А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 


У желтоватых, обозначенных пешкой дверей, Жужа обернулась, видимо услышав мое сопение за спиной:
– Ну что еще?
– Я подумал... если понадобится моя помощь... я мог бы...
– Оставь меня в покое!
Дверь устало хлопнула. Я опустился на корточки и приготовился ждать. Оставлять ее в покое в мои намерения не входило.
О коридорах, ночных одичалых коридорах, можно говорить только шепотом, только издалека. Само понятие пустынного ночного туннеля с дверьми по бокам требует, как дремучий лес, иносказательного почтения, ибо он во сто крат петлистее и коварнее леса. Эти сумрачно-желтые, гладкие проходы в никуда особенно страшны своим гулким безразличием, которое, разумеется, не безразличие вовсе, а липкая бумажка, на которую садятся охочие до всего липкого доверчивые мухи.
В нашей пятиэтажной твердыне не было лифта, но были наскакивающие одна на другую лестницы, узкие и кромешные, как дупло в зубе, коридорчики, развилки, перекрестки, чернотой манящие переходы, выводившие путника то в зал с колоннами, то в чью-то захламленную подсобку. Все двери, все коридоры, не спрашивая, вели куда-то; в любом кабинете присутствовали, не таясь, боковая дверь, чердачок, кладовочка или тщательно запираемый шкаф, и даже в туалете было узкое келейное оконце на прокопченную годами пожарную лестницу. Отсутствие тупиков утешало и настораживало.
Сидя под дверью дамской комнаты на пыльной, уходящей вдаль ковровой дорожке, я вглядывался в угрюмые таблички на дверях: они казались совершенно чистыми. Кто знает, что творится здесь по ночам, когда люди со своей меркантильной потребностью расчертить пространство и все надписать расходятся по домам. В пустых помещениях почему-то всегда чувствуешь себя неловко, всегда встает где-то на заднем плане непрошеное чувство вины, как будто ты подглядел в замочную скважину любовную сцену.
Тусклый свет стал еще приглушеннее, словно и в коридорных просторах наступала ночь. Я почувствовал, как зеленовато-желтая патина, покончив с дверьми, медленно подбирается ко мне. Было тихо. Жужа все не выходила. В какое-то мгновение мне показалось, что в конце коридора, на пороге совсем уж беспросветной ночи мелькнула тень: словно мышь проскочила мимо настольной лампы или мотылек задул взмахом крыльев огонек свечи. Я замотал головой: что за чертовщина! Это все хроническое недосыпание, все дело в хроническом... Тень ползла теперь вдоль левой стены. С легкостью конькобежца скользя по матовой глади дверей, она двигалась неторопливо, и в этой методичности, в круглых, размеренных движениях читалась спокойная самоуверенность. В перешейках между дверьми тень вздрагивала, будто поеживаясь от холода, и тогда на бугристой поверхности отчетливо проступали контуры плотно сбитой фигуры в круглой шляпе. Ни страха, ни удивления я не почувствовал – только грусть, удушливую и цепкую, – грусть защемленной души. Я сидел, глядя на скользящую фигуру, как смотрят на морскую волну: все равно накатит, разобьется, утащит за собой.
«Ш-ш-ш», – зашелестело в затылок. Так в детстве успокаивала меня бабушка, когда мне снились кошмары.
– Спишь. – Кто-то осторожно тронул меня за плечо, и волна откатила.
Я открыл глаза и поднял голову с колен. Жужа устроилась тут же, на полу. По ее губам, все еще синеватым, блуждала слабая улыбка. Измученные прядки на висках потемнели, бисерной нитью блестели капельки пота над губой. Лицо и влажная шея казались закутанными в белую простыню. Даже веснушки куда-то исчезли. Мы сидели очень близко, касаясь плечами, и я ощутил тепло ее тела, ту горячую волну, которую мы храним за пазухой. Далеким эхом пробежало воспоминание о возне у дверей и собственная комичная уродливость.
– Ты как?
– Лучше не бывает. – Не снимая улыбки, Жужа прислонилась к стене и закрыла глаза.
– Я сбегаю за водой, хочешь?
– Спасибо, ничего не нужно.
– Я мигом.
Я вскочил и на ватных ногах понесся по коридору.
В комнате было темно, и я, так и не нащупав выключатель (где он находится, напрочь вылетело из головы), опрокидывал и крушил уснувший мир, пока не нащупал, наконец, на Женькином столе рельефный изгиб бутылки с минералкой. Запах в комнате был ужасный.
Когда я примчался обратно, Жужа сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела на стену перед собой. Я протянул ей бутылку и, пока она жадно пила, бухнулся рядом.
– Спасибо, – ставя бутылку на пол, сказала она. – Ты меня спас.
– Может быть, что-нибудь еще?
– Только не предлагай мне перекусить.
Глаза ее смеялись. Синева на губах вылиняла, белые щеки подтаяли, осветились изнутри нежно-молочным светом. Загорались одна за другой светло-коричневые веснушки.
– Ты выглядишь лучше.
– Что, сильно я тебя испугала?
– Лицо у тебя было белое, как у примы театра Кабуки.
– Со мной такое часто случается: выворачивает наизнанку от полноты ощущений.
Жужа отодвинулась, запрокинула голову и заговорила тихо, почти шепотом:
– Правда, странно?
– Что странно?
– Ш-ш-ш. Тише, не спугни тишину.
– Что странно? – понизив голос, повторил я.
– Все это, – она неопределенно махнула рукой. – Такое старое, уставшее от людей место... Никогда раньше не была здесь ночью. Все эти застывшие двери, как какие-нибудь гомункулусы в колбах. Вроде бы безобидные кусочки плоти в спирту, ан нет...
Озадаченный отголоском собственных мыслей в чужой голове, я, назло кому-то, протянул:
– По-моему, обыкновенные двери... Ничего инфернального...
– Да нет же, нет же, нет! Ну, посмотри на эти стены, они же весь день впитывают наши голоса, запахи, мысли. – Она осторожно прикоснулась к стене. – Ненавижу.
– Кого ты ненавидишь?
– Эти стены. Эти двери. Эти затхлые каморки. Они мне руки выкручивают.
Жужа медленно водила пальцем по стене, продолжая шептать:
– И дорожка, на которой мы сидим... Кто угодно может бродить здесь по ночам.
Я вздрогнул, вспомнив скользящую тень, и неуверенным шепотом попытался ее отогнать:
– Все дело в освещении.
– Ты не понимаешь. Это все равно, что ворваться с криками в спящий ночной магазин и застукать манекена за примеркой новых нарядов. Преступление, почти святотатство. То, что мы сидим здесь, – святотатство.
Я удивленно посмотрел на Жужу. Вместе с теплом в ее черты вернулась привычная замкнутость, и совершенно невозможно было определить, говорит она серьезно или шутит.
– По этому коридору ходят люди, изо дня в день, из года в год. Лица сменяют друг друга, выныривают из одного коридора и тут же скрываются за поворотом другого, бегают между этажами, перескакивая через ступеньки, наступая друг дружке на ноги, курят в пролетах, стряхивая пепел на головы тех, кто зазевался внизу. И весь этот муравьиный калейдоскоп пылью оседает на стенах, остается здесь навсегда. Это страшное место. И дело вовсе не в освещении.
***
Вообще-то я не люблю слов. Они и созданы только затем, чтобы сбить с толку, все выхолостить и обезобразить. Вечная ложь, вечная ущербность, испанский сапожок для любителей дальних прогулок. И тот факт, что я сейчас выдуваю, как завзятый стекольщик, целые фразы и предложения, ровным счетом ничего не доказывает, за исключением разве того, что мне, сидящему над синим блокнотом, трудно зачерпывать воспоминания и сливовый джем одной ложкой, да еще прихлебывать при этом необратимо остывающий чай (к тому же темнеет, к тому же, как ни крути, заняты руки).
А еще – я обыкновенный человек, которому, как уточке перед нырком – двойным, а то и тройным, – необходимо погреться на солнце, похлопать, удовольствия ради, крыльями, обменяться новостями с присевшей рядом чайкой, и только тогда, набрав побольше воздуха, уйти с головой в малахитовую воду. Конечно, я мог бы с видом Сократа, раздающего словесные подзатыльники афинянам, плести и плести вербальные цепочки, но мне это скучно и пахнет супом. И, кроме того, я всего-навсего обыкновенный человек (или уточка), который из плотной застекольной синевы смотрит на заснеженный сад и ловит впотьмах смутные отголоски прошлого.

Здесь курят

Мне люди нравятся больше капусты.
Питер Уолш
– Кто вы такая?
