А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С момента моего приезда в Уши меня мучило ощущение моего промаха, нелепого недоразумения, связанного с ложным отъездом, и день был испорчен. Это ощущение ещё можно было рассеять, если, к примеру, я стала бы очень торопиться, но не представляю себе, как это сделать. Не знаю я также, зачем сюда приехала, хотя прекрасно отдаю себе отчёт в том, что в нашем поединке мне так и не удалось взять верх над ним и что, может быть, достаточно было бы буквально одного какого-то мига, сказанного слова или короткого отдыха на недвижимой воде, чтобы я уехала отсюда успокоенной.
Мы удаляемся от берега, но парус наш ещё бессильно полощется на ветру, не надуваясь и не наклоняя мачту… Массо остался на причале, он хотел было, подобно сильфу, одним прыжком очутиться в лодке, но загремел в воду, и с него текло, как с мокрого зонтика, однако он не уходил, а непререкаемо выкрикивал корсарские команды:
– Поднять паруса на гитовы! Травить концы! Загрузить корму! Равняйсь на правый борт! Отдать якорь! Тянуть шкот!
Мы даже не смеёмся, а наш матрос, никогда не нюхавший солёной воды, вместе с помогающим ему босым мальчишкой, выруливает на середину озера и с бесстрастной вежливостью поглядывает на нашего безумца, привыкший, как и всякий добропорядочный швейцарец, к дурацким выходкам приезжих господ.
– Массо простынет, – замечаю я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– О, пустяки, – рассеянно отвечает Жан с холодной вежливостью, словно в ответ на моё извинение после того, как я наступила ему на ногу.
– Как – пустяки? Этот человек всё же не ваша собственность.
– Именно поэтому. Будь он моей собственностью, я бы не допустил, чтоб он схватил насморк.
– Приятная вы личность, ничего не скажешь!
– Достаточно приятная, чтобы отдать своё пальто женщине, которая явно мёрзнет. Накиньте его на себя, на вас больно смотреть.
Это правда, я и сама почувствовала, что побледнела от холода: ветер разбудил нашу лодку, которая подчинилась ему, звонко щёлкнув разом выгнувшимся парусом и, весело заскрипев досками борта, внезапно наклонилась.
Продрогнув, я зябко кутаюсь в плащ Жана, который немного пахнет резиной, а ещё табаком и духами, но не теми, что у Майи.
– Надеюсь, вы не страдаете «озёрной» болезнью? Я смеюсь, уткнувшись подбородком в поднятый воротник, колючий, как соломенный коврик у входной двери:
– Нет, нет! Только я мало спала, и с самого утра не было ни минуты покоя…
– Бедняжка…
Он ничего не добавляет, он никогда не находит слов, чтобы посочувствовать. Помню, как он ухаживал за заболевшей Майей: лицо его при этом выражало возмущение, и он вымещал свой гнев, яростно взбивая подушки и расплёскивая подаваемый отвар целебных трав. Я никогда не вспоминала эту сцену и полагала, что я её напрочь забыла. Но стоило Жану произнести «бедняжка», как она вспыхнула в памяти во всех подробностях.
– Но теперь вы, Жан, замёрзнете.
– Спасибо, обойдусь.
Если бы я воскликнула, как Майя в таких случаях: «Неужели вы, дорогой друг, не боитесь, что эта изморозь повредит вашей неотразимой красоте? Разве можно в такую погоду выходить раздетым?» – то Жан, несомненно, ответил бы мне в том же тоне, а не процедил бы сквозь зубы сухое «спасибо». Между нами пробежал холодок – я вовсе не каламбурю – только из-за того, что была проявлена естественная забота. Его нормальное проявление мужской заботы нас не сближает, а наоборот, отдаляет, и мне хочется обращаться к нему «мсье».
Примитивное оборудование лодки – узкая жёсткая скамейка, мокрое днище – лишь усиливает наш моральный дискомфорт и вызывает в моей памяти образы, связанные с периодом моей странствующей жизни, с переездами с квартиры на квартиру, необходимостью обжиться в новых стенах, расставить свою мебель, которую как-то не узнаёшь в новом помещении. Что бы я ни делала, мне не удаётся разрушить возникшее ощущение начала чего-то, трудного начала…
След за кормой остаётся в виде двух узких пенистых бурунчиков очень бледного и чистого зелёного цвета. Вода мне кажется тёплой по сравнению с моей холодной рукой…
– Почему все женщины, когда сидят в лодке, опус кают руки в воду? – спрашивает Жан.
Я пожимаю плечами.
– Не знаю. Я думаю, что всем женщинам в какие-то минуты свойственны одни и те же жесты: перед зеркалом, например, или на берегу речки с прозрачной водой, при виде цветка, или материи, или бархатистого персика. Они бессильны сопротивляться двум вечным искушениям: украшать себя, а это значит дарить, и касаться, что равносильно брать себе.
– Все женщины – это получается много женщин.
– Не так много, как думают.
– Но всё же больше, чем вы говорите, милая муза фальшивого смирения…
– Фальшивого?
– Да-да. Вот именно. Мне не нравится ваша манера говорить о женщинах с презрительным великодушием, считать их чем-то вроде бедных домашних животных, весьма примитивных, мало интересных, а для пущей убедительности вы добавляете: «Кому, как не мне, судить, я ведь одна из них…» И вполне логично, что наивный ваш собеседник делает из этого вывод, что уж вы-то совсем другая…
– Но послушайте, Жан…
– …и когда вы обобщаете, как это было только что, то делаете это не из скромности и не по убеждению, а из лени и расчёта, чтобы добиться максимального эффекта при минимальных усилиях.
– Но послушайте, Жан…
– И, отвечая мне – если вы вообще станете отвечать, – ограничитесь остроумной фразой, но поддержанной взглядом, и он окажется куда красноречивей сказанных слов. Потому что ваш приём – уж простите мне это слово, – повторяю, ваш приём – это недомолвки, опущенные глаза, полуулыбочка исподтишка, рука, которую невозможно удержать в своей, – одним словом, дорогой друг, вы широко пользуетесь мимикой и жестами!.. До чего же, однако, жарко! Я знал, что плащ мне будет не нужен. А теперь вы можете сколько угодно подавлять меня молчанием, доказывая своё превосходство, я всё равно не откажусь ни от одного своего слова.
– Да что вы, Жан, напротив!.. Я вас внимательно слушаю, удивляюсь и даже восхищаюсь вами. То, что вы сказали, вовсе не глупо.
– И вы отнюдь не скрываете своего изумления: «О чудо! Он, оказывается, