А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Добре, сынку, добре. Добже. Вывернуть себя в экстазе, - что может быть лучше, или даже не лучше - славнее. А себя как следует вывернуть не можете, чтоб были одни сплошные губы. Почему же не можем, - можем, только не так хорошо. Впрочем, к автору этих строк мы еще будем не раз возвращаться. Сейчас явится соседка справа и интеллигентно попросит сделать музыку потише. Я сделаю музыку гораздо потише и лягу головой у самой колонки, а то и вовсе вырублю ее для окружающих, а сам влезу в наушники. Захотелось послушать что-нибудь другое. Можно, например, Девятую симфонию. Или нет, Крейцерову сонату. Как-то ко мне приезжал знакомый рок-музыкант, и я поставил ему Крейцерову сонату. Ему очень понравилось, но интереснее было другое: он нашел, что это водочная музыка. И я тот час же согласился, как будто, как говорится, пелена спала с глаз. Бетховен, действительно, - очень водочный композитор. Сколько я его переслушал в пьяном виде - один, чтобы никто не мог помешать моим экстазам - и фортепианные сочинения, и камерно-инструментальные ансамбли, и симфонические произведения. Нет для водки лучшего композитора, чем Бетховен. Вот сейчас я извлеку из косой, частой вереницы пластинок Крейцерову сонату. Это будет делом нескольких секунд. Пластинки у меня содержатся в порядке. И Бетховен представлен неплохо. Хвастаться моей коллекцией знатоку, конечно, смехотворно, но простому человеку, вроде меня, - можно. Куча Шуберта - самые крутые произведения (а их немало) и большое количество всяких ошметков (если есть десятая часть - я обрадуюсь). И Малер, и Брукнер, и Брамс, и Шуман. Рахманинов (45 опусов всего у этого бедняги). В Рахманинова я был самым натуральным образом влюблен (в композитора, в человека, в его душу, хотя у меня до сих пор нет приличной книги о нем; я горжусь, что родился приблизительно в тех же местах, что и он), да нет, я был больше, чем влюблен, я был помешан на нем. А раньше на Шумане. Моцарта куча. Вивальди, Бах. Ну и еще много разного. Словом, я - любитель, настоящий, от слова "любить". Много денег я перетаскал в кассу филармонии, где продают пластинки, но зато и унес, трясясь нервической дрожью, - пластинки не хотели лезть в сумки; а дома дрожащими руками ставил на проигрыватель очередной шедевр. Только Скупой рыцарь понял бы меня, когда я вставлял в свою вереницу пластинок еще две-три. Ну ладно, теперь назад к моей водочно-музыкальной оргии. Итак, звук я вырубил, остался в наушниках - быть прерванным посреди экстаза мучительно, горько, больно; немногим лучше все время ожидать этого - так что сидите в наушниках, друзья, вас не обломает ни дверной замок, ни телефонный; еще хорошо бы, если бы дома никого не было.
"Помните ли вы это первое Presto?" Помним, помним, не беспокойтесь. Его-то мы сейчас и слушаем. Я лежу на полу, рядом со мной бутылка водки (урон в ней уже огромен), две чашки и электрочайник с холодной водой из-под крана (не горячей же запивать водку). Ну вот и кончилась первая часть, началась вторая, "с пошлыми варьяциями", а вместе с первой частью кончилась и водка. Ну что за занудство брать одну 0,5? Пришлось кое-как одеться, обуться и побежать еще за бутылкой. Не ждать же лифта; я сбегал по лестнице, как веселый школьник, только что отпущенный с уроков. Весенние ветры обтекали лицо и шею. Вот и ларек. У ларька я ронял бумажки в месиво, поднимал их и обтирал об рукав. Заново окрыленный, я быстро побежал туда, где меня ждали Бетховен, электрочайник и две чашки. На обратном пути пришлось подождать лифта, хуже того - с соседкой, живущей со мной на одной площадке. Вид у меня был весьма красноречивый. Ладно, я свободный гражданин, в конце концов. В лифте соседка избегала на меня смотреть, я на нее тоже. Разбрелись по своим углам. Я вернулся к экстазам. Но увы, вторая часть "с пошлыми варьяциями" меня больше не цепляла. Ну, значит, надо выключить эту пластинку и поставить новую. С бессмертными шедеврами я обхожусь просто, утилитарно - надоело или ты уже словил свой экстаз, значит выключаем, нечего тут цацкаться, а то если из чувства уважения позволить пластинке доиграть - с экстазами будет покончено. Кстати, пора бы открыть водку, да заодно и продегустировать. Я был на кухне, и моих двух чашек не было. Вместо них на сушилке оставалось нечто вроде детского песочного ведерка без ручки, черное. Какая разница, за другой-то чашкой все равно надо идти... А мы из горлышка. Чисто эстетически. У меня чуть не лопнули глаза (где-то я встречал такую божбу: "лопни мои глаза"), но все-таки я остался при глазах, а в желудке разразился новый пожар. Так, и что же будем теперь слушать? Я устроил смотр своему пластиночному фронту. Р-россии хочу. Хочу России Бунина и Рахманинова, той страны, где я хотел бы родиться и жить, да вот не довелось. Я выбрал заигранный, но оттого не менее гениальный Второй концерт для фортепиано с оркестром.
