А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Атеист, не скрывавший своих взглядов, открыто исповедующий гедонистские убеждения, он презирал и отвергал религию и религиозных фанатиков с той же экстатичной пылкостью, с какой его дед и прадед исполняли все заповеди и предписания иудаизма. Менахем Браз был вольнодумцем и не боялся выставлять свое вольнодумство напоказ: на глазах у всех он курил в субботу, с наслаждением уплетал некошерную пищу. Он проводил время в погоне за удовольствиями, поскольку мрачно и пылко утверждал — человеческая жизнь коротка, а в мире грядущем не будет ни вознаграждения, ни наказания. Поклонник Эпикура и Вольтера, он полагал, что человеку следует протянуть руку и черпать полными горстями все, что предлагает ему жизнь, без каких-либо ограничений наслаждаться всем, что только душа пожелает, — лишь бы не наносить при этом ущерба ближнему, не ущемлять окружающих и не приносить им страданий.
Сестру Менахема-Мендла Рашу-Кейлу, дочь рабби Александра Зискинда Браза, просватали за простого еврея из небольшой деревни Олькеники, расположенной неподалеку от Вильны в Литве. Его звали Иехуда Лейб Клаузнер и был он сыном арендатора поместья Иехезкиэля Клаузнера, потомка рабби Авраама Клаузнера, автора «Книги обычаев», жившего в Вене в конце четырнадцатого века. 7" 7 a
Клаузнеры из деревни Олькеники, не в пример своим ученым двоюродным братьям из соседнего местечка Тракай, были в большинстве своем простыми сельскими евреями, крепкими, упрямыми и наивными. Иехезкиэль Клаузнер разводил коров и овец, выращивал фрукты и овощи, сначала в деревне Попишук (или Папишки), затем в деревне Рудник и, наконец, в Олькениках — все места недалеко от Вильны. Иехуда Лейб, как и его отец до него, учил немного Тору, немного Талмуд — из уст сельского учителя, исполнял заповеди еврейской религии, но ненавидел всякую бесплодную казуистику. Он любил пребывать вне дома и не желал сидеть взаперти.
Занявшись торговлей зерном, он обанкротился, поскольку имевшие с ним дело купцы мигом обнаружили его наивность и смогли без труда обмануть его и оттеснить в сторону. После чего Иехуда Лейб Клаузнер на остатки капитала купил лошадь и телегу и стал развозить из деревни в деревню пассажиров и грузы, что доставляло ему истинное удовольствие. Был он спокойным возницей, довольным своей долей. Любил вкусно поесть, любил субботние песнопения, любил добрый глоток вина в зимнюю ночь. Обладал мягким характером, ни разу в жизни не ударил коня плетью. Никогда не прятался от опасности. Любил странствовать в одиночку, ехать медленно, спокойно, телега его, груженная дровами либо мешками с пшеницей, двигалась во тьме мимо леса, пустынных долин, пробиралась через снежные бури, катилась по ледяному покрову, сковавшему зимнюю реку.
Однажды (так любил рассказывать мне вновь и вновь зимними вечерами дедушка Александр) раскололся лед под телегой Иехуды Лейба, и он успел срыгнуть, схватить коня за узду и потянуть с такой силой, что вытащил из ледяной воды и лошадь, и телегу.
Трех сыновей и трех дочерей родила Раша-Кейла, урожденная Браз, своему мужу-вознице. В 1884 году Раша-Кейла тяжело заболела, и Клаузнеры решили оставить Олькеники и перебраться в Одессу, город, где жил богатый строптивый брат заболевшей Менахем-Мендл Браз — уж он-то наверняка их поддержит и поможет сестре вылечиться у самых лучших одесских докторов.
Когда в 1885 году они прибыли в Одессу, дяде Иосефу, старшему сыну Клаузнеров, было одиннадцать лет. Он был исключительно способным, необычайно прилежным, жадным к учению, приверженцем иврита. И он более походил на своих двоюродных братьев, славящихся ученостью и остротой ума, на Клаузнеров из местечка Тракай, чем на своих дедов-прадедов — крестьян и возниц из Олькеник.
Дядя Менахем Браз, эпикуреец-вольтерьянец, тут же решил, что племяннику уготовано великое будущее и помог ему получить образование.
Младший брат Иосефа Александр, а ему ко времени переезда исполнилось уже четыре, был легко возбудимым и чувствительным, и очень скоро выяснилось, что он, в противоположность старшему, более похож на Клаузнеров-крестьян, на своего отца и деда. К учению он склонности не имел, с детских лет любил подолгу пропадать вне дома, наблюдать за тем, чем люди занимаются, пробовать этот мир на вкус и на запах, или, уединившись на зеленом лугу, предаваться мечтаниям.
Вместе с тем был он обаятелен, весел, щедр, добр, и это снискало ему симпатию и любовь тех, кто с ним сталкивался. Все звали его «Зися» или «Зисл».
Были там еще дядя Бецалель и три сестры, которые так никогда и не добрались до Эрец-Исраэль: Софья, Анна и Дарья. 8" 8 a
Вот, что мне удалось разузнать: Софья, учительница литературы, стала со временем директором средней школы в Ленинграде, Анна умерла еще до Второй мировой войны, а Дарья-Двора и ее муж Миша после революции попытались убежать в Палестину, но застряли в Киеве из-за беременности Дарьи.
Несмотря на помощь состоятельного дяди Менахема и других одесских родственников со стороны семейства Браз, Клаузнеры обеднели в скором времени после прибытия в Одессу. Отец, Иехуда Лейб, крепкий, спокойный, жизнелюб и любитель пошутить, постепенно угасал — он был вынужден вложить остатки своих сбережений, привезенных из литовской деревни в приобретение душной бакалейной лавчонки, которая едва могла прокормить всех Клаузнеров. Душа его тосковала по степям, по лесам, по заснеженным полям, по коню, впряженному в телегу, по корчмам, по рекам — по всему, что оставил он в своей литовской деревне. Спустя несколько лет он захворал и угас, умер в полутемной своей лавке, под ее низкими сводами. Было ему всего лишь пятьдесят семь. Вдова его Раша-Кейла пережила мужа на двадцать пять лет. Она умерла в Иерусалиме, в Бухарском квартале, в 1928 году.

Дядя Иосеф настойчиво овладевает знаниями в Одессе, а затем в Гейдельберге, превращаясь в блестящего ученого и полемиста, являя собой пример того ученика, которого мудрецы наши сравнивали некогда с колодцем, обмазанным известью, и потому «не теряющим ни капли» из приобретенных знаний. А в это время его брат Александр, мой будущий дедушка, уже в пятнадцать лет забросил учение. Он начинает заниматься мелкой коммерцией, покупает что-то здесь и продает кое-что там, по ночам марает бумагу строками душещипательных стихов на русском языке, с вожделением пялит глаза на витрины, на горы дынь и арбузов, на сочные виноградные гроздья, а также на сладострастных женщин-южанок, мчится домой, сочиняет еще и еще стихи, полные нерастраченных чувств, и опять кружит по улицам Одессы, то пешком, то на велосипеде. При всем при этом, он носит галстук, он тщательно, насколько это позволяют ему средства, одет — по самой последней моде, вызывающей моде юнцов, стремящихся выглядеть настоящими мужчинами. Вероятно, своим видом походил он на славных, лихих, расфранченных парней — обитателей Молдаванки из рассказов Бабеля. Он, как взрослый, курит папиросы, черным усикам его придана особая форма с помощью воска. Он то и дело спускается в порт, поглазеть на корабли, на грузчиков, на дешевых портовых девочек, порой он застывает и глядит с замиранием сердца на марширующий под звуки военного оркестра полк солдат, бывает, проводит он час-другой в библиотеке, запоем читая все, что под руку попадется, вновь и вновь приходя про себя к выводу, что не стоит ему даже и пытаться вступать в состязание с книжной мудростью его одаренного старшего брата. А пока суд да дело, он учится, как надо танцевать с девушками из приличных семейств, как пропустить рюмочку крепкого зелья, и даже не одну, а две-три рюмочки, и не потерять при этом голову, как завязывать знакомства в кафе, как приласкать собачку, чтобы вступить в беседу с ее хозяйкой.
Слоняясь по Одессе, портовому городу, где чувственность бьет через край, где много солнца, где уживаются люди разных национальностей, сумел он подружиться и с теми и с другими, ухаживал за девушками, что-то покупал и что-то продавал, немного зарабатывал, устраивался за столиком в углу кафе, либо на скамейке в городском парке, доставал свою записную книжку, сочинял стихи (четыре строфы, восемь рифм). И снова мчался на своем велосипеде, добровольно выполняя роль посыльного, возложенную на него лидерами движения «Ховевей Цион» (в России их традиционно называли «палестинофилами»). Телефон еще не вошел тогда в жизнь Одессы — и вот он спешит со срочной запиской от Ахад-ха-Ама к Менделе Мохер Сфарим, от Менделе к господину Бялику, любителю соленых острот, либо к господину Менахему Усышкину, а от него к господину Лилиенблюму… А пока он ожидает в гостиной или прихожей письменного ответа, в душе его звучат поэтические строки на русском языке, исполненные любви к Сиону:

Иерусалим, чьи улицы вымощены яшмой и ониксом, и ангел стоит на каждом углу, и небо над городом сияет светом всех семи небес.

