А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В кармане у меня оставалось всего около рубля, но что были эти деньги в сравнении с величием и грандиозностью нашей неожиданной встречи. Я заказал еще закуски и чаю.
- Самое обидное, - сказал Павел, жадно набивая рот, - что я совершенно не знаю, чем я тут могу заняться. Жизни вашей я не понимаю, ни жилья, ни денег, ничего у меня нет.
- Жить ты пока можешь у меня, - сказал я горячо. - Конечно, я уверен, что со временем мы сумеем заинтересовать твоей историей ученых, они примут и оценят факт твоего появления в нашем времени. А пока... Ты же ведь литератор, - продолжал я. - Отчего бы тебе не попробовать писать? Попробуй, ведь может и так сложиться, что ты найдешь своего издателя...
- Ну да, - усмехнулся он недоверчиво. - Тут у вас такие титаны пишут, что... Блок у вас уже известен?
- Да, - кивнул я. - Я знаю его стихи. Он станет знаменит?
- Ого! - воскликнул он. - Гений! Ну, потом Маяковский, Есенин... Их-то пока еще нету, они позже... А Горький есть?
- Конечно, - кивнул я, - Горький очень популярен, у него свои читатели. В поэзии известны Бальмонт, Надсон... Они останутся в истории литературы?
- Останутся, - небрежно махнул он рукой. - Но знаменитыми не станут... Нет, писать при жизни таких титанов невозможно, расчета нет. Ведь еще Лев Толстой жив! И Чехов! Чехов жив?
- Жив, - подтвердил я и осторожно спросил, ибо очень любил печальную музу Чехова. - А когда он умрет?
- Не помню, - подумав, ответил Павел. - Сейчас 902-й... Ну, что-то очень скоро...
- Господи, какой ужас! - вырвалось у меня.
- Да-а... - протянул он, погруженный в свои размышления. - Попишешь тут, как же... - Он вновь задумался, и лицо его вдруг просветлело. Послушай, Толя, а Блок написал уже стихи о Прекрасной Даме?
- Не знаю, - сказал я. - Я не читал, не слышал.
- Нет? - оживился он. - Так-так... Ну, а там: "по вечерам над ресторанами..." "Незнакомка"? Они же знаменитые.
- Нет, - сказал я. - Я слежу за журналами. Этих стихов не было.
- Не было? Точно? - глаза его заблестели, румянец выступил на бледных щеках. - Толя, это же гениально! Я напишу эти стихи! - От нахлынувших чувств он даже задохнулся. - Черт возьми, как же я об этом не подумал! Ведь все, что еще не написано, - все мое! Черт возьми!.. - он схватился руками за голову. - Ведь можно жить, Толя, можно жить!
Я смотрел на него и никак не мог понять, что он имеет в виду. От волнения он расстегнул верхнюю пуговичку своей странной рубашки.
- Значит, так, - заговорил он деловым голосом. - Сначала кое-что, что помню из Блока. "Молчали желтые и синие", там... "Под насыпью во рву некошеном" и всякое... По вечерам над ресторанами какой-то воздух дик и глух, и правит окриками пьяными тара-та-там весенний дух... нет, тлетворный дух... Ладно, остальное припомню, а чего не припомню, сам доделаю, дело привычное.
- Но это же будут чужие стихи, - попытался возразить я. - Постой, постой... Ты Ведь даже не помнишь Их точно. Ведь ты испортишь их, испортишь для будущего!
- А, ничего! - махнул он рукой. - Если в наше время мои тексты кушают, то небось ваша публика уж тем более не подавится! - Он взмахнул руками. А дальше, дальше! Я помню, Горький написал "На дне" в девятьсот втором. Но в девятьсот пятом будет революция... первая русская революция, и Горький после нее напишет роман "Мать", который нашумит в народе. Фигушки! Это я теперь напишу "Мать". Ниловна там, Павел Власов, сходки, ведущая роль рабочего класса... А уж позже можно будет "Ночь, улица, фонарь, аптека...", а там и начинать Маяковского, пока он сам не начал!.. - Павел вспотел, раскраснелся. - Деньги, Толя, будем грести лопатой!
- Как же так, - проговорил я растерянно. - Ты же обкрадываешь писателей, присваиваешь себе их произведения...
- Где они, эти произведения? - с жаром воскликнул он. - Нету их! Я напишу, они и появятся! - Он зажмурился от предчувствия успеха. - Какой же я дурак, как же я раньше не сообразил! Только сиди, вспоминай да записывай! А память у меня хоро-ошая...
Я вздрогнул и покрылся гусиной кожей от ужаса перед тем, что может натворить этот странный, беспринципный человек из будущего, которому я так неосторожно подал идею заняться литературой.
- Постой же, постой, - пробормотал я. - Но как же честь, честь русского литератора?! - Как же высокие помыслы, которым служат литература, и таланты, ее рождающие? Как же втоптать в грязь?.. Ведь наше нравственное сознание...
- Да брось ты! - толкнул он меня кулаком в плечо. - До нравственного ли нам сознания? На улице мороз, мы с тобой - два нищих паука, а перспективы открываются такие, что закачаешься! Ох, Толик, даже в жар бросило...
- Да постой же! - почти выкрикнул я. - Как же ты так легко собираешься расстаться со своим временем, со своей жизнью там, в будущем, ведь...
- Да помолчи ты, - перебил он меня. - Чего я там потерял, в будущем? У нас там, знаешь, атомные бомбы. Одну бомбу бросить - и нет никакой Москвы. Понял? Зачем мне все время в страхе жить? Не-ет, не хочу. Что мне там жалеть - тачку свою, "Жигули"? Квартиру однокомнатную? Да я здесь за те же деньги десять карет себе заведу с кучерами, из "Яра" не буду вылазить, с самыми великими людьми дружить! Да я в историю войду, Толик! Что ты-ы!..
Я весь сжался в нервический комок. Мне сделалось дурно, перед глазами поплыли радужные круги. На моих глазах молодой подлец собирался убить великую русскую литературу, и я не мог этому помешать. Не мог! Не мог?..
- Послушайте, Павел, - выговорил я дрожащим голосом. - Вы извините...
- А чего это ты на "вы" перешел? - спросил он настороженно. - Что случилось-то?
- Да нет, я забылся, - быстро поправился я. - Я вот что не могу понять: где же это произошло с торой? Твой переход из будущего в прошлое?
- Где, - передразнил меня Павел. - Если бы я знал. Я сам уже искал, искал это место, только ни черта не нашел. Москва-то переменилась за эти годы, я почти ни одного здания узнать не могу. Вот университет только, Красную площадь с Кремлем, да и то... Ну, теперь-то мне эта улица не нужна, - на лице его расплылось блаженство. - Теперь мне и тут будет хорошо. Писателей на мой век хватит.
- Постой же, - вновь прервал его я. - Мне все же это очень интересно. Неужели ты и вовсе не помнишь этого места? Хоть каких-то примет?
- Примет? - задумался он. - Да вот афишная тумба с цирком Чинизелли... Да-а... Да! Потом там кусок вывески какой-то помню: не то Распопов фамилия, не то Раскоков, черт его знает.
Я сразу сообразил, что это мог быть только магазин колониальных товаров Распопова на Арбате. Я хорошо знал это место, ибо недалеко оттуда скончалась моя мать в доме Кухнарева.
- Павел, - попросил я как можно трогательней и дружелюбней. - Окажи мне такую милость, давай сходим к этому месту, я, кажется, знаю, где это. Ты себе представить не можешь, как я хочу видеть это место, место, где, может быть, состоялся величайший в истории факт: переход человека во времени. Сделай мне такое одолжение.
- Ну хорошо, - согласился он, но с видимым неудовольствием. Вообще, как только пришла ему в голову эта дикая идея, он переменился: чванливость появилась в его движениях, в манере говорить какое-то присутствовало напускное презрение и вялая томность. Этого я не любил в наших начинающих литераторах, а уж в человеке из будущего и совсем никак не ожидал встретить.
Мы вышли на улицу. Уж отзвонил вечерний благовест. Тускло горели газовые фонари, двигались темные прохожие, трусил одинокий извозчик. Я старался смотреть на окружающее как бы глазами человека из будущего. Как, должно быть, грязно и тускло ему казалось у нас, как бесприютно. В окнах домов плавал желтый свет. На углу стоял старый шарманщик, и из дряхлой шарманки его неслась заунывнейшая мелодия. Но воздух и снег под ногами почему-то не показались мне страшными по-зимнему, хотя ноги тотчас промокли и заледенели. Нет, напротив, природа поворачивала на весну! Даже в ветре, пахнувшем из длинной подворотни, был уже запах весны...
Мы вышли на Тверскую и пошли вниз, спускаясь к Охотному ряду. На Страстной площади он задержался, долго глядел на огромный контур монастыря и сказал:
- Году в девятнадцатом тут имажинисты будут шалить с Есениным. Ну что ж, ну что ж, посмотрим... - И он озорно закусил губу.
Он узнал Тверской бульвар, памятник Пушкину и даже некоторые здания. Говорил, что Тверская стала называться улицей имени писателя Максима Горького и чуть ли не вдвое стала шире и выше, смеялся над конкой и все вспоминал и вспоминал новые фамилии русских поэтов и писателей, фамилии мне незнакомые, и одно было отрадно, что в будущем, как видно, русская литература не зачахла, а процветала и набирала силы.
- Тут у нас Моссовет, - сказал Павел, указывая на дом генерал-губернатора. - Только у нас его надстроили.
Дежуривший у дома городовой мрачно и угрожающе пошевелил усами, завидев наши неказистые фигуры. Но униженность и страх уже прошли в моем спутнике.
- Фараон! - крикнул он, показывая полицейскому язык. - Так их у вас кличут? Да, - продолжал он далее. - Все равно этот гад мне еще козырять будет. А у Морозова я особнячок выторгую. Там у нас сейчас Дом дружбы. Он, говорят, любит писателей да актеров, а с моими деньгами я и самого Савву скоро куплю. Заведу себе шикарную карету, а то и автомобиль заведу. - Он захохотал. - Скорость двадцать километров. Ха-ха-ха! Толик! - Он хлопнул меня по спине. - В шампанском будем купаться, с графинями спать, Толик! А слава, слава! Ведь все лучшее, что только в России понаписано, будет написано мной. Я же ведь гением становлюсь, Толик! Все газеты, все журналы, радио, телевидение... Ах да, телевидение подождет.
Я шел молча и все убыстрял шаг. Скорее, скорее, да и морозец продирался сквозь мое убогое пальтецо.
Наконец мы свернули за угол и я подвел его к большой пышной витрине магазина колониальных товаров Распопова. Павел оглянулся вокруг.
- А что? По-моему, именно здесь я и объявился в вашем мире... Вот!
Он быстро подошел к афишной тумбе, и в потемках с трудом мне удалось разобрать на оторванной уже наполовину и занесенной снежной крупой афише анонс цирка Чинизелли.
- Да, - задумчиво проговорил Павел. - Это именно здесь и было, теперь я вспоминаю...
- Как же, как же... - от волнения мне было трудно говорить. Густой пар вырывался у меня изо рта. - Как же ты объясняешь все это? Твой переход.
- Ну, не знаю, - пожал он плечами в жалком армячишке. - Мы все так напичканы фантастикой, что даже и сообразить трудно. Ну, наверное, какая-то дырка там появилась во времени и стал возможен переход. Или произошло искривление вектора времени-пространства, как пишут фантасты. Шут его знает, я таблицу умножения-то плохо помню.
- А где же ты вышел? - вкрадчиво спросил я. - Конкретно - где?
- Так, - он задумался и еще раз осмотрелся. - Вот здесь я обратил внимание на сани, возле этой тумбы. Стало быть, шел я оттуда, от той вон подворотни... Или нет? Скорей всего от подворотни.
- Нет-нет, ты покажи, - сказал я настойчиво, но ласково. Боже, сколько во мне пряталось ехидства! - Как, прямо так и вышел из подворотни? Это же очень важно может быть для истории, для науки, для тебя самого.
- Как-как! - начал он раздражаться. - Смотри, вот шел, шел и вышел. Он подошел к самой подворотне. Из нее, видно, дуло, ибо он поджимал ноги, как какая-то птица. Улица была безлюдна.
- Я не знал, будет ли так, как я хочу, но попробовать было необходимо, и потому я самым невинным голосом попросил:
- Павел, а ты покажи мне еще раз все с самого начала.
Он усмехнулся и покачал головой.
- Не-ет, - сказал он. - Никакого риска. А вдруг я вернусь, а сюда больше попасть не смогу? Тогда прощайте денежки, прощай слава, так? Я...
И тут я сильно толкнул его обеими руками в сторону зияющей пустоты подворотни. Всю силу свою, малую от недоедания, усталости и нервных кризисов, вложил я в этот толчок. Павел охнул и боком рухнул в пустоту, но он не упал. Он просто исчез на моих глазах, растворился в воздухе. Дул ветер и закружил в подворотне змейку снега на том месте, где только что стоял человек.
Я подождал. Ровно ничего не менялось.
Я глубоко вздохнул. Сердце колотилось ужасно, ладони у меня стали влажными, и всего меня охватила противная, вялая слабость. Я повернулся и пошел вдоль улицы в сторону Моховой.
Мимо пролетели сани со смеющейся, гуляющей компанией, чуть не задев меня, и на мгновение меня обдала волна запахов вина и духов. Смех растаял вдали. Вновь стало темно и пусто, лишь уныло помаргивали рожки газовых фонарей. Москва засыпала под прозрачным пухом снега. Она не знала, что только что я изгнал из нее человека из будущего, странного молодого человека в смешных брюках и рваном армяке. Я не увлекался никогда фантазиями, но, как и всякий мыслящий человек, не раз задумывался над тем, какими они будут, люди, через пятьдесят лет, через сто. И вот я встретил одного. Конечно, я далек от обобщений, да и не могут, не могут быть плохими люди, летающие на аэропланах по небу, живущие в высоченных домах, мчащиеся в автомобилях, то есть достигшие расцвета мысли и прогресса. В этом обществе победила революция, в которой я понимал мало, но лишь знал, что преследует она идеи равенства, братства и добра, а разве это не прекраснейшие в жизни идеи. Просто волею судеб проник в наше время человек, не похожий на своих современников, недалекий, нравственно пустой и уродливый, а таких довольно и в наши дни. Природа подарила ему красивую, поэтическую внешность, но душевного добра лишила. И не мог, не мог я допустить надругательства над самым святым в моей жизни - над гениями русской словесности. Пусть я беден, нищ, но я честен! Пусть сулят мне миллионы, пусть прочат громкую славу и безмятежные удовольствия, - я честен! Перед собой, перед памятью, перед будущим. С каким же чувством буду вкушать я наслаждения, всякий миг помня о том, что продал? Да и какая цена может быть у духа человеческого, у национальной истории? Смешно и нелепо говорить об этом. Лишь больно и обидно, что там, далеко впереди, еще остались подобные людишки с мелкими мыслями и страстями, этакие жучки, для которых ничего нет высокого и святого.
Я подошел к своему дому совсем разбитый и замерзший, запорошенный снегом. Дворник-татарин хмуро поглядел на меня из окошка дворницкой. Я поднялся по темной и холодной лестнице в свою комнату в пятом этаже. Комната тоже была темной и холодной. Я зажег огарок свечи, и по обшарпанным стенам поползли странные, злые тени тревоги.
Я сел на ветхий стул перед грудой своих рукописей. Голову тисками сдавила боль. Свеча потрескивала.
Не знаю, долго ли проживу на этом свете и как сложится в дальнейшем моя судьба. Последнее время боли в голове становятся все чаще, и меня душит раздирающий легкие кашель. Но как бы там ни было, я уже внес свою лепту в развитие русской литературы: защитил ее от пакостника и торгаша, я защитил ее от червоточины, от маленького, но мерзкого жучка. Да не осудит меня мое время за этот поступок. И знаю еще, что мне будет не страшно уходить из жизни, ибо знаю то, чего пока не знает никто на Земле: любимая моя, великая русская литература будет жить долго и счастливо.

1 2