Удар, пауза, удар, пауза, удар, все сильнее, все громче. Вот как будто что-то перекатывает клавишами. И вот медленным смерчем, теряющимся в грозовых тучах, начинает разворачиваться знаменитая мелодия. Сама Россия. Сама Россия, по которой я тоскую, потому что нигде не вижу ее. А смерч втягивает и втягивает в себя; я уже не вполне в своем уме, я гужу, раскачиваюсь из стороны в сторону, и слезы облегчения текут по лицу; я их не утираю, со слезами как-то оно слаще. Я ведь, как я уже говорил, большой специалист по части экстазов и слез из ничего не видящих глаз. А вот та же мелодия, но уже в другом ритме, с каким-то торжествующим каторжным приплясом; рассудок окончательно вышибает из моей головы; я невменяем. Чтобы вернуть рассудок, необходимо угоститься, потому что дальше я уже не вынесу. Да, говорю я, да. Говорю я это самому Рахманинову. Да. Да, Сережа. Да, Сергей Васильевич. Что "да", я и сам не знаю.
Я пьян вдрабадан, в сосиску, в мясо. Но я могу довольно много выпить (я развил в себе эту способность). Могу и связно говорить, и спорить, хотя наутро ничего этого не буду помнить.
Первая часть кончилась, и я вырубил. Она заканчивается четырьмя могучими звуками на фортепиано - и все, словно топор тяпнули напоследок в чурбак, оставив его так.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было, было в Одессе.
Приду в четыре, сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Я сидел на стуле, держа руки на бедрах, и слегка раскачивался. Было похоже на молитву. Впрочем, почему "похоже"? Для меня это и есть молитва. Стихи Маяковского и есть моя молитва. Пусть мое преклонение перед Маяковским говорит о моем дурном вкусе - плевать. За пару стихотворений Багрицкого я отдам всего Кузмина, а еще за пяток - и Анненского в придачу. Пусть я нетонкий человек, пусть. Я думаю, все основатели нашей европейской культуры были нетонкими людьми. Как-то не до тонкости им было. Тонкость - это уже наполовину вырождение, если не оно само.
Я громко читал "Облако в штанах", стараясь чеканить. Если соседи слышали меня, то они, должно быть, мелко крестились. У меня есть один образ, связанный с "Облаком в штанах". Я гляжу на скопление облаков у горизонта. Вдруг одно облако отделилось и поплыло ко мне. Оно еще далеко, но я уже понимаю, что его цель - я. И вот оно приближается, приближается, и вот оно уже накрыло собой все. Это облако и есть - "Облако в штанах". К третьей части у меня сел голос, но я счел своим непременным долгом дочитать всю поэму (ничего подобного почему-то не происходило с дослушиванием пластинки до конца), и я сиплым голосом вбивал и вбивал слова в воздух. Какие то были слова! Они сами грохотали, перекатываясь, во рту.
Город дорогу мраком запер.
Обрызганный громом городского прибоя.
Поэма дочитана. Звенела голова. Хотел было прочитать "Флейту-позвоночник", но сил больше не было. Я неандертальцем ходил по квартире. Маяковский с Бурлюком сбежали с "Острова мертвых" Рахманинова. Дураки. Ницше про увертюру к "Манфреду" Шумана сказал, что это насилие над Евтерпой. Дурак.
