А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Антон Збук немедленно пошел в мазанку, отведенную ему квартирьерами, продал знакомым солдатам запасы сгущенного молока и, ни с кем не прощаясь, навсегда покинул Кобдо. Никакой женщины, конечно, на родине и тем более в Урге – у него не было.
Каким образом бородач попал – голодный и обтрепанный – на монгольское кладбище, должен знать лишь один он, да и то едва ли, если принять во внимание странную способность скрывать все от самого себя.
Степная ночь примчалась в Ургу сразу и незаметно, как гроза. Широкое прохладное облако зацепилось за верх священной горы Богдо-Уло, повисло на ней и упало в крутые сумерки.
Перед тем как смерклось, над городом прошел короткий летний дождь. Свежие лужи светились, как разлитое масло. Широкоплечий лама с фонарем в руках шел вдоль стены, подбирая хитон, фонарь отражался в луже громадным красным леденцом. У дома барона ламу окликнул караул, лама свернул в сторону и потерял туфлю в луже; полковник Шибайло у себя на дому допрашивал лично офицера, служившего у Герцога (на столе горела свеча, и ее свет бегал по лысине Шибайло); офицер, бледный и строгий, вырастал у стола полковника прямо как повешенный; в углу грязной казармы на другом конце города всхлипывал седой китаец, умиравший за учредительное собрание. Китаец ел наворованный за день вареный рис, вытаскивая его из мешочка, спрятанного на груди…
На улицах горели медленные костры, храмы сверкали, как золотые скалы. На краю города время от времени взлетали одинокие выстрелы.
Антон Збук, сытый и счастливый, спал на кошме барона Юнга, щеки бродяги надувались во сне, отчего его борода поднималась дыбом. Збук был во власти счастливого сновидения – он видел светлый водоем и склонившееся над ним дерево с совершенно белой листвой.
Он не знал, что около него сидит Юнг. -
Барон, наклонив голову, упирался подбородком в эфес шашки, стоявшей между его Колен. Зазвонил телефон, Юнг бросил в черный рожок телефона короткое слово, повесил шашку на стену, опасливо взглянул на дверь, прошелся в раздумье по комнате и затем решительно подошел к спящему.
Он отодвинул Антона Збука немного в сторону, бросил в изголовье шинель и, не раздеваясь, лег рядом с гидрографом.
Ложась, Юнг положил руку на карман с револьвером.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,
где Моргун-Поплевкин говорит о равенстве и свободе
Тяжелая кровь

Городской бродяга и пьяница, Моргун-Поплевкин, человек, не имевший имени и фамилии, вошел в жизнь Николая Куликова так же прочно, как и царица Тамара.
Поплевкин дружил с мальчиком, насколько позволяли это городские приличия. Гимназистом Коля Куликов несколько раз спасал Моргуна от городового Американцева, покупая последнего серебряными полтинниками, скопленными постепенно из денег, которые давал Коле на завтраки отец.
Моргун и Коля встречались часто на берегу городского пруда, недалеко от гимназии. Поплевкин обыкновенно сидел под березой и смотрел в жирную тинистую воду. В тине шевелились ленивые караси, выплывавшие вверх, когда Моргун-Поплевкин бросал им крошки.
– Я им вроде пастуха, – говорил Моргун. – Ты, барин, меня слушай: в Сибири, сказать где, что карась на удочку клюет – засмеют! Там рыба гордая, не то что здешняя. А то еще я в одном месте был, там сидит один самарский инородец, ловит рыбу и сам все кричит: «Сюк, арась!… Сюк, арась!». А от него по правую руку татарин торчит на реке и инородцу завидует, думает, что тот все щук да карасей ловит… Да… А потом и делается очень ясно, что у мордовской нации – арась вроде нашего «нет».
– Ты разве был в Сибири, Моргун?
– А то как же? Я там небось плотничал. Меня, как в Порт-Артуре дали волю, отпустили во все города, и я ударился в ремесло. Пошел под город Ачинск, нашел плотницкую артель. Сладко ел да горько пил, но дела не забывал. У нас в артели главной головой был фельдфебель бывший, солидный человек. Он за мной главный надзор имел и к водке не допускал. Звали его Паша-Фельдфебель, не знаю, был ли он коренного сибирского роду или из российских, но его все наши плотники за справедливость уважали. Он мне все время говорил: «Слушай, Моргун, пить тебе совсем даже нельзя, руки у тебя золотые, привыкай к спокойному житью…».
Коля: Моргун, а ты в самом деле не пей, а?
Моргун-Поплевкин: Обожди… Ты ровно поп уговариваешь. Молод ты еще, барин, хочешь слушать, так слушай. Вон гляди, какой карасина со дна поднялся.
Коля: Ого, действительно, большой… Ну, дальше говори…
Моргун-Поплевкин: Ты вот из господ, и у тебя название свое есть, а меня Паша-Фельдфебель по имя-отчеству один только и хотел называть, да я воспротивился. Все к ряду – Моргун, так Моргун, Поплевкин, так Поплевкин!… Японец меня колол – пусть колол, ротный по морде мазал – и то к ряду. И пью, как мне положено, с меня много не возьмешь. Вот ты – барин, поди, на офицера учишься?
Коля: Нет, это кадеты. Мы их не любим. Их дразнят у нас в младших классах: «Кадет, на палочку одет!»
Моргун-Поплевкин: Я и то это слыхал. А чудно то, что Паша-Фельдфебель какую себе жизнь сделал. Вот я тебе скажу, как он в офицеры вышел. Мы с ним попрощались, когда я подавался в теплые края, а попал в Сольвычегодск. В Сольвычегодске еще в то время исправник спичками отравился. Да… После этого стало слыхать, что эта война с немцем началась, а я от службы избавлялся, и в малом городе меня могли взять сразу. Я взял путь на Вологду. Город хороший, я там к монахам в Духовом монастыре пристроился, подкармливали они меня. Ходил я еще на речку Золотуху к деревянным мосткам, и возле этих самых мостков произошло событие. Я знал, что по тем мосткам приличный народ не ходит, а все больше наш брат околачивается, потому и лег поперек мостика. День жаркий, ясный, а доски на мостках новые, от солнца на них смола кипит. Вспомнил сразу я от легкого духа свою плотницкую жизнь и расстроился так, что не заметил, как кто-то меня тронул за плечо – пропусти, мол, любезный.
Я вскакиваю, гляжу, стоит надо мной офицер, из стрелкового полка штабс-капитан, при крестах и медалях. Простите, говорю, ваше благородие, я, может, вам сапожки запачкал?
А он на меня смотрит и говорит: «Однако старый ты стал, Моргун-Поплевкин, вся личность в морщинах, и за ушами седина». Господи боже мой, откуда он меня знает? – думаю… Погоди, не мешай, барин, доскажу. Отвечаю, ваше, мол, благородие, господин стрелковый капитан, нашего знакомства с вами не может быть, вы в участках сидеть не могли и знать меня не можете. Нет, говорит, знаю, и ты, Моргун, по голосу и то должен меня признать, хоть давно мы с тобой встречались… Пашу-Фельдфебеля помнишь, поди?
Коля: Вот здорово… я так и думал…
Моргун-Поплевкин: Не так здорово, как крепко. Я, конечно, обрадовался, но вместе с тем и огорчился. Был Паша-Фельдфебель, а теперь полный офицер. Задал он мне задачу, как, думаю, с ним мне, подзаборному жителю, говорить? А он меня по-простецки отводит на бережок, садится на камень. Я, конечно, меньше робеть стал и его спрашиваю: как вы, мол, Павел Никифорович, такой жизни достигли? И выходит все дело так, что наш плотницкий голова вздумал идти в сверхсрочные служить, и послали его господа офицеры в школу подпрапорщиков. Через два года – бац, объявили мы Вильгельму войну, и пошел Павел Никифорыч за веру, царя и отечество. Счастливый, видно, был он от роду, и привалили ему ужасные кресты и медали. У него, ты слышь, не токмо што два Георгия было, а даже от французского министра медаль. Потом его в прапорщики производят, поздравляют простого плотника генералы перед всем фронтом. А уж когда он штабс-капитана получил, то сам Гурко у него спрашивал, какую водку больше плотницкий голова обожает? Все это он мне рассказал и огорчился всем. Говорит, это дело не мое – приобвык я больше сибирские пятистенки ладить, а тут своим братом командовать пришлось. Было у них дело такое в окопах, что Павел Никифорыч раз затрепетал. Увидел он, как блиндаж строят, и попросил у саперов топорик, а господа офицеры стали насмешки делать над ним, а наш штабс-капитан огорчился и объяснил им, что он сам не из дворян и у него при виде своего дела душа заиграла. Офицеры вид на себя напустили такой, что будто ничего не заметили и все за-были. Вскоре после того стал он главным над учебной командой, и послали его в Сибирь, а перед тем велели отдых в лазарете сделать, и так он проездом в Вологду попал, где мне и повстречался, когда по делам шел. Так вот, барин, какие дела в жизни происходят…
Коля: Моргун, скажи, пожалуйста, как тебя звать?