Голос, с хрипотцой и неожиданно утробными, булькающими модуляциями, звучал откуда-то сверху, будто там, под потолком, кто-то неспешно покачивался в невидимом гамаке. В комнате было темно и мутно, как на дне морском, только в дальнем углу хитро мерцал синий глаз настольной лампы, почти ничего, кроме маленькой опушки в груде бумаг, не освещавшей. Накаленная синь, смешиваясь с сигаретным дымом, расползалась по комнате, оседая по углам. Удивительно, что в таком неказистом здании могла существовать комната с синим нутром. Это было так же волнующе, как черные туфли с красной подошвой, как вишневая ягода в кусочках льда. Здесь все было синим, имманентно и непререкаемо. Глаза поначалу отказывались верить, но очень скоро сдавали позиции и забывали о других цветах, как будто их никогда и не существовало. Синь скапливалась на ресницах, заползала под веки, так что, даже закрыв глаза, вы от нее не могли отделаться: привычно красная пелена вырождалась в синюю. Руки и язык у меня, наверное, стали иссиня-черными, как в детстве после набега на шелковицу. Далекая лампа, как пыльная синяя луна на закопченном небе, холодно поблескивала. В воздухе носилось что-то кисло-сладкое. Синяя пыль? Я чихнула.
– Кто ты такая? – с нажимом прорисовывая каждую букву в воздухе, повторили из гамака. Странный голос. Так разговаривают кастрюльки с рагу на медленном огне.
Запрокинув голову, я сказала:
– Я на собеседование...
– Что вы там шепчете? Говорите громче! Или нет, лучше подойдите.
Слепо пялясь в потолок, я затопталась на месте в нерешительности:
– Куда подойти?
– К столу, деточка, к столу.
Лунный лик задрожал и стал со скрежетом угасать: лампе-синеглазке сворачивали шею. Когда освещенная опушка на столе стала не больше теннисного мячика, скрежет, наконец, прекратился. По комнате заплясали лазурные круги с зеленым отливом. Я сделала шаг вперед.
– Вы глухая? Подойдите, – последовал приказ, теперь уже определенно из угла.
– Я подошла.
– Подойдите по-человечески.
Еще шаг.
– Ближе... Послушай, милочка, от стола до двери семь шагов, твоих восемь с половиной, ты хочешь, чтобы о каждом из них тебя просили отдельно? – Лампа начинала злиться.
Подойдя вплотную, я остановилась, безуспешно стараясь разглядеть собеседницу. Перед глазами вращались назойливые синие колеса с золотистыми спицами, время от времени высекая на ходу звонкие искры.
– Не сюда. Слева стул, садитесь.
Нащупав что-то в темноте, достаточно твердое, чтобы сойти за стул, я уселась на самый краешек, поджав под себя ноги. Густая синь в поволоке сигаретного дыма, зыбкая аура лампы, требовательный невидимка напротив, виртуозно жонглирующий светом и тенью, стул, который мог оказаться торшером, детской коляской, плюшевым медведем, сороконожкой и чем угодно еще, – переполненная всем этим, я готова была хлынуть через край. К тому же меня не покидало ощущение пустоты, огромного бездонного пространства под ногами, как если бы я сидела на глянцево-синем звездном куполе с петушком на палочке вместо креста.
– Итак, – разбавляя синь седыми виньетками дыма, сказала лампа, небрежно сбросила туфельки на пол и подтянула под себя ногу в расшитых золотом алых шароварах. Увитые кольцами холеные пальцы заплясали над блюдом с фруктами.
– Хурма, виноград, персики? – звенели браслеты. – Финики, шербет?
Под шепот фонтанов и чарующие звуки тягучей, как патока, музыки, шелестя одеждами, пощелкивая янтарем на толстой шее, она ела виноград, отправляя в коралловый рот жемчужину за жемчужиной – черные, как деготь, сладкие, как сон младенца. Она ела, она жмурилась, она болтала босой ногой, она рассказывала сказки. По ниточке, неторопливо ткался ковер повествования. Лампа откусывала хурму и выпускала, как дым колечками, сказку со слонами, шелковыми тканями, звонкоголосыми птицами, наивными богачами и хитрыми нищими; проглатывала финик – и вместо косточек выпускала на волю целый караван, с верблюдами, мулами, гаремом и настоящим бородатым султаном, сатрапом и сластолюбцем; придавливала к небу виноградину – и повсюду разлетались брызги глубоких морей, кувшины, полные песка и ила, ослы в рыбацких сетях, джинны с головой в облаках и ногами на земле, отважные мореходы и пещеры с сокровищами. Она была райской птицей в золотой клетке, она была огромным китом, что носил на спине яблоневый сад и проглотил целую флотилию. Ах, эти сказки! Шумные рынки, узкие улочки и Сераль в чаду очарования. Зефирный дворец, где даже у одалисок носы в сахарной пудре. Им дарят деньги, их опекают, о них заботятся, им преподносят подарки по случаю свадеб, празднеств и дней рождения. Но в одалисках здесь не задерживаются – карьерный рост... Ведь есть хасеки, с отдельной комнатой, мягкой постелью, развесистым балдахином, миллиардом слуг, подушек, нарядов и зеркал, все это великолепие отражающих. Здесь есть все, здесь все возможно, даже в Босфор угодить...