Самое время звонить сейчас знакомым. Трезвому мне абсолютно не о чем ни с кем говорить. Немного поколебавшись, я могу назвать и причину этого - я слишком презираю всех окружающих. Но пьяному - о, это другое дело. Что-то важное (или кажущееся таковым) всплывает в душе - о нем и хочется поведать своим не то коллегам, не то сокамерникам, не то даже соратникам - пьяному мне становятся равны все. Пьяный я никого не презираю. Одно плохо - звонить практически некому. Своей бывшей жене? Мне отчего-то иногда охота ей звонить и говорить с ней немножечко свысока. Чтобы показать ей, что вот, мол, и без тебя не пропал? По-моему, не поэтому. Не знаю. Не знаю зачем. Можно попробовать, хотя безнадежное дело. Але! Ты? Пьяный? Короткие гудки. Ну вот, пожалуйста. Хотя мудро с ее стороны, мудро. А может, другу позвонить? Пусть-ка выслушает надрывную исповедь прекрасной гибнущей души минут на сорок. Но нет. Есть все-таки и для меня какие-то границы. О! Позвоню одной знакомой поэтессе. Я когда-то домогался ее, но был с позором отвергнут. (Каждую женщину, не принадлежащую мне, я воспринимаю как личное для себя оскорбление.) Теперь у нас с этой поэтессой некая полушутливая полудружба. Набрал номер (телефонной книжки у меня нет, есть пяток номеров, которые мне постоянно нужны, я их помню и так, а остальные валяются записанные на разных клочках). Трубку взяла сама. Сильно оживилась, услышав мой голос. Ей нравится меня слушать, потому что я с пренебрежением говорю о ее друзьях-поэтах, с пренебрежением за то, что они недостаточно мной восторгаются (нисколько), а ей просто нравится злословить. Я не слышал, чтобы она о ком-либо говорила хорошо, - всегда что-то весело-злое, не опускаясь, впрочем, до простой, некрасивой злости. Тут же стала рассказывать, что она в каком-то конкурсе поэтов заняла первое место, я было рассыпался в преувеличенных поздравлениях, но главное, оказывается, было не это; она заняла первое место, а Светка - второе, и теперь, представляешь, эта сука ходит и везде трендит... тут кончилось мое и так с трудом направляемое внимание, и я так и не узнал, о чем трендела Светка, я только вставил: я всегда говорил, что она редкая дура и пишет хреновые стихи; моя поэтесса только хохотнула на это и продолжала: вы говорите, что мои стихи в сборник не ложатся, зато Светка, наверно, хорошо ложится, да? ты так и сказала? удивился я; ну не так, приблизительно так, смысл тот. Она рассказывает что-то дальше, но я уже отключаюсь. Как жаль, что нас не интересуют дела друг друга, а только взаимная поддержка в злословии! Я люблю тебя так, как не любил никого на свете, вклиниваюсь я, мы уедем с тобой на Цейлон! Она хохочет, я тоже, все довольны. Все неотвратимее становится не о чем говорить. Вежливо поворковав на прощание, мы вешаем трубки.
Да, есть еще одно, за что я люблю изредка говорить с ней: она корит меня моим пьянством, но корит так, что получается, будто бы я гублю какой-то свой талант; так что укоры ее на самом деле - поощрительные.
Я сполз на пол и привалился к тумбочке, на которой стоял телевизор. Разглядывал снизу телефон (он тут же, рядом). Опять почему-то вспомнилась жена (уже три года как мы не живем вместе, а мне все никак не привыкнуть, что она "бывшая"). От жены мысли перетекли на сына, которого я не содержу и редко с ним вижусь - вообще мало интересуюсь. Подлец я перед ним. Подлец. Пусть сыночек полюбуется на такого папашу! Почему-то очень сладко было ощущать себя подлецом перед сыном. Я плюхнулся в это чувство, развалился там и ворочался, как свинья в теплой грязи. В этих мыслях о сыне и о собственной подлости я и уснул.
Проснулся я часа через четыре, крупно трясясь от холода всем телом, с адской головной болью в трех местах. Почему открыто окно? Тут же я вспомнил, что сам же его и открыл, потому что было ужасно накурено, даже сквозь дремучую пьянь я тогда это почувствовал. На миг мне показалось, что, пока я спал, в комнате хозяйничали какие-то чужие, казенные люди, расхаживали, делали что им было надо; спокойно, свободно нарушая, попирая неприкосновенность жилища; они и открыли окно. Но тут же в голове все встало на свои места. Но какой вкус во рту... да что вкус! Как ужасно болит голова! Но может быть, от вчерашнего что-то осталось?? И сразу вспомнил: да, осталось. Заснул я в интересной позе: колени на полу, корпус на кровати, голова повернута, чтобы дышать, получалось, что я как будто к чему-то прислушиваюсь в толще кровати. Сел на полу. Где же водка? Я сразу забеспокоился. Поднял, собрал себя с пола; преодолевая мертвенную тошноту и головную боль, приволакивая левую ногу, зашаркал на кухню. Вот она! Стоит на кухонном столе, и две чашки рядом; все очень культурно. Оставалось еще где-то полбутылки, даже немножко побольше. Я выпил раз; выпил два. Какая тошнота поднялась во мне сразу! Сейчас вывернет. Ни в коем случае нельзя этого допустить. Мучаясь, я стоял у стола, изо всех сил сжимая чашку, стараясь ни о чем не думать, потому что любая мысль могла вызвать новый позыв на рвоту. Но постепенно все улеглось. Я поставил чашку на стол, закурил. На душе стало спокойно-спокойно, хорошо-хорошо. И не по-пьяному хорошо, а просто хорошо. Я подошел к ночному окошку. Кое-где светились ночные огни, такие одинокие, такие разобщенные. Обычный ночной пейзаж, видимый из моего окна. Но что-то во всем этом было не так. Секунду спустя я понял, в чем дело.