Моргун-Поплевкин: Ишь, чего захотел! А тебе на что?
Коля: Ну, зачем ты обижаешься, Моргун? Правда, как твое имя?.
Моргун-Поплевкин: Вашему брату скажешь что, так вы и сотворите такое, что сам становой не разберет. Ну, – тебе не все равно, – Аким.
Коля: А по отчеству?
Моргун-Поплевкин: Федоров… А фамильи, как хошь, не скажу. С тебя и этого хватит.
Коля: Так вот, Аким Федорович, ты пить брось совсем. Это ведь можно сделать. У нас в гимназии сторож унтер бывший, Алешкин, всю жизнь пил, а теперь бросил…
Моргун-Поплевкин: То унтер; они народ гладкий, они жили подходяще, и пил он больше с дикого жиру… Смотри, опять караси повылезали наверх. Их еще хорошо на донную приманку брать. Я вот завтра в Корнильев монастырь пойду и там их ловить буду… Там горячие воды есть, господа в них брюхо полощут. Подают очень много иногда.
Коля: Аким Федорович, помнишь, ты мне белку подарил? Я совсем маленький был: Я тогда через пустырь шел… А теперь мне восемнадцать лет.
Моргун-Поплевкин: А это чья барышня чернявая была? Больно приглядная, мне у вас на кухне сказывали, что она из татар… Татары очень чисто живут.
Коля: О, Аким Федорович, она не татарка, она с Кавказа, там и живет. Уехала и с тех пор не была. Смотри, какое красивое дерево на том берегу! Помнишь, когда ты встретился с нами и подарил мне белку, мы с тетей Тамарой пошли дальше и нас здесь, у пруда, застал дождь… Мы спрятались под березу, но тетя Тамара промочила все-таки туфли… Какая красивая береза! Нет, ты этого не поймешь!
Моргун-Поплевкин: Где уж там понять! Чудной ты, барин, хоть и молодой… Береза на строенье не годится, мы с Пашей-Фельдфебелем все больше лиственницу обожали. Построишь избу, а она вся красная, приглядная, и дух от стен легкий.
Коля: У нее платье вымокло на плечах. Шелк после дождя пахнет совсем особенно.
Моргун-Поплевкин: Дай гривенник, барин… Если есть, так скорей давай. Смотри, Американцев сюда идет. Вот спасибо тебе. Я побегу, а то привяжется еще, крючок. Ты завтра, если хочешь, приходи в Корнильев монастырь, будем карасей ловить…
Моргун-Поплевкин быстро ушел, опустив длинные руки, а Коля в раздумье бросил камень на самую середину пруда.
Над городом висело жаркое лето. Пожарный козел лениво слизывал клейстер со свежей афиши, пленные австрийцы мостили улицу, камни казались медными – их нагрел полдень.
Бока каланчи блестели на солнце, краска свертывалась, как пенка, и, проходя мимо, Коля вспомнил, что, когда он был совсем маленьким, бегал сюда и тайком ел эти красные пенки.
Вслед за этим Коля испытывал совершенно странное чувство, которое после с трудом мог восстановить.
Коле казалось, что у каланчи перед ним вдруг пролетела вся его короткая жизнь. Картины раннего детства быстро прошумели мимо него, как громадный радужный мяч. Коля засмеялся, угадав, откуда пришло это сравнение, и вспомнил, что такой мяч когда-то очень давно был подарен ему отцом. Коля катал мяч по лужайке, зеленой, как сукно письменного стола, но после проколол мяч ржавым гвоздем, и громадный разноцветный шар вздохнул, как великан.
– Вслед за этим Коля видит раскаленную гроздь рябины, куски неба, качающиеся в просветах дерева, и слышит грозный окрик дьякона – владельца рябины. Дьякон бережет рябину для настойки и ждет первого осеннего мороза для сбора ягод. Коля не слышит голоса дьякона и лезет по дереву, стараясь достать самую крупную кисть. Дьякон стоит на крыльце и зовет на помощь идущего мимо Огонька, торговца мессинскими лимонами. О, Огонек никогда не тронет Колю, он только напустит на себя суровый вид!
Розовый дым зимних дней, запах бетона в гимназической раздевальне, усы серба Джурича, преподававшего математику, закрученные, как шестерки, рой предметов, звуков и имен окружают сейчас, подобно облаку, Колю. И, наконец, как летний дождь, теплый и радостный, откуда-то с высоты сознания, падает мысль о царице Тамаре. И Коля сразу понимает, что отрочество прошло и он становится взрослым.