– Работать будешь под Юлей. – И лампу застигло утро, и она прекратила дозволенные речи. Купол покачнулся, и я замигала глазами. Подушки и ковры исчезли, музыка смолкла, синева вернулась. – Она еще на тебя посмотрит, я дам адрес нашего офиса...
Посмотрит? А, ну да... Предварительный показ во дворце. Если, не дай Аллах, обнаружатся желтые зубы, дряблый живот или собственное мнение – не видать тебе ни золотых динаров, ни халвы из рук самого султана. Кто бы мог подумать, что даже программисты...
– ... стрессоустойчивость. Готовность ко всему. Потому что мы однажды взяли девочку на испытательный срок, кстати, он не оплачивается, а она ко всему готова не была... Пришлось уволить.
Кто там, напротив? Почему я ее не вижу? И почему этот стул так немилосердно впивается в зад, в воспитательных целях?
– Не опаздывать. А лучше приходить пораньше. Работа всегда найдется. Обед полчаса, но у нас все прекрасно в пятнадцать минут укладываются. За рабочее место отвечаешь головой. Машина пока будет старая, но если она развалится при тебе... Каждое утро проверка. Больничные не оплачиваются. Нечего болеть. Вы курите, кстати? – Три дымных колечка полетели мне в лицо. – Юля не любит, когда курят. Это вредно для здоровья, а мы заботимся о наших сотрудниках. – Тут лампа самоотверженно закашлялась. – И вообще... Столько времени на эти перекуры. А время деньги, милочка.
Я задумчиво разглядывала свои руки, жутковато-синие, как у утопленника. Слова плавали по комнате, оседали на стенах, как пузырьки воздуха в вазе с водой. О Багдад, город любви и рахат-лукума, столица говорливых рынков и фонтанов! Ряды невольников со всех концов света: программисты, бизнес-аналитики, гадалки, бухгалтеры, психологи, кафельщики-облицовщики, ювелиры, журналисты, переводчики, юристы, тестеры, парикмахеры, косметологи, дантисты... Лампа-синеглазка под ручку с Юлей, две огромные пупырчатые жабы с сонными глазами, неловко выворачивая перепончатые лапки при ходьбе, степенно вышагивают между субтильными девелоперами, придирчиво проверяют зубы и белки глаз, форму черепа и упругость ягодиц. Не произнося ни слова, Синеглазка тычет корявым перстом в одного, другого, третьего... и я среди них. Кандалы рабов жалобно позвякивают в такт Юлиным длинным серьгам, пересохшие губы бессильно шевелятся, глаза у всех черные, как у несмышленых креветок. Пойманы, куплены, упакованы в бумажный пакет, с тавром на лбу, с лилией на плече, будем работать... под Юлей. Я хихикнула.
– Что такое? – заклекотало напротив.
– Ничего. Простите. – Я вскочила со стула и стала пятиться к двери. Эта комната, она как наперстянка, заманивает мошек аппетитными росинками нектара, а потом смыкается над околдованной жертвой и пожирает ее живьем. Сколько их побывало здесь до меня? Скольких Синеглазка успела слопать и переварить? Все они здесь, под ногами, на стенах, под потолком. Боже мой, на чем я сидела! Бежать, бежать пока не поздно! – Это ошибка. Я просто... Я вам не подойду. Простите за беспокойство.
Проглотив последние слова, я без обиняков ломанулась к двери, точнее туда, где она должна была по моим расчетам находиться. Пока я с настойчивостью слепой мыши ощупывала стену, за спиной гремело:
– Что значит ошибка? Никуда вы не пойдете! На вас потратили уйму времени! Да кому ты вообще нужна? Выпускница безмозглая! Еще пожалеешь!
По некоторым признакам я догадалась, что то, что раньше сидело и курило, стало теперь неумолимо подниматься. К счастью, передвигалось оно не столь быстро, как переходило на «ты», а дверь в наперстянке все же нашлась. Уже в приемной, пробегая мимо точившей когти секретарши, я оглянулась.
1 2 3 4 5