За окном шел крупный рождественский снег.
Странно было видеть снег, идущий даже тогда, когда на него никто не смотрит.
Было два часа ночи.
Сейчас можно пойти и поставить чайник. Посидеть за столом, медленно прихлебывая чай. Не надо бояться, что не засну. Водка есть. Она навеет сон. А сейчас можно посидеть в своем собственном одиночестве.
Я стал думать о снеге, идущем сейчас за окном. Стал думать, а много ли значил в моей жизни снег? Получалось, что немало. Когда-то я жил в местах дачных для городского жителя. Когда выпадал первый снег, соседский мальчишка Гейка выбегал из нашего общего одноэтажного дома и начинал как полоумный носиться по двору, оря: "Первый снег! Первый снег!" В некотором волнении я подходил к окну и видел: точно, первый снег. Покрыл кусты у нас под окнами. Первый снег - это была какая-то веха. Мы с пацанами тут же начинали лепить снежки и кидаться друг в друга, а также швырять их в двери, где деревянные, где обитые. Двери скоро становились усеянными снежными ласточкиными гнездами.
Мне всегда казалось, что снег идет, чтобы прикрыть собой какие-то наши грехи. Грехи списаны, и можно грешить снова, пока новый снег не спишет и их. Помню, в рассказе Чехова "Припадок" герою было непонятно, как снег может падать в такой переулок. А по-моему, снег в такие переулки и должен падать в первую очередь. Истинно прекрасное и истинно великое, как снег, как звезды, как море, не разбирает чистых и нечистых.
Хорошо, что можно не бояться бессонницы. На этот случай есть водка. Только надо обращаться с ней экономно: выпить 50-70 граммов, когда начнет разбаливаться голова.
Я вижу себя сидящим в классе среди синих униформ, и сам такой же синий; парта наскоро, грубо выкрашена в нищенский, казенный цвет какой-то мутно-белой бурдой; кое-где даже остались следы грубого малярного волоса. Парта исписана, как туристская стена или как парадняк. Какие-то портреты развешаны по стенам. По доске скрипит и крошится мел, в основном пылью, но иногда и крошечной щебенкой. (Кстати, как давно я не обтряхивал мел с рук хлесткими ударами ладони о ладонь! Как давно не выколачивал его из штанов, где, несмотря на все усилия, все равно оставалось слабое, но заметное меловое пятно. А рука, вся изгвазданная лишенными четких контуров шариковыми пятнами; обычно много их было - целый неряшливый архипелаг - на том месте, которое мне хочется назвать яблоком большого пальца, вероятно, по аналогии с глазным. И особенно много этих пятен образовывалось, когда ручка начинала течь, и на ее пишущем острие всегда была видна синяя или фиолетовая сливочная слеза. Специально предназначенной для этого бумажкой ты то и дело утираешь эту слезу, утираешь энергично, как нос маленькому ребенку, но с ней ничего нельзя поделать, она набегает вновь и вновь.) Передо мной раскрытая общая тетрадь, а рядом с ней ручка, лежащая пока в ожидании. Вдруг в классе как-то посветлело. Я смотрю в окно и вижу, как с неба летят мягкие крупные хлопья снега, белые, кроткие и безгрешные, как агнцы. Они летят все в одном порядке, но без следов какого-то однообразия, монотонности. Иногда ветер ни с того ни с сего принимается за них, вносит сумятицу, разгоняет их, относит. Но очень скоро все опять как было. Сейчас трудно поверить, что на свете есть что-то еще, кроме тяжелого школьного воздуха. Но вот, оказывается, есть. Я смотрю на снег сквозь школьное окно. До чего сейчас тянет туда, наружу. Чтобы снег облепил лицо. Чтобы я в это время, когда воля недоступна мне, шел по улице, и каждый предмет, до сих пор покрытый эмалью ненавистной обыденности, абсолютной инструментальной понятности, вдруг превратился в прекрасного таинственного незнакомца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9