А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Длинная ладонь с тонкими пальцами быстро, как лапа, схватила мою руку.
– А мог бы и получить, – глухо сказал Вьяль. Это была всего лишь мимолётная угроза. Я была благодарна Вьялю за такое признание и наслаждалась его несколько оскорбительной формой, его прямым и ясным источником. Я осторожно высвободила руку, пожала плечами, и мне захотелось пристыдить его, как ребёнка:
– О! Вьяль… Какой же конец ты бы нам уготовил, если бы я тебя послушала?
– Какой конец? – повторил он. – Ах! да… Ваш, очевидно, или свой собственный. Я признаюсь, – добавил он охотно, – да, я признаюсь, что в некоторые мгновения ваша смерть мне не была бы неприятна.
Мне нечего было возразить на это столь традиционное признание. Лёгкое подёргивание зрачков, какой-то неопределённый смех говорили мне о том, что Вьяль ещё не совсем отказался от искушения вести себя как одержимый, и у меня появилось мелочное опасение, как бы этого расстроенного юношу не заметили на моём пороге. Нужно было спешить, день вот-вот мог застать нас врасплох – первые ласточки уже кружились со свистом над домом. Одна только длинная джонка из облаков, выкрашенная в густой фиолетовый и кроваво-красный цвет и причаленная к самому горизонту, пока ещё сдерживала первый огонь зари. Какая-то тележка на дороге, идущей вдоль побережья, громким рокотом глухого, раскатистого грома возвестила, что везёт пустые бочки. Вьяль поднял воротник своего белого пиджака вокруг выросшей со вчерашнего дня щетины и коричневого лица, которое от бдения и голодания приобрело зелёный оттенок. Он переступал с одной ноги на другую, как если бы утаптывал снег, и долго рассматривал море, мой дом и два пустых стула на террасе.
– Что ж… до свидания, мадам.
– До свидания, дорогой Вьяль. Ты… В обед тебя не будет?
Он заподозрил в этих словах враждебную предосторожность и оскорбился.
– Нет. И завтра тоже. Я должен съездить в Мустье-Сент-Мари, а оттуда в несколько разных местечек, это километров двести по побережью. Купить провансальские стёганые одеяла для моего магазина в Париже… Варанские блюда, мне о них сообщили…
– А-а… Ну это не «прощание навеки»! Ещё увидимся, Вьяль?
– Как только я смогу, мадам.
Он показался удовлетворённым тем, что ответил так удачно, так немногословно, и я позволила ему уйти. Его маленькая машина осторожно тронулась в глубокой белой пыли иссохшей дороги. Тогда, подобно фее, появилась кошка, а я, не дожидаясь Дивины, пошла на кухню разжигать огонь, потому что вся дрожала от холода и испытывала жгучую потребность окунуться в очень горячую воду, в кисловатую ароматическую ванну, как те ванны, в которых в Париже спасаешься чёрными зимними утрами.
Мы, рассеянные по побережью поселенцы, любим импровизированные ужины, потому что они нас объединяют на час-другой и потому что они не нарушают покоя наших жилищ, секрета нашей летней жизни, в которой совсем нет ни послеполуденных собраний, ни полдников в пять часов. Воля сезонного протокола такова, что наши отношения регулируются скорее единодушным капризом, чем дружеской преднамеренностью. Приглашение прийти часов в восемь наткнётся на наши колебания, уклончивость: «Ах! не знаю, буду ли я свободна… Этот парнишка Гинью как раз должен отвести нас в Ласейн…» Или мы работаем, или «как раз» собирались пойти в лес есть добытую браконьерами дичь…
Случай обычно препоручает объявить наше желание немного пообщаться одному из голосов, причём заранее не известно какому. Это может быть голос Большого Деде, слабенькая, с носовым акцентом флейта Дорни или булимический зевок Дараньеса, который вдруг вздохнёт: «Что-то сосёт под ложечкой…» Нужно так же, чтобы на похожей на луковицу колокольне пробило полседьмого, чтобы последняя вспышка заката, танцующая на выпуклостях сифонов, отразилась в зелёных, колдовских глазах Сегонзака и чтобы от розовых фасадов набережной, более тёплых, чем остывший воздух, донёсся не совсем отчётливый запах хлеба. Тогда раздаётся беззаботный голос:
– А что бы такого можно было поесть «У лионки»?
Никто не пошевелился, однако ответ приходит, и с совершенно захватывающими подробностями:
– Ничего. Ветчины по-провансальски с помидорами.
– У нас есть большой кусок болонской колбасы и прекрасная горгонзола, – шепчет ещё один мягкий голос, принадлежащий скрипачке Моранж. – Только на всех этого не хватит…
– А мой суп из моего лука с тёртым сыром, это вам что, козий помёт? – кричит Тереза Дорни или Сюзанна Вильбёф.
Тогда встаёт Сегонзак и снимает с головы свою старомодную фетровую шляпу:
– Мои добрые господа, мои добрые дамы, разве вираж до меняж вас напугаш? Я лишь есть простой крестьян, я имем, что имем, но, мать честна, имем серьце на ладони, а ладонь везде…
Наш Восхитительный ещё продолжает свою любимую игру подражания, а бесшумные ноги, обутые в туфли на верёвочной подошве, уже бегут, а местная ветчина, помидоры и персики, сыры, миндальные пироги, похожая на дубину колбаса, длинный хлеб, который сжимают в объятиях, как украденных детей, горячая завязанная в салфетку супница уже отправляются с нами на двух-трёх машинах по изрытой дороге, ведущей на холм. Манёвр этот нам привычен – через двадцать минут нас радостно приветствует воздвигнутый под плетёной крышей стол, и зелёный «лунный свет» из бывших огней правого борта, подвешенных высоко на ветках, маслянистой струёй стекает на выпуклые листья магнолии.
Вот и вчера вечером точно таким же образом мы расположились вверху на холме. Внизу выемка моря удерживала молочный свет, источник которого теперь уже находился не в небе. Мы различали неподвижные огни порта и их дрожащее отражение. Над нашими головами, между двумя факелами, качалась длинная гроздь созревающего винограда, и кто-то из нас отделил светлую ягоду:
– Сбор винограда будет ранний, но плохой.
– Мой арендатор говорит, что мы всё-таки получим десять гектолитров, – с гордостью заявил Сегонзак. – А у вас, Колетт?
– Я рассчитываю получить треть от обычного урожая, дождей было мало, а к тому же виноградник очень старый: что-нибудь от тысячи восьмисот до двух тысяч.
– Двух тысяч чего?
– Литров; но мне из этого останется только половина.
– Громы небесные, милая моя, вы собираетесь попробовать себя в торговле!
– Тысяча литров! – тяжело вздохнула Сюзанна Вильбёф, как если бы её заставляли их все выпить.
На ней было платье с цветными узорами на чёрном фоне, из итальянской деревенской ткани, которую она раскроила по старинной провансальской моде, и никто не мог объяснить, почему она казалась переодетой в цыганку.
Воздух приятно пах эвкалиптом и перезрелыми персиками. Шелкопряды и нежные бабочки, живущие в кустах смородины, потрескивали, сгорая в чашах рефлекторов. Элен Клеман терпеливо спасала наименее повреждённых из них концом вилки для пикулей, а потом из жалости отдавала их коту.
– Ой! падающая звезда…
– Она упала на Сен-Рафаэль…
Мы закончили есть и почти перестали говорить. Большой кувшин из простого зеленоватого стекла с выступом в середине лениво бродил вокруг стола и кланялся, не запрокидываясь, чтобы ещё наполнить наши стаканы добрым вином из Кавалера, молодым, с привкусом кедрового дерева, которое своими знойными парами разбудило нескольких ос. Наша удовлетворённая общительность была уже совсем готова уступить место – в соответствии с законом чередования прилива и отлива – нашей необщительности. Художники, измочаленные солнцем, готовы были по-детски поддаться охватившему их оцепенению, но их жёны, отдохнувшие после обеда в гаремном покое, то и дело обращали свои взоры в сторону залива и тихонько напевали.
– Ведь сейчас, – рискнула одна из них, – ещё только без четверти десять.
– «Танцуйте вальс, прелестные девчушки!» – затянуло было робкое сопрано и смолкло.
– Если бы был Карко… – произнёс другой голос.
– Карко не танцует. Кто нам был бы нужен, так это Вьяль.
После этого возникло очень краткое затишье, и Люк-Альбер Моро, побуждаемый опасением, как бы кто-нибудь не сказал что-то обидное для меня, закричал:
– Конечно, конечно, нам нужен был бы Вьяль! Но раз уж его нет, не так ли… Ну нет его, и всё тут!
– Он готовит свою выставку белья и распродажу домашней утвари, – сказала неприязненно Тереза, которая, разыскивая для аренды «маленькую забавную лавчонку», с вожделением посматривает на парижский магазин Вьяля.
– Он в Везоне, под Авиньоном, – сказала Элен Клеман.
Мои друзья посмотрели на неё сурово.
Опустив глаза вниз, она кормила обгорелыми пяденицами похожего на морского угря кота, который сидел у неё на коленях.
– С такой пищи он вполне может околеть, – мстительно заметила ей Моранж. – Разве нет, Колетт?
– Нет, почему же? Они и жирные, и жареные. Я. естественно, не стала бы специально жарить бабочек для кошек, но ведь шелкопрядам не запретишь лететь на рефлекторы.
– А женщинам – ходить на танцы, – вздохнул, вставая, долговязый пейзажист. – Пошли прогуляемся до Пастекки. Но только вернёмся пораньше, а?
Одна из молодых женщин издала пронзительное, как ржание кобылицы, «да!», фары повернулись в сторону виноградника, посылая молнии то в ртутную лозу, то в соляную собаку, то в мертвенно-бледный куст шиповника. Проходя мимо Люка-Альбера, просительно распростёртого перед старым и упрямым автомобильчиком, Тереза Дорни бросила:
– Что, сегодня твой «Мирюс» не тянет? – и наши смешки спустились по косогору, цепочкой, уносимые бесшумными машинами с выключенными скоростями.
По мере того как мы приближались к морю, залив всё больше и больше искрился огнями. Своей голой рукой я чувствовала прикосновение голой руки Элен Клеман. После отъезда Вьяля я её встречала только на набережной, в книжном магазине, в часы походов на рынок, в часы лимонада, и всегда не одну. Первые дни недели, встречая меня, она выражала предупредительность, почтительность, в духе: «Ну и?.. Ну и?.. Что вам удалось сделать? Что нового?..», на которые я ничего не отвечала. Она (мне так показалось) смирилась и думала (и как это я в это поверила) о других вещах… Её голая рука в темноте соскользнула под мою.
– Знаете, госпожа Колетт, – прошептала Элен, – я знаю об этом только из почтовой открытки.
– О чём это, милая?
– А открытка пришла от моей матери, которая сейчас с папой в Везоне у моей бабушки Клеман, – продолжала она, перескочив через мой вопрос. – Они знакомы с моей семьёй. Но я подумала, что мне не обязательно было рассказывать об этом, только что… Что так лучше… Я не смогла с вами посоветоваться об этом до ужина.
Я сжала её голую руку, которая была прохладной как вечером:
– Так лучше.
И я восхитилась тем, что она так хорошо знает, что лучше, что хуже, я восхищалась её лицом, полным проектов, повёрнутым к событиям, к приездам, к пристаням…
Когда ночь закрывает всё, сводя море к его языку всплесков, неясному шамканью между утробами стоящих на якоре кораблей, морскую необъятность – к маленькой стене, черной, низкой, отвесно поднимающейся к небу, битву голубого с золотым – к огням мола, коммерцию – к двум кафе и маленькому, плохо освещённому базару, то мы обнаруживаем, что наш порт – это совсем маленький порт. Когда мы проезжали, какая-то иностранная яхта, пришвартовавшаяся в хорошем месте, вровень с пристанью, беззастенчиво выставила напоказ свою медь, своё электричество, свою облицованную заморским деревом палубу, свой ужин на столе, окруженном голыми по пояс мужчинами и женщинами в открытых платьях, с жемчугом в несколько рядов, своих непорочно чистых официантов, которые все казались девственниками. Мы остановились посозерцать этот великолепный ковчег, принесённый морем, которое должно было забрать его вновь, как только эти люди выкинут за борт свою последнюю кожуру от фрукта и украсят воду своими плавающими газетами.
– Гля, эй, дай сигарету, – крикнул им с набережной мальчишка в стоптанных башмаках.
Один из стоявших на виду пассажиров повернулся, чтобы внимательно рассмотреть парнишку, взобравшегося на сходни, и ничего не ответил.
– Гля, а скажите, в котором часу у вас начнётся любовь? Если поздно, то я ведь могу и не дождаться…
И он улетел, награждённый нашим дружным смехом.
В ста метрах отсюда, в изгибе пирса, содержит танцплощадку и торгует напитками Пастекки. Угол хороший, защищённый от ветра. Здесь красиво, потому что вид открывается и на кусок закрытого моря с разноцветными полосатыми одномачтовиками, которые здесь называются тартанами, и на плоские, с приплюснутым основанием дома цвета нежной сирени и розовой горлицы. Хозяин – маленький изнурённый человечек, который редко отдыхает, но при этом сохраняет на лице ленивое выражение – зорко следит за наготой четырёхугольного зала, как если бы ему поручили устранять из него любое украшение. Здесь нет ни гирлянды на стенах, ни какого-нибудь букета в углу стойки, ни новой краски, ни бумажных юбочек вокруг электрических лампочек. Как в приделе, где идут заупокойные службы для бедных, здесь роскошь цветов и излишества все собраны на катафалке. Катафалком я называю древнее, испытанное временем механическое пианино цвета старого чёрного фрака. И при этом нет на нём такой панели, на которой бы не были изображены во всей их красе Венеция, Тироль, озеро в лунном свете, Кадис, глицинии с голубыми лентами. Через узкое отверстие, окаймлённое медью, оно глотает двадцатисантимовые жетоны и сторицей возвращает их в виде металлических полек и тускло-жестяных мелодий явы, перемежаемых большими провалами чахоточной тишины. Эта глухая музыка обладала такой похоронной серьёзностью, что без танцоров мы бы её просто не вынесли. Едва раздаются первые такты и в ящике начинается ритмическое падение старых монет, битого стекла и свинцовых расчёсок, как уже одна пара, две пары, десять пар танцоров послушно кружатся, и если не слышно скольжения пеньковых подошв, то шелковистый шелест голых ног слышится отчётливо.
Я пишу «танцоров», а не «танцорок». Эти последние на Молу составляют не принимаемое в расчёт меньшинство. Миловидные, смелые, с подбритой по моде шеей, они учатся у туристок шику загорелых ног и бесподобных шейных платков. Но при этом «приезжие» приходят на вечерний бал обычно в обуви на верёвочной подошве, а местные девушки надевают лакированные туфли на босу ногу.
Мы тесно прижались друг к другу на деревянных расшатанных скамейках, стоящих вокруг расколотого мраморного стола. И всё равно для этого понадобилось, чтобы несколько молодых заводских рабочих и два моряка отодвинули, освобождая для нас место, свои котовьи ягодицы и свои наполненные анисовой настойкой стаканы. Элен Клеман прижала своё голое плечо, бедро и длинную ногу к отполированному, как ценное дерево, молодому морскому животному, сделав это со спокойствием девушки, которой никогда не доводилось оказаться на пустынной дороге в овраге, в трёх шагах от совершенно незнакомого человека, безмолвного, неподвижного, раскачивающего руками. Некоторые мужчины принимают у Элен за бесстыдство то, что является всего лишь устойчивой невинностью. Она проворно встала и пошла танцевать с синим матросом, который танцевал, как танцуют здесь все парни, то есть без слов, высоко подняв лицо, на котором ничего нельзя прочитать, и держа свою партнёршу в тесном, лишённом эмоций объятии.
Вокруг этой прекрасной пары крутились, перенося все неудобства отвратительного освещения, несколько старожилов этого побережья: двое шведов – муж и жена, брат и сестра? – выдержанных от лодыжек до волос в едином бледно-румяном цвете, массивные, выполненные по принципу минимума телесной отделки чехословаки, две или три немки нового образца, худые, полуголые, смуглые и горячие на вид. Все эти цветные пятна выделялись на тёмном фоне подростков без белья с шеей, схваченной тонким чёрным трико, синих, как ночь, матросов и героев танца – грузчиков с тартан, плотных, лёгких, отливающих красноватой медью… Они вальсировали друг с другом, привлекая нездоровое внимание публики, пришедшей издалека, чтобы на них посмотреть. Два друга, близнецы по росту, по лёгкости ног, по сходству улыбок, которые за всё лето не удостоили приглашением ни одну из «парижских шлюх», присели отдохнуть рядом с нами, приняли от Большого Деде, который ими восхищался, бутылку газированной воды, ответили на нескромный вопрос: «Мы танцуем друг с другом, потому что девушки танцуют недостаточно хорошо» и пошли снова выделывать фигуры, сплетая руки и колени.
Исступлённая брюнетка с прямыми волосами, в жёлтой косынке на шее, прикатившая на автомобиле прямо с соседнего пляжа, чокалась животом с каким-то сдержанным рабочим, который, держа её за талию, казалось, не видел её. Обольстительный чёрный молодой негр в серой разорванной рубашке из бумазеи, словно прикреплённый к другому, тоже чёрному молодому человеку с тонким, пустым, нематериальным лицом, выглядевшим более белым из-за красного платка, высоко, под самым ухом затянутого на шее, оказываясь поблизости, бросал нам вызывающие взгляды, а мулат в форме молота – безмерные плечи, способная пройти в подвязку талия – нёс на своей груди, приподняв над полом, почти уснувшего от вращения мальчишку, голова которого болталась, а руки висели…
Никакого другого гама, кроме шума мелкой монеты, посуды и домино, сливающегося со звуками механического пианино.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13