-видимому, еще не скоро кончится.
— Бедные женщины!
— Почему ты их жалеешь?
— Почему? Ах, дорогой, подумай только! Одиннадцать лет беременности для такой женщины! Ведь это ад! Молодость, красота, надежда на успех, поэтический идеал блестящей жизни — все принесено в жертву отвратительному закону воспроизведения рода… и здоровая женщина становится простой машиной для деторождения.
— Ничего не поделаешь! Такова природа!
— Да, надо сказать, что природа — наш враг, с природой надо всегда бороться, потому что она постоянно низводит нас на уровень животного. Если есть на земле что-либо чистое, красивое, изящное, идеальное, то оно создано не богом, а человеком, человеческим разумом. Это мы, воспевая действительность, истолковывая ее, удивляясь ей, как художники, объясняя ее, как ученые, которые правда, обманываются, но все же находят в явлениях любопытный смысл, — это мы внесли в нее немного изящества, красоты, непонятного очарования, таинственности. Богом же сотворены лишь грубые, кишащие зародышами всяких болезней существа, которые после нескольких лет животного расцвета стареют в немощах; обнаруживая все безобразие, все бессилие человеческой дряхлости. Он, кажется, создал их только для того, чтобы они гнусно производили себе подобных и затем умирали, как умирают однодневные насекомые. Я сказал: «Гнусно производили» — и настаиваю. Что может быть, в самом деле, гаже и отвратительнее мерзкого и смешного акта воспроизведения живых существ, которым всегда возмущались и всегда будут возмущаться все утонченные души? Раз уж все органы тела, изобретенные этим скупым и недоброжелательным творцом, служат каждый двум целям, почему же он не выбрал для этой священной миссии, для самой благородной и самой возвышенной из человеческих функций какой-нибудь другой орган, не столь гнусный и оскверненный? Рот, через который наше тело получает вещественную пищу, в то же время выражает слово и мысль. Посредством него восстанавливается плоть, и через него же сообщаются мысли. Орган обоняния, дающий легким необходимый для жизни воздух, передают мозгу все благоухания мира, запахи цветов, лесов, деревьев, моря. Слух, благодаря которому мы общаемся с себе подобными, помог нам создать музыку; мы творим из звуков мечту, счастье, бесконечность и испытываем при этом физическое наслаждение! Но можно подумать, что насмешливый и циничный творец, как будто нарочно, задался целью навсегда лишить человека возможности облагородить, украсить и идеализировать встречу с женщиной. И вот человек изобрел любовь — неплохой ответ лукавому богу! — и так опоэтизировал ее, что женщина подчас забывает, какие прикосновения она вынуждена терпеть. Те из нас, кто не способен к самообману и экзальтации, изобрели порок, утонченный разврат, — это тоже способ околпачивать бога и воздавать почести, бесстыдные почести красоте.
А нормальный человек производит детей, подобно животным, спаривающимся по закону природы.
Погляди на эту женщину! Не отвратительно ли думать, что эта драгоценность, эта жемчужина, созданная для того, чтобы олицетворять прекрасное, внушать восхищение, поклонение и обожание, потратила одиннадцать лет своей жизни на производство наследников графа де Маскаре?
Бернар Гранден ответил со смехом:
— Во всем этом есть доля правды, но много ли таких, которые поймут тебя?
Сален волновался все больше и больше.
— Знаешь, как я представляю себе бога? — сказал он. — в виде колоссального неведомого нам производительного органа, рассеивающего в пространстве миллиарды миров, словно рыба, которая мечет икру одна в целом море. Он творит, ибо такова его божественная функция, но он сам не знает, чт делает; его плодовитость бессмысленна, он даже не подозревает, какие разнообразные сочетания дают разбросанные им семена. Человеческая мысль — какая-то счастливая случайность в этой его творческой деятельности, мелкая преходящая, непредвиденная случайность, которая обречена исчезнуть вместе с землей и, быть может, возникнуть вновь где-либо в пространстве, — возникнуть в том же или ином виде, в новых сочетаниях извечных начал. Этой ничтожной случайности — нашему сознанию — мы обязаны тем, что нам так плохо а этом мире, созданном не для нас и не приспособленном к тому, чтобы принимать, размещать, кормить и удовлетворять мыслящие существа. Сознанию же мы обязаны и тем, что вынуждены — если только мы действительно утончены и культурны — потоянно бороться против того, что все еще называется путями провидения.
Гранден, слушавший его внимательно и давно уже знакомый с яркими вспышками его воображения, спросил:
— Значит, по-твоему, человеческая мысль есть случайное порождение слепого божественного промысла?
— Да, черт возьми! Непредвиденную функцию нервных центров нашего мозга можно сравнить с химическими реакциями, которые получются при неожиданном сочетании элементов, а также с электрической искрой, вспыхивающей от трения или при случайном взаимодействии некоторых тел, — словом, со всеми явлениями, какие порождаются бесконечным и плодотворным разнообразием живой материи.
И доказательства этого, дорогой мой, так и бросаются в глаза всякому, кто оглянется вокруг себя. Если бы человеческая мысль входила в намерения сознающего свои цели творца и должна была быть тем, чем она стала, — такой непохожей на мысть животного, такой требовательной, ищущей, любознательной, беспокойной, то неужели мир, созданный для таких существ, какими мы являемся сейчас, сводился бы к этому неудобному и тесному загону для скота, к этим грядам салата, к этому шарообразному, лесистому и каменистому огороду, где нам по воле нашего непредусмотрительного провидения следовало бы жить голыми в пещерах или под деревьями, питаться трупами животных — наших братьев — или сырыми овощами, выросшими под солнцем и дождем?
Но стоит задуматься на миг, и станет понятно, что этот мир сотворен не для таких существ, как мы. Мысль, каким-то чудом расцветшая и развившаяся в ячейках нашего мозга, мысль, бессильная, невежественная и неясная, какова она есть и какой останется навсегда, делает всех нас, мыслящих людей, вечными и несчастными изгнанниками на этой земле.
Взгляни на нее, на эту землю, которую бог дал ее обитателям. Разве не ясно, что она со своими растениями и лесами предназначена исключительно для животных? Что найдется на ней для нас? Ничего. А для них все: пещеры, деревья, листья, родники — жилища, еда и питье. Так что привередливые люди вроде меня никогда и не могут чувствовать себя хдесь хорошо. Довольны и удовлетворены только те, кто приближается к животным. А как же прочие — поэты, утонченные и беспокойные души, мечтатели, исследователи? Ах, бедняги!
Я ем капусту и морковь, черт побери, ем лук, репу и редиску, — ем потому, что пришлось к этому привыкнуть, даже найти в них вкус, и потому, что ничто другое не растет; но ведь это же еда для кроликов и коз, как трава и клевер — еда для коров и лошадей! Когда я вижу колосья зрелой пшеницы в поле, то не сомневаюсь, что все это выращено землей для воробьиных и ласточкиных клювов, а никак не для моего рта. Стало быть, когда я жую хлеб, то обкрадываю птиц, а когда ем курицу, то обкрадываю лисиц и ласок. Разве перепелка, голубь и куропатка не естественная добыча для ястреба? И ведь баран, козел или бык — скорее добыча для крупных хищников, чем то жирное мясо, которое нам подают зажаренным, с трюфелями, специально для нас вырытыми из земли свиньей.
Но, дорогой мой, ведь животным ничего не надо делать, что бы жить здесь. Они дома, у них готовые стол и квартира, им остается только пастись или охотиться и пожирать друг друга соответственно своему инстинкту: бог никогда не предвидел любви и мирных нравов; он предвидел только смерть живых существ, ожесточенно убивающих и пожирающих друг друга.
А мы!.. Ах, сколько потребовалось нам труда, сил, терпения, изобретательностм, фантазии, предприимчивости, способностей, таланта, чтобы сделать эту каменистую, проросшую корнями почву сколько-нибудь обитаемой! Подумай, чего мы только ни сделали вопреки природе и против природы, чтобы устроиться хотя бы сносно, хоть как-нибудь, хоть сколько-нибудь удобно, хоть сколько-нибудь изящно, но все еще недостойно нас!
И чем мы цивилизованнее, чем умнее и утонченнее, тем больше нам приходится побеждать и подчинять себе животный инстинкт, который заложен в нас по воле бога.
Подумай только, что нам пришлось создать цивилизацию, всю цивилизацию, включающую столько вещей, — столько, столько всевозможных вещей, от носков до телефона! Подумай обо всем, что ты видишь ежедневно, обо всем, чем мы пользуемся так или иначе.
Чтобы скрасить свою скотскую участь, мы придумали и создали все, начиная с жилища, а затем — вкусную пищу, соусы, конфеты, пирожные, напитки, ткани, одежды, украшения, кровати, матрацы, экипажи, железные дороги, бесчисленные машины. Мало того, мы изобрели науку, искусство, письменность и стихи. Да, это мы создали искусство, поэзию, мызыку, живопись. Все идеалы исходят от нас, как и вся привлекательная сторона жизни — женские туалеты и мужские таланты, — и нам в конце концов удалось хоть немного приукрасить, сделать менее голым, менее монотонным и тяжелым то существование простых производителей, ради которого только и породило нас божественное провидение.
Взгляни на этот театр. Разве в нем не собралось человеческое общество, созданное нами, не предусмотренное извечным промыслом, ему неизвестное и доступное только нашему сознанию? Разве ты не видишь, что это изысканное, чувственное и интеллектуальное развлечение придумано вот таким недовольным и беспокойным мелким животным, как ты или я, и притом придумано им только для себя самого?
Взгляни на эту женщину, на госпожу де Маскаре. Бог сотворил ее для того, чтобы она жила в пещере, нагая или завернутая в звериные шкуры. Но разве такая, как есть, она не лучше? А кстати, не знаешь ли, почему этот болван муж, обладая такой подругой, — и особенно после того, как он позволил себе хамство семь раз сделать ее матерью, — почему он вдруг бросил ее и стал бегать за девками?
Гранден ответил:
— Э, дорогой мой, может быть, в этом то все и дело. В конце концов он понял, что постоянно ночевать дома — обходится ему слешком дорого. И к тем самым принципам, которые ты выдвигаешь философически, он пришел из соображений домашней экономии.
Раздались три удара — сигнал к последнему акту. Приятели повернулись, сняли цилиндры и заняли свои места.
IV
Граф и графиня де Маскаре молча сидели рядом в карете, отвозившей их домой из Оперы. И вдруг муж сказал:
— Габриэль!
— Что вам надо от меня?
— Вы не находите, что это длится достаточно долго?
— Что именно?
— Ужасающая пытка, которую я терплю от вас уже шесть лет.
— Но я не знаю, как вам помочь.
— Скажите мне наконец: который?
— Никогда.
— Подумайте, ведь я не могу видеть детей, не могу быть с ними, чтобы сердце мое не сжималось сомнением. Скажите мне, который? Клянусь вам, я прощу, я буду обращаться с ним так же, как с другими.
— Я не имею права.
— Или вы не замечаете, что я не в силах болше выносить эту жизнь, эту мучительную мысль, этот вечный неотступный вопрос, терзающий меня всякий раз, как я их вижу? Я схожу с ума.
Она спросила:
— Вы так сильно страдали?
— Невыносимо. Иначе согласился ли бы я на этот ужас — жить бок о бок с вами, и на еще больший ужас — чувствовать и знать, что среди моих детей есть один — какой, я не знаю, который мешает мне любить всех остальных?
Она повторила:
— Так вы действительно страдали?
Сдержанным, измученным голосом он ответил:
— Да ведь я повторяю вам каждый день, что это для меня невыносимая пытка. Разве иначе бы я вернулся? Стал бы я жить в этом доме, вместе с вами и с ними, если бы я их не любил? Ах, вы поступили со мной ужасно. Дети — единственная радость моей жизни, вы это отлично знаете. Я для них такой отец, какие бывали только в давние времена, как и для вас я был мужем старинного склада: ведь я все еще человек инстинкта, человек природы, человек старого времени. Да, признаюсь, вы вызывали во мне жестокую ревность, потому что вы женщина другой породы, другой души, других потребностей. Ах, я никогда не забуду того, что вы мне сказали. Но с тех пор я перестал интересоваться вами. Я не убил вас потому, что тогда у меня не осталось бы средства когда бы то ни было узнать, который же из наших… ваших детей — не мой. Я ждал, но страдал сильнее, чем вы можете вообразить, потому что не смею больше любить их, кроме может быть, двух старших. Я не смею взглянуть на них, позвать их, обнять, я никого из них не могу посадить к себе на колени, чтобы тут же не подумать: «Не этот ли?» Шесть лет я был с вами корректен, даже мягок и любезен. Скажите мне правду, и, клянусь вам, я ничего плохого не сделаю.
В темноте кареты ему показалось, что она тронута, и он почувствовал, что сейчас она заговорит.
— Прошу вас, — сказал он, — умоляю вас…
Она прошептала:
— Я может быть виновнее, чем вы думаете. Но я не могла продолжать эту отвратительную жизнь, я не хотела быть постоянно беременной. Другого средства у меня небыло. Я солгала перед богом, я солгала, подняв руку над головами детей, — я вам не изменяла никогда.
Он схватил в темноте ее руку и, стиснув ее так, как в страшный день прогулки в Лес, проговорил:
— Это правда?
— Правда.
— Но он простонал, содрогаясь от муки:
— Ах, теперь у меня начнутся сомнения, и не будет им конца! Когда вы солгали: тогда или теперь? Как я могу верить вам? Как после этого верить женщине? Никогда уже я больше не узнаю правды. Лучше бы вы мне сказали: «Жак» или «Жанна»!
Коляска въехала во двор особняка. Когда она остановилась перед подъездом, граф вышел первым и, как всегда, повел графиню по лестнице под руку.
Поднявшись на второй этаж, он сказал:
— Можно поговорить с вами еще несколько минут?
Она ответила:
— Пожалуйста.
Они вошли в маленькую гостиную. Несколько удивленный лакей зажег свечи.
Оставшись наедине с женой, граф заговорил снова:
— Как мне узнать правду? Я тысячу раз умолял вас сказать, но вы молчали: вы были непроницаемы, непреклонны, неумолимы, а вот теперь говорите, что это была ложь. Шесть лет вы заставляли меня верить в подобный обман!
1 2 3