Он даже сочинял стихи про свою любовь к языку иврит, прославляя его красоту и мелодичность, клянясь ему в вечной верности — все это по-русски (даже прожив в Иерусалиме более сорока лет, дедушка так и не сумел выучить иврит как следует: до своего последнего дня говорил он на нем, нарушая все законы грамматики, а писал с жуткими ошибками. В своей последней открытке, присланной нам в кибуц Хулда незадолго до смерти, в 1977 году, он пишет: Внуки и правнуки, очень дорогие мои. Я очень-очень соскучился по вас. Я очень-очень хочу уже увидеть вас всех! (Это краткое послание было написано на иврите, и в нем было полно ошибок).

В 1933 году, добравшись, наконец, до Иерусалима вместе с бабушкой Шломит, снедаемой всякого рода опасениями, он забросил поэзию и погрузился в мир коммерции: иерусалимским матронам, жаждущим европейских изысков, он в течение нескольких лет успешно поставлял заграничные платья позапрошлогодней моды, закупленные в Вене. Но спустя какое-то время появился другой проворный еврей и обошел дедушку, начав доставлять в Иерусалим прошлогодние модели из Парижа. Дедушка со своими венскими платьями потерпел неудачу, был вытеснен из этого бизнеса, вынужден отказаться от милых ему платьев и нашел себя как поставщик носков и чулок фирмы «Лоджия» из Холона, а также полотенец, которые производила маленькая фирма «Щупак и сыновья» в Рамат-Гане.
Неудачи и лишения вернули ему его музу, славную музу, покинувшую его в дни коммерческого успеха. Вновь запирался он по ночам в своем «кабинете», сочинял на русском языке взволнованные стихи о величии иврита и о колдовском очаровании Иерусалима. Не нищего, пропыленного, опаленного горячим ветром пустыни, фанатичного Иерусалима, а города, улицы которого — фимиам и мирра, и над каждой площадью его парит ангел Божий.
Но тут на сцену выхожу я — в роли мальчика из сказки «Новый наряд короля». И с негодованием истинного реалиста атакую стихи моего дедушки: разве ты не живешь в Иерусалиме столько лет, разве ты не знаешь доподлинно, чем на самом деле вымощены улицы Иерусалима, и что на самом деле парит тут над площадью Сиона — так зачем же ты все время пишешь о том, чего вовсе не существует? Почему бы тебе не написать что-нибудь о подлинном Иерусалиме?
Услышав эти наглые речи, вскипел дедушка Александр, и лицо его, покрытое легким румянцем, мгновенно стало полыхающе-красным. Он грохнул кулаком по столу и зарычал на меня:
— Подлинный Иерусалим!? Ну, что такой маленький клоп, вроде тебя, вообще знает о подлинном Иерусалиме?! Ведь подлинный Иерусалим — он как раз в моих стихах!!!
— А до каких пор ты будешь писать по-русски, дедушка?
—  Ну что, ты, дурак (это он произнес по-русски), ты, клоп, говоришь: ведь я и считаю на русском! И кляну себя на этом языке. На русском я вижу сны по ночам! На русском я даже… (но бабушка Шломит, которая точно знала, что у него последует за словом «даже», поторопилась оборвать его, гневно отчитав по-русски: «Что с тобой? Ты ненормальный? Видишь, мальчик рядом с нами!!»)
— Ты хотел бы когда-нибудь вернуться в Россию, дедушка? Побывать там?
— Нет уже. Пропади … (он опять вставил русское слово).
— Чего «нет уже»?
— Ну, чего нет… чего нет… Нет России! Умерла Россия. Есть Сталин. Есть Дзержинский. Есть Ежов. Есть Берия. Есть одна огромная тюрьма. ГУЛаг есть там! Евсеки! Аппаратчики! Убийцы!
— Но ведь Одессу ты все еще немного любишь?
— Ну, любишь, не любишь… что это… Кого это вообще волнует, черт его знает …
— Ты бы не захотел вновь ее увидеть?
— Ну, ша , клоп, довольно. Ша. Чтоб ты пропал. Ша , — подвел он черту опять-таки на русском.