– Ассоциация идей, – медленно бормочет он, прислушиваясь к словам. Они непривычны, и Коля произносит слова медленно, выпуская их, как птиц из клетки. Это, несомненно, относится к воспоминанию о дожде, падавшем на ветки березы у пруда, и сравнению с дождем мыслей о царице Тамаре.
– Дарвин, – шепчет вслед за этим Коля и улыбается, вспоминая, как отец, узнав о том, что сын читал тайком толстую книгу о происхождении человека, назвал, шутя, Колю мартышкой.
Коля почему-то долго не встречался с Моргуном-Поплевкиным с тех пор, как они виделись у пруда.
Время шло, и, наконец, случилось необъяснимое сначала событие, перевернувшее вверх дном благополучную жизнь городка. Это событие называлось Февральской революцией.
За день до всего этого в городской лавке утром продавали темный лакричный сахар, а к вечеру из городской больницы вырвался голый сумасшедший, как бы предчувствовавший гибель Империи.
Сумасшедший повязал бедра трехцветным флагом, украденным из больничной сторожки, и прыгал около каланчи, собирая горожан вокруг себя. Флаг сберегался для царского дня, и этому факту придал особенное значение протоиерей, истолковавший такой поразительный случай, как зловещее предзнаменование. Протоиерей тайно жил с начальницей женской гимназии двадцать лет, но на второй день революции не вытерпел и решил высказать свой протест против мнений старого общества, явившись на митинг под руку со своей подругой и с прицепленным к рясе, похожим на красный кочан, бантом.
Коля вместе со всеми бегал, кричал и пел «Марсельезу», забывая временами слова. Песня была нова и походила чем-то на непривычные «ассоциация идей» и «Дарвин».
В городе шумели, стреляли и пели. Двадцать гимназистов на второй день революции догадались разоружить городового Американцева, городовой плакал, ему кричали: «Приветствуй революцию, фараон!» Из-за его красного револьверного шнура дрались приготовишки, один из восьмиклассников мудро примирил гимназическую мелкоту, разрезав шнур на кусочки тесаком того же Американцева и раздав эти кусочки на память о великой Революции, которую приветствовал городовой, беря под козы-. рек.
На третий день отец Коли Куликова достал форменное платье и велел няньке обшить пуговицы сукном. Золотые орлы канули в небытие, но все же сквозь сукно можно было прощупать очертания шершавых крыльев.
В один из февральских вечеров, когда на улицах хрипели ораторы и незнакомые люди целовались, как пьяные, друг с другом, под грохот труб гарнизонного оркестра, Коля, наконец, увидел исчезнувшего Моргуна-Поплевкина.
Бродяга сидел на изгороди городского сада и махал рукой перед собравшейся публикой. Прохожие, привыкшие кричать «ура» по всякому поводу, заранее хлопали в ладоши, принимая Моргуна-Поплевкина за настоящего оратора.
Может быть, люди в эту минуту и забывали, что перед ними только надоевший всем городской пропойца, ночевавший в кутузке под бдительным надзором опального сейчас Американцева.
Между тем Моргун-Поплевкин кричал:
– Приветствую свободную Россию!
Коле казалось, что Моргун просто читает надписи на красных знаменах, но после с трудом понял, что сбивчивая речь бродяги имеет какой-то свой смысл.
– За учредительное собрание! – кричал Моргун, вращая побелевшими глазами. – Пали, цепи, елки-палки, лес густой… За список номер два, – продолжал он. – Почему, я вас спрашиваю, свободные граждане, отец протоиерей ходит при красном банте, а меня из кухни гонит? Отречемся от старого мира, а какой я ему равный? Господа товарищи, таким образом и Американцев-подлюга ленту наденет и снова меня притеснять начнет, а? Правду я говорю или нет? Свобода, равенство и братство!
Акцизный чиновник с повязкой на рукаве, превратившийся в солдата Народной Охраны, уже расталкивал толпу, пробираясь к забору.
Коля быстро сообразил, чем может окончиться выступление Моргуна-Поплевкина, подошел к забору и легко стащил бродягу вниз, схватив его за рукав.
– Идем, Моргун, – шепнул Коля Поплевкину и крепко взял бродягу за локоть.
Они пошли вместе, обходя толпы пьяных, громивших винный склад. Моргун тяжело дышал, и от него самого несло спиртом. Поплевкин, без всякой к тому причины, время от времени снимал шапку, кланяясь прохожим в пояс, и орал:
– Скоро все затрепещут! Моргун-Поплевкин идет, сторонись! Он теперь всем равный и свободный!
Коля привел Моргуна к себе домой и уложил спать на кухне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19