А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В этот час всё ещё спало в первозданной синеве, сырой и смутной, и, когда я спускалась по песчаному склону, туман тяжело обволакивал сначала щиколотки, потом всю мою ладную фигурку, добирался до губ, ушей и, наконец, попадал в самую чувствительную часть моего лица – ноздри… Я ходила одна: в этом неприхотливом краю не бывало опасностей. И уже на этом пути, в этот ранний час, ко мне смутно приходило чувство моей человеческой ценности, и я преисполнялась благодарностью, восхищением и невыразимым чувством единения с первым пробежавшим дыханием ветерка, первым щебетом птицы, с молодым ещё солнцем, чей белок уже вытекал из пробитой скорлупы…
Собирая меня в путь, мать называла меня «Красавица, Золотко моё» и долго следила, как уменьшается, спускаясь с холма, моя фигурка – ею сотворённое, «лучшее, что я произвела на свет», как она иногда говорила. Я, кажется, в самом деле была привлекательна, хотя мои изображения тех времён говорили порой иное… Да, в ту пору я была такой – за меня были моя юность и юность дня, голубые глаза, потемнённые изнутри зеленью, белокурые волосы, которые я причёсывала только по возвращении, и ещё моё чувство превосходства ранней пташки перед остальными детьми-сонями.
Я возвращалась с колокольным звоном, звавшим к утренней мессе. Но прежде наедалась досыта ягод и, описав в рощице круг подобно охотничьей собаке, напивалась допьяна из двух затерянных источников, которые я боготворила оба. Первый из них выбрасывался к небу хрустальной кристаллической судорогой, напоминавшей сдавленное рыдание, и снова уходил на своё песчаное ложе. Вскоре, обессиленный, он и вовсе скрывался под землю. Другой же ключ, почти неразличимый, стлался в траве, приминая её, как змея, и восходил во всей своей силе посреди луга, где его бдение заботливо хранили росшие в кружок нарциссы. Вода из первого источника отдавала дубовым листом, у воды из второго был привкус железа и стеблей гиацинта… И теперь, когда я говорю об этом, я всегда чувствую на губах их вкус, и мне хочется, чтобы в свой последний час я унесла с собою необыкновенный этот глоток…
Кроме хоженых-перехоженых мест в ближайшей округе, к которым моя мать обращалась с воззваниями, обычными каждодневными репликами или последними деревенскими сплетнями, а то и вдохновенными, но зачастую лишь самой себе адресованными монологами, которые должны были демонстрировать её утончённость – главным образом в области ботаники; кроме обычных сфер её действий, простиравшихся от дома Себа до Виноградной улицы, от матушки Адольф до де Фуролль, моя мать знавала задушевные беседы со сферами и не столь привычными и обыденными. А может быть, это только моё детское воображение, моя детская гордость представляли наш сад розой всех садов, всех ветров, средоточием всех лучей, где всё озаряла своим присутствием моя мать.
Хотя я в любой момент могла обрести полную свободу, взяв штурмом решётчатую изгородь и скатившись вниз по наклонной кровельке, мне стоило вернуться, спрыгнуть на гравий родного сада, как возвращалось и чувство абсолютной преданности. И тогда, задав всегдашний вопрос: «А ты откуда?» – и ритуально нахмурив брови, мать снова смотрела в глубь сада умиротворённым, сияющим взглядом, который казался мне куда прекраснее, чем тот, домашний, озабоченный и сердитый. Ведь это её неусыпными заботами, её стараниями так выросли и окрепли садовые стены, эти границы неоткрытых земель, открывая которые я с лёгкостью перепрыгивала со стенки на стенку, с ветки на ветку, пока снова не попадала в мир семейных чудес.
– Это вы там, Себ? – кричала моя мать. – Вы не видели тут мою кошечку?
Она отбрасывала движением головы широкий капор, плетённый из рыжей соломы, который падал ей на спину, поддерживаемый спереди у шеи тёмно-коричневой тафтяной лентой, и запрокидывала голову к небу, устремляя в него бесстрашный серый взгляд и всё лицо цвета осеннего яблока. И звук её голоса вспугивал флюгерного петушка, витавшего над ним осоеда, последний лист орешника и исчезал в слуховом чердачном окошке, на рассвете проглатывавшем сов. О изумленье… Но так было… С одного из низко висевших слева облаков лился гулкий голос простуженного пророка: «Не-е-е-ет, госпожа Коле-е-е-етт!», стекая с кольцевидных, как седая борода, клочьев тучи и ускользая к прудам, окутанным дымкой холода. Или ещё так:
– Да-а-а, госпожа Коле-е-е-етт, – припевал тенорок сухощавого ангела, словно отделяясь от веретенообразного облака, плывшего навстречу молодой луне. – Она вас услы-ы-ышала-а-а-а… Во-он она, где сире-е-е-ень…
– А, спасибо! – кричала моя мать в ответ. – Если это вы, Себ, будьте добры, бросьте мне мои колышки и бечёвку, я хочу тут кое-что пересадить! Они мне нужны для латука. И пожалуйста, поосторожнее, у меня тут гортензия!