Однажды в своем «кабинете», за стаканом чая с печеньем, которое называлось у нас на идише «кихелах», — это было после потрясшего всю страну скандала, когда были вскрыты факты некой аферы, связанной с коррупцией и присвоением денег, — дедушка рассказал мне эпизод из его одесской жизни. Он был тогда пятнадцатилетним подростком:
— …На моем велосипеде я однажды быстро, быстро мчался с депешей (без русских слов он обойтись не мог) к господину Лилиенблюму из «Ховевей Цион». О, Лилиенблюм, — пояснил мне дедушка, — был, по сути, самым первым нашим министром финансов!..
Лилиенблюм, известный ивритский писатель, в те годы добровольно исполнял обязанности казначея «Ховевей Цион» в Одессе. Так вот, дожидаясь, пока господин Лилиенблюм набросает ответную записку, этот юнец, мой будущий дедушка, достает из кармана пачку папирос, небрежно, как мужчина среди мужчин, придвигает к себе пепельницу и коробок спичек, лежащих на столе в гостиной. Господин Лилиенблюм поспешно положил свою ладонь на пальцы юнца, остановив его, быстро вышел из комнаты, вернулся через секунду, протянул другой, принесенный им из кухни, коробок спичек и объяснил, что спички, лежащие на столе, куплены на деньги «Ховевей Цион», и пользоваться ими можно только во время заседаний комитета и только курящим членам комитета.
— Ну, вот… Общественное достояние было тогда действительно общественным, а не бесхозным. Не так, как у нас здесь, в нашей стране, нынче, когда после двух тысяч лет мы, наконец-то, создали государство, чтобы было кого обворовывать. В те времена каждый ребенок знал, что дозволено, что запрещено, что бесхозно, а что таким не является, что мое, а что не мое…
Однако принципам этим дедушка следовал не всегда. Не до конца. На исходе пятидесятых годов вошла в обращение новая симпатичная банкнота достоинством в десять лир с портретом Бялика. Как только в моих руках впервые оказалась такая банкнота, на которой был изображен Бялик, я помчался прямиком в дом к дедушке, чтобы показать ему, как Государство Израиль возвеличивает человека, знакомого дедушке со времен его одесской юности. Дедушка и в самом деле разволновался, щеки его порозовели от удовольствия, он повертел банкноту и так и эдак, поднес к электрической лампочке и поглядел на просвет, обласкал взглядом Бялика (а тот, как мне вдруг показалось, ответил дедушке озорным подмигиванием, этаким самодовольным «Ну!?»). В глазах дедушки в ту секунду блеснула скупая слеза, но в момент этого высокого душевного порыва пальцы его свернули новую банкноту и ловко, без колебаний сунули ее в боковой карман пиджака.
Десять лир были весьма значительной суммой по тем временам, особенно для такого кибуцника, как я. Я был ошарашен:
— Дедушка! Что ты делаешь? Ведь я принес тебе только для того, чтобы ты поглядел и порадовался, ведь через день-другой такая купюра, без сомнения, попадет и в твои руки…
— Чего там, — пожал плечами дедушка. — Ведь Бялик остался мне должен двадцать два рубля.



15

И вот там, в Одессе, семнадцатилетним усатым подростком влюбился дедушка в госпожу Шломит Левин, важную даму, избалованную и стремящуюся принадлежать к высшему обществу. Всей душой жаждала она быть обожаемой и ублажаемой, принимать в своем салоне знаменитостей, дружить с представителями искусства, «вести культурную жизнь».
Это была ошеломляющая любовь: она была старше маленького Казановы на восемь или девять лет. Вдобавок ко всему она приходилась пылкому поклоннику двоюродной сестрой.
Поначалу потрясенное семейство и слышать не желало о брачных узах между девушкой и ребенком: если разницы в возрасте и проблем кровосмешения недостаточно, то стоит напомнить, что у парнишки нет ни нормального образования, ни настоящей работы, ни постоянного заработка, если не принимать в расчет временных занятий коммерцией, когда он кое-что покупал здесь и кое-что продавал там. В довершение ко всем этим катастрофическим обстоятельствам, законы царской России самым решительным образом запрещали браки между близкими родственниками, такими, как двоюродные брат и сестра, чьи матери были родными сестрами.
Судя по фотографиям, Шломит Левин, дочь сестры Раши-Кейлы Клаузнер из дома Браз, была девушкой крепко сбитой, с полными плечами, не особенно красивой, но элегантной, величавой, одетой с продуманной тщательностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94