А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Во всяком случае, Варна всегда норовила подойти к таким типам, и возникало ощущение, что ей ужасно неловко находиться рядом со мной хотя бы 34 секунды, потому что я ношу прошитую по канту хорошую обувь и избегаю каких бы то ни было дискуссий по поводу изобразительного искусства, или independent bands, которые упоминаются в «Спексе», или зарождающегося правого радикализма, этого «коричневого дерьма», по выражению Варны. Еще невыносимее было то, что она несла о хип-хопе. Мол, хип-хоп – это новая музыка панков, подлинное выражение протеста, и тому подобная бесконечная дребедень.
Александр просто помешался на Варне. Я даже не знаю, как это произошло. Александр вроде всегда был умным парнем. Но в Варну он по-настоящему втюрился. Он ей писал длинные письма из Афганистана и бог знает откуда еще – наверное, более длинные, чем в тот раз прислал мне. Он звонил ей по телефону, а когда возвращался в Германию, назначал ей свидания в дешевых забегаловках, где мужики стоя жуют длинные котлеты и запивают их пивом прямо из бутылки, и от скуки осматривают с головы до ног каждого входящего, а потом снова со скучающим видом пьют пиво и обсуждают со своими еще более долбанутыми друзьями последний концерт группы Public Enemy или последний текст Дидриха Дидерихсена.
Вначале я еще пытался его предостеречь, но с Александром это полный беспроходняк. Он, наверное, самый упрямый из всех, кого я знаю. В общем, он втрескался в Варну по уши. Я, кстати, еще не рассказал, почему ее зовут Варной. Это в честь города на Черном море, где познакомились ее предки, которые раньше жили в советской зоне. Потом, когда они переехали на Запад, Варну постоянно дразнили в школе из-за ее имени. На переменах соученички распевали за ее спиной оскорбительные куплеты и всячески донимали ее, и в конце концов у Варны поехала крыша, и теперь она хочет всюду быть своей в доску – на вернисажах, и в артистических барах, и прочее.
Самое главное, что я Варну на дух не переносил. Я никогда не слушал того, что она болтала, хотя обычно слушаю все разговоры, потому что все так или иначе интересно. Но Александр не допускал даже мысли о том, что я срать хотел на слова соплюшки, которую он считает своей великой любовью.
Я же ничего не мог с собой поделать. Варна казалась мне такой заранее предсказуемой, наивно либеральной дешевкой, что, слушая ее долбаные идеи, просто невозможно было не сорваться и не затеять с ней ссору – или, по крайней мере, не испытать желания врезать ей по хлебалу. Однако ничего подобного я себе позволить не мог, потому что Александр был моим другом; так что я просто ее не слушал или вставлял нечто совершенно из другой оперы, лишь бы хоть что-нибудь сказать, но это все равно не помогало мне поддержать беседу, которая обычно вертелась вокруг таких, например, тем: нужно ли на выборах голосовать за «зеленых» и должен ли сознательный человек, чтобы показать пример другим, перестать пользоваться автомобилем (в соответствии с ультраидиотским девизом Think globally, act locally), и тому подобное. Я в таких случаях обычно говорил что-нибудь вроде того, что в каждой земле следовало бы построить особую психбольницу, в которую копы отправляли бы всех, кто слишком активно выражает свое недовольство существующим политическим режимом.
Варна в ответ обзывала меня нацистом и совершенно аполитичным типом, и мне каждый раз хотелось ее спросить, как нацист может быть «совершенно аполитичным», но я так никогда и не решился на это, потому что рядом с Варной всегда был Александр, так сильно ее любивший. Ситуация в целом все более накалялась, но я не мог ничего изменить. Эта телка просто была слишком тупой. В конце концов дело дошло до открытого столкновения, и Александр, естественно, стал на сторону Варны. На этом все и закончилось.
Итак, я лежу на кровати в номере франкфуртской гостиницы, а за окном сияет солнце, и меня немного клонит в сон, но я не могу заснуть, потому что в моей голове непрестанно крутятся все эти мысли. Прикольность моего положения в том, что мне как-то не по себе, я чувствую легкий приступ дурноты и думаю, что это, наверное, действие той таблетки, которую Нигель дал мне вчера в Гамбурге. Я поворачиваюсь на бок, вдыхаю свежий запах постельного белья, закуриваю сигарету и думаю, что охотно выпил бы сейчас кока-колы; я снимаю трубку, хочу попросить служащего гостиницы, чтобы мне принесли бутылку наверх, но по ошибке набираю номер квартиры Александра. Я слышу какой-то треск, потом длинный гудок, и потом на другом конце линии откликается Александр.
Моя рука, сжимающая телефонную трубку, вздрагивает, спина покрывается потом, я изгибаюсь, оглядываю себя и вижу, что в одном месте, чуть выше пояса, на голубой рубашке действительно проступило темное пятно. Я нервно затягиваюсь сигаретой, а Александр в это время спрашивает: «Алло, кто это?», – и вдруг я чувствую, что поплыл. Ощущение такое, будто я падаю навзничь. Я вижу какие-то черные и желтые пятна, но не могу сообразить, что это. В трубке еще раз раздается «Алло», но как бы очень издалека, из какого-то места, которое на уровень выше или ниже меня. Потом опять что-то щелкает, и Александр кладет трубку.
Я пытаюсь встать, и трубка выпадает из моей руки. Она ударяется о крышку журнального столика, сделанного из красного дерева. Несколько осколков черной пластмассы разлетаются в стороны и образуют странный узор на светло-сером ковре. Черные кусочки как бы складываются в контур Англии, в географическую карту. Я оторопело смотрю на этот контур, и тут меня начинает рвать. Большие желтые сгустки блевотины плюхаются на ковер, рядом с расколотой телефонной трубкой. Дальше следует пара ложных позывов, а потом я по глупости не успеваю нагнуться и спускаю зловонную желтую жижу прямо на свой пиджак и рубашку.
Некоторое время я неподвижно сижу на краю постели. Мне становится значительно лучше, как всегда бывает после блева. Мои пиджак, рубашка и брюки безнадежно испорчены, я сбрасываю их с себя, подхожу к чемодану, который гостиничный бой поставил перед телевизором, открываю его – кнапп, кнапп, щелкают застежки, – достаю чистую рубашку, бежевые брюки и твидовый пиджак и кладу все это на кровать, с той стороны, которая осталась неизгаженной. Потом иду в ванную, включаю там радио, и пока Род Стюарт поет I am sailing, намыливаю себя гостиничным мылом под горячей, как кипяток, струей душа.
Хорошенько отмывшись, я закрываю сток и жду, пока наполнится ванна, а потом выключаю радио и ложусь в воду; и поскольку в ванне так тепло, и чисто, и комфортно, я как-то незаметно для себя засыпаю.
Через какое-то время я открываю глаза. Вода в ванне успела остыть. Я понятия не имею, как долго спал. Отходняков у меня давно не бывает. Раньше я объяснял это тем, что стал законченным алкоголиком, но больше так не думаю, даже если мне случается пить двое суток подряд и похмелья все равно нет. Я вылезаю из ванны и вытираюсь белым гостиничным полотенцем, стараясь не смотреть в зеркало. Потом иду в комнату, чтобы одеться.
Пока я лежал в ванне, кто-то перестелил постель, отскреб с ковра блевотину, поменял телефон и забрал мое изгвазданное шмотье. Я нахожу это безумно трогательным и милым, и сажусь голым на край кровати, и внезапно вспоминаю, как в детстве, на Зильте, меня однажды пригласили в дом к Хансенам, в Кампен.
Хансены – это одна зильтская семья. Насколько я помню, их фазер владел магазинчиком прохладительных напитков или чем-то в этом роде. С Хеннингом Хансеном я познакомился на пляже, мы вместе строили песочные замки и хорошо ладили друг с другом – главным образом потому, что у Хеннинга был велосипед с багажником, и мы вдвоем постоянно гоняли на этой штуковине к киоску, чтобы купить себе мороженое «Грюнофант».
Точнее, он мог позволить себе только «Ягодное», но я, поскольку у меня, естественно, денег всегда было больше, каждый раз покупал нам по две порции «Грюнофанта». Мороженое мы съедали в дюнах. Тогда, насколько я теперь припоминаю, такой образ жизни казался мне вполне нормальным, я был уверен, что все мальчишки моего возраста не имеют иных забот, кроме как гонять на великах и лакомиться «Грюнофантом», – причем именно все, без исключения. Я находил замечательным, что Хеннинг, как и я, думает только о подобных вещах. Он тоже воспринимал свою жизнь как нечто само собой разумеющееся.
Однажды – помню, была уже осень – на улице сильно похолодало, но мы, естественно, съели по «Грюнофанту», и каждый еще по два «Ягодных», и потом мы отправились к Хеннингу Хансену (хотя вообще родители мне запрещали заходить в дом к малознакомым людям), и там сидели в подвале и курили сигареты.