Словно по мановению чьей-то мысли, повинующейся магическим заклинаниям, колышек, обмотанный десятью метрами бечёвки, – забава какого-то дьявольского шабаша – прилетал по воздуху прямо к ногам моей матери…
Иногда она баловала духов, которые её слушались, свеженькими подношениями. В полном соответствии с обрядом она задирала голову, вопрошая небеса:
– Кому дать моих махровых красных фиалок?
– Мне-е, госпожа Коле-е-е-етт! – отвечал незнакомый голос с восточной стороны, несомненно женский и очень жалобный.
– Держите, вот они!
И небольшой букетик, связанный влажным жонкилевым листом, взлетал в воздух, где его с благодарностью подхватывала печальная просительница с Востока.
– Ах, какие души-истые! Мне никогда таких не вы-ырасти-и-и-ить!..
«Что да, то да», – думала я. И готова была утешить: «Ну-ну, дело просто в климате…»
Поднимаясь с зарёй, иногда опережая зарю, моя мать жаловала визитом все уголки сада, с одинаковым вниманием осматривая все их достоинства и изъяны. У неё, у грубоватой её нежности я по утрам спрашиваю, сонная, из самой глубины постели: «А какой сегодня ветер?» На что получаю ответ: «Хорошо на улице! В Пале-Руайяле полно воробушков!» Или: «Эх и гадкая же погода… По сезону, ничего не скажешь». И я понимала, что мне самой придётся искать все ответы, самой подстерегать, в какую сторону поплывут облака, вслушиваться в гудение очага, подобное гулу спокойного моря, подставлять кожу дуновению Западного ветра, влажному, первобытному и тяжёлому, как широко расходящееся дыхание неповоротливого, но миролюбивого чудовища. Вот только от поцелуя Восточного ветра я с ненавистью отворачиваюсь до сих пор, это мой враг, сухой, холодный и прекрасный, как и его двоюродный брат – ветер с Севера. Так учила меня мать, надевая бумажные колпачки на свои растения, сочащиеся рыжеватым лунным светом. «Вот-вот подморозит: кошка танцует», – говорила она мне.
Её беспредельно тонкий слух верно ей служил, и она всегда умела уловить эти эолийские предупреждения.
– Слушай, со стороны Мутье! – говорила она мне. Она подымала указательный палец и держала его по ветру, стоя среди гортензий и роз, рядом с садовым насосом. Затем, осмыслив всю хитроумную премудрость предупреждений Западного ветра, она принимала его окончательный сигнал там, где ограда была самой низкой.
– Ты слышишь?.. Быстрее, неси в дом кресло, свою книгу, не забудь шапочку: над Мутье уже льёт. Дождь будет здесь через каких-нибудь две-три минуты.
Я навостряла ушки на Мутье; в отдалении, ещё от самого горизонта слышался равномерный шум падавших водяных жемчужинок и привычный запах пруда, изрешечённого дождём, утомлённо ложившимся на зеленоватый ил… И когда через несколько мгновений мягкие капли летнего ливня касались моих щёк и губ, я понимала: она была святой, эта женщина, которую лишь один человек во всём мире – мой отец – имел право называть именем Сидо.
Память этих предзнаменований, поблёкшая с её смертью, всё-таки ещё жива во мне. О чём-то говорит расположение звёзд, о чём-то – растения, какие-то знаки подают ветры, полнолуние, шорох подземных вод. Именно не желая со всем этим расставаться, моя мать и находила Париж скучным городом – ведь все эти приметы оказывались неукоснительно верными и сбывались только на вольном воздухе нашей провинции.
– Я бы жила в Париже, – признавалась она мне, – но там нет таких садов. И потом!.. Уж конечно, в парижском саду не бывает таких овсяных зёрен с усиками, что мы с тобой вместе связывали и наклеивали на картонку, это ведь такой чувствительный барометр.
Сейчас я так ругаю себя за то, что повсюду теряла эти сельские барометры: два овсяных зерна, длинных, как большие розовые креветки, – они поворачивались, распятые на листе картона, влево или вправо, предсказывая сухую или влажную погоду. И ещё никто не мог сравниться с Сидо в искусстве сдирания с луковиц их слюдяной кожицы – эти шкурки она всегда пересчитывала.
– Одно… два… три платья! Луковица в трёх платьях! Она роняла на колени очки или увеличительное стекло, задумчиво добавляя:
– Это к долгой зиме. Надо будет упаковать в солому садовый насос. Да и черепаха уже в землю зарылась. А белки возле Межевой черты натаскали много больших и мелких орешков на зиму. Белки всегда всё знают.
А между тем метеосводки предсказывали оттепель! Мать пожимала плечами, презрительно посмеивалась:
– Оттепель? Да что они там понимают, эти парижские метеорологи? Взгляни на кошкины лапки!
Зябнувшая кошка действительно поджала под себя невидимые лапки и крепко жмурилась.
– К небольшому морозцу, – продолжала Сидо, – кошка сворачивается как чалма, так что кончик её хвоста касается носа. А к сильному холоду она убирает коготки, и её лапки становятся похожи на подушечки.
На деревянных этажерках, выкрашенных в зелёный цвет, она круглый год держала целые алтари растений в горшочках, редких гераней, карликового шиповника, «королевы лугов», отуманенной белыми и розовыми остроконечными султанчиками, несколько приземистых и волосатых, как крабы, «жировиков», колючие кактусы… Образуемый двумя стенами тёплый угол защищал от злых ветров этот маленький ботанический музей, в котором было ещё так много плошек с обычной красной глиной, где я не видела ничего, кроме насыпанной спящей земли.
– Не трогай там!
– Но здесь же ничего не растёт!
– Да неужели? Ты сама так решила? Прочти-ка под колышками в тех горшках! Видишь – здесь семена голубого люпина; там клубни голландского нарцисса; тут семена физалиса; а вот черенок китайской розы – нет, она не засохла, эта ветка! – а здесь взойдёт душистый горошек, у него ещё цветы с ушками, как у кролика. А здесь… а здесь…
– А здесь?
Моя мать сдвигала на затылок шляпу, покусывала цепочку лорнета и простодушно признавалась:
– Ох, как нехорошо… теперь и не знаю, посадила я здесь семейство крокусов, или это кристалида ночной павлинии…
– Дай я ковырну, и увидим…
Её мгновенная рука останавливала мою – чеканного литья, выгравированная и раскрашенная рука Сидо, смуглая, рано исчернённая складками от домашних трудов и садовых забот, от солнца и холодной воды, рука с длинными пальцами, увенчивавшимися красивыми отчеканенными ногтями, овальными и выпуклыми…
– Ни под каким видом! Если это кристалида, она умрёт от воздуха, а если крокус – его маленькие белые побеги не переносят света. Всё придётся начинать заново! Ты меня слышишь? Больше не будешь трогать?
– Не буду…
И тогда сквозь обычное её лицо, доверчивое и любопытное, я прозревала другое – мудрое, всё понимающее и нежное. Она знала, что я не смогу устоять перед соблазном познания и, следуя её примеру, докопаюсь до всех тайн цветочного горшка. Она хорошо понимала, что я её дочь – хотя я-то ни разу ещё не подумала о том, как на неё похожа, и что я, дитя, уже ищу случая испытать потрясение, ускоренное биение сердца, перехват дыхания – одинокое опьянение искателя сокровищ. И сокровищем для меня было не только то, что скрывали земля, скала и волна. Химеры золота и драгоценных камней – о, вы лишь ускользающий мираж; главное, что это я, именно я обнажала и выволакивала на свет Божий то, чего до меня просто не касался человеческий глаз…
И вот я, тайком от неё забравшись в этот экспериментальный ботаниум, выскребла восходящий мужской ноготок семядоли, который весна уже заставила вырасти из своей оболочки. Я помешала слепому росту черноватой, золотушно-карей кристалиды и направила её в смерть, прямо в объятия небытия.
– Ты не понимаешь… Ты ещё не можешь понять. Тебе восемь… десять лет… а ты, такая маленькая, уже губишь… Ты ещё не понимаешь ничего, что так хочет жить…
И другого наказания за своё преступление я не получала. Впрочем, и это казалось мне слишком суровым.
Сидо была отвратительна всякая связь цветов со смертью. Она умела только дарить, но она же не раз, как я помню, отказывала тем, кто иногда просил цветов, чтобы украсить ими могилу или катафалк. Она становилась суровой, хмурила брови и с мстительным видом отвечала: «Нет».
– Но это для бедного господина Анфера, который вчера ночью умер! Бедняжка госпожа Анфер вне себя от горя, она говорит, что хотела бы проводить мужа в последний путь с цветами, что это бы её утешило! А у вас такие прекрасные белые розы, госпожа Колетт!
– Мои белые розы! Какой ужас! Над мертвецом! После этого вопля она брала себя в руки и повторяла:
– Нет. Никто не властен приговорить мои розы умереть вместе с господином Анфером.
Но она охотно могла пожертвовать самый красивый цветок грудному ребёнку, не пролепетавшему ещё ни одного слова, как тому малышу, похвалиться которым однажды пришла к нам в сад соседка с Восточной стороны. Моя мать недовольно сморщилась оттого, что грудной малыш так туго затянут в пелёнки, развязала его замотанный в три оборота чепчик, ненужный шёлковый платок на шее и преспокойно стала рассматривать бронзовые локоны, щёчки, строгие и большие чёрные глаза десятимесячного мальчика, действительно самого красивого из всех его сверстников. Потом она торжественно преподнесла ему розу цвета «бедра испуганной нимфы», которую он так же торжественно принял, поднёс ко рту и попробовал на вкус, а затем принялся мять цветок маленькими мощными ручонками, оборвал ему лепестки, окаймлённые по краям пунцовостью, напоминавшей цветом его губки…
– Что ты делаешь, негодник! – ахнула его юная мать.
А моя мать захлопала в ладоши, и взглядом и возгласом приветствуя эту казнь розы, а я молчала, сгорая от ревности…
Она всегда предпочитала не класть махровые герани, пеларгонии, веточки карликового шиповника и «королеву лугов» на церковный алтарь в дни праздников, ибо ей не был симпатичен – хотя она была крещёной и венчалась по всем правилам католического обряда – ребячливый и наивный надрыв католической пышности. Где-то между одиннадцатью и двенадцатью годами я добилась от неё разрешения пройти катехизацию и петь псалмы.
В первый день мая я, как и все мои товарищи по катехизису, приходила с сиренью, ромашкой и розой к жертвеннику пресвятой Девы и возвращалась гордая, со своим «благословлённым девой Марией» букетиком. Моя мать разражалась непочтительным смехом, оглядывала мою травку, которая притягивала к себе майских жуков точно светящая в гостиной лампа, и говорила:
– Ты думаешь, без девы Марии их не нашлось бы кому благословить?
Я не знаю, почему она так сторонилась религии.
Наверное, надо было спросить её об этом. Те из моих биографов, с которыми я не знакома, обрисовывают её то обычной фермершей, то «взбалмошной цыганкой». Один из них, к моему вящему изумлению, дошёл до того, что приписывает ей создание литературных произведений для юношества!
В действительности эта француженка провела детство в Йонне, а юность – в среде художников, журналистов, музыкальных виртуозов, затем в Бельгии, где осели её двое старших братьев, а потом снова вернулась в Йонну и здесь дважды выходила замуж. Откуда, от кого в ней могли быть такое острое ощущение природы, прирождённый вкус к деревенской жизни? Я так и не знаю этого. Я просто воспеваю её как могу. Я так люблю первобытную ясность всегда жившего в ней света, который затмевал слабые, едва теплящиеся огоньки при её соприкосновении с теми, кого она называла «простыми смертными». Однажды она подвешивала к вишнёвому дереву огородное пугало, заодно приводя его в порядок, чтобы не отставать от соседа с Западной стороны – вечно простуженный, измученный постоянными чиханиями, он не упускал случая обрядить вишнёвые деревца в старых бродяг или покрыть смородинник волосатым шапокляком. И спустя несколько дней я вдруг увидела: мать стоит под деревом, окаменев в напряжении, подняв голову к небу, на котором для неё не существовало никакого божества.
– Ш-ш-ш!.. Смотри…
Чёрный дрозд с зелёно-фиолетовыми проржавинами поклёвывал вишни, пил сок, терзал розовую плоть…
– Какой красивый!.. – шептала мать. – Видишь, как он работает лапкой? А как надменно поворачивает головку!
1 2 3 4 5 6 7