Я до сих пор точно помню, какими они были на вкус. Хеннингу родаки поручили бросать монетки стоимостью в одну марку в газовый счетчик – так были устроены отопительные аппараты в первые послевоенные годы, – и рядом с отоплением стояла стеклянная банка с приготовленными монетами, которые все были пересчитаны отцом Хеннинга: Хеннингу оставалось только вовремя их подбрасывать в щель, чтобы отопление работало. Каждый из нас выкурил по меньшей мере по три сигареты, а наши желудки, естественно, были набиты мороженым. Мне первому стало плохо, я выбежал наружу, за дверь, даже не надев куртки, и меня вывернуло в саду у Хансенов. Я тогда думал только одно: боже, мне ведь нельзя выходить из дому раздетым!
После этого мы еще пару раз лакомились мороженым из киоска, но дружба наша как-то сама собой сошла на нет. Тут сыграло свою роль еще и то, что отец Хеннинга в конце концов застукал его на краже денег из банки, которая стояла рядом с отоплением. Но главная причина, как я теперь понимаю, заключалась в недовольстве Хеннинга тем фактом, что он всегда мог покупать себе только «Ягодное», тогда как я постоянно покупал «Грюнофант». В общем, мы с ним виделись все реже и реже, а потом и вовсе перестали встречаться.
Вспоминая все это, я невольно улыбаюсь, такой хорошей дружелюбной улыбкой. Я смотрю на свое отражение в зеркале, вижу, как сижу голый на краешке постели и улыбаюсь самому себе. Сижу я так довольно долго, потому что момент уж больно кайфовый, а потом поднимаюсь, нахожу свои шмотки, которые заранее приготовил, и напяливаю их на себя. За окном стемнело, и я понятия не имею, сколько сейчас времени. Я сую ключ от номера в карман пиджака, выхожу из отеля и беру такси до кафе «Экштейн». По пути бросаю взгляд на часы на приборном щитке, и потом всю дорогу рассматриваю собственные ногти.
Уже поздний вечер, в «Экштейне» полно народа. Внизу, в подвальчике, играет дешевое техно. Я сажусь на высокий табурет у стойки бара (в верхнем помещении) и заказываю себе сидр. Я всегда пью сидр, когда бываю во Франкфурте. Я люблю этот болезненный укол под левым глазом, который чувствуешь после второго стакана. Это мне в кайф, как и то, что от сидра голова тяжелеет еще прежде, чем ты толком напьешься.
Позади стойки висит большое зеркало, и пока я смотрю туда и высоко поднимаю брови, чтобы увидеть, сколько у меня морщин на лбу, я замечаю, как в бар заходят две хорошенькие куколки. Я закуриваю сигарету и отпиваю глоток сидра из граненого стакана. И думаю, что эти простые стаканы для сидра и вправду очень хороши и что я, пожалуй, купил бы себе несколько, но не могу сообразить, куда бы я их поставил, но тут меня пробивает, какой это вообще вздор – мечтать о покупке стаканов. Все это время я наблюдаю, как те две куколки садятся за стол, закуривают и начинают дурачиться.
Франкфуртские девочки обладают такой неподражаемой естественностью, какой нигде больше в Германии не встретишь. В Гамбурге все девочки ходят в зеленых барбуровских куртках, в Берлине все они одеваются подчеркнуто плохо, в подражание художественной богеме, а в Мюнхене, из-за теплого сухого ветра, фёна, они как бы светятся изнутри. Но зато во Франкфурте девушки ведут себя совершенно непринужденно. Я имею в виду не таких коров, как Варна, которую уже описывал раньше, а настоящих клевых девчонок – тех, со слегка вздернутыми носиками, что умеют одеваться, носят светло-каштановые волосы средней длины, охотно тусуются в кабаках и смеются.
Рассуждая таким образом, я замечаю, что одна из тех двух подружек, сидящих за столиком, все время поглядывает в зеркало за стойкой бара и в этом зеркале ловит мой взгляд. Она делает это очень настойчиво, и я пару раз демонстративно отворачиваюсь, но потом не выдерживаю и снова смотрю в стекло. Ее взгляд по-прежнему прикован к моим глазам, и мне это, в общем, не в кайф, потому что я никогда не умел отвечать на такие агрессивные заигрывания. Я снова отпиваю большой глоток сидра, сую сигарету в пепельницу и потом улыбаюсь в зеркало, причем самым обольстительным образом, каким умею, – немного запрокинув голову назад. Девочка улыбается мне в ответ – точнее, вся озаряется радостью – и я вижу в зеркале ее на удивление белые зубы и (не могу поверить своим глазам!) щербинку на переднем резце.
По спине у меня пробегает приятная дрожь, как когда в общественных писсуарах я нарочно пускаю струю на ароматизированный кубик и потом вдыхаю сладковатый запах этого кубика, перемешанный с более острым запахом мочи. Та же самая дрожь. Она начинается где-то в нижней части позвоночника, потом взлетает вверх и достигает ушей, и потом я всегда хорошенько встряхиваюсь. Я и сейчас передергиваю плечами, что, наверное, выглядит не совсем прилично, потом разворачиваюсь на 180° на крутящемся табурете, со стаканом сидра в руке и с обворожительной улыбкой (это у меня получается вполне клево), и как раз спускаю ноги на пол, собираясь подойти к тем двум куколкам и познакомиться с ними, как вдруг дверь «Экштейна» открывается и на пороге вырастает Александр. Он одет в совершенно изношенную зеленую барбуровскую куртку с нашивкой «Айнтрахт – Франкфурт» на груди, его светлые немытые космы свисают до плеч и раскачиваются при ходьбе.
Я, естественно, в полном отпаде. Стою, не зная что делать: с одной стороны, я безумно рад, с другой, стреманулся до смерти – потому что не был готов к этой встрече, хочу я сказать. Но ситуация разрешается наилучшим образом: он меня не видит. Представьте себе: в упор не видит. Он просто проходит мимо, хотя я сижу у самой стойки на этом долбаном табурете и не спускаю с него глаз.
Александр пересекает зал, и я продолжаю за ним наблюдать. Может, он почувствует, думаю я, может, почувствует, что я на него смотрю. А может, это я сам так изменился, что он меня не узнает, может, все дело в этом. Но он не оборачивается, в самом деле нет. Он стягивает свою барбуровскую куртку и вешает ее на спинку стула, треплется с какой-то молодежью и при этом опорожняет пару стоящих на столе недопитых стаканов с пивом. Узнаю прежнего Александра, думаю я. Он никогда не брезговал опивками других. Потом он направляется к лестнице, спускается по ступеням в подвальчик, откуда доносятся звуки техно, и исчезает из поля моего зрения.
Я расплачиваюсь за сидр и подбегаю к столику, у которого Александр оставил свою куртку. Долго не раздумывая, хватаю эту куртку со спинки стула и напяливаю ее на себя. Никто на меня не смотрит, но я все равно чувствую, как уши мои краснеют и делаются горячими. Я поднимаю коричневый шерстяной воротник, хотя обычно никогда так не делаю, и выскакиваю на улицу. Никто меня не преследует, не окликает. Барбуровская куртка хорошо греет, даже без подстежки, и я, засунув руки в карманы, шустро бегу по булыжной мостовой. Цок, цок, цок, отдается в ночной тишине, потому что внизу на моих шузах есть такие металлические фиговины. Как они точно называются, я забыл. И хотел бы вспомнить, но, честно, не могу…
Пять
Я тогда очень быстро смотался из Франкфурта. Не то чтобы история с Александром так уж сильно угнетала меня, но просто мне нечего делать в этом городе. Франкфурт, как я уже говорил, производит крайне отталкивающее впечатление. Я, значит, сажусь на одну из электричек, идущих в южном направлении, и покупаю у кондуктора, слегка попахивающего потом и ужасно медлительного, билет до Карлсруэ. В Германии есть города, где я еще не бывал. Аахен и Дюссельдорф, например, и этот самый Карлсруэ. Вот я теперь и погуляю в Карлсруэ.
Итак, я снова сижу в невыразимо гадостном борд-трефе, который выглядит точно так же, как бистро в вагоне первого класса, но только оформлен еще хуже, и пью минералку «Кристинен-бруннен», потому что перед этим, на франкфуртском вокзале, мне как-то поплохело, и у меня такое чувство, что мне сейчас не стоит брать в рот ни капли алкоголя. «Кристинен-бруннен», конечно, – херня для пролетариев, но она все же лучше, чем эти новые шведские или бельгийские воды, «Спа», например, или «Рамлёза», или как там их еще называют.
Кроме меня, в борд-трефе никого нет. Вагон в самом деле так называется – борд-треф. Они там совсем оборзели. Подстроили нам этакую подлянку. Я пытаюсь сообразить, кто же мог изобрести это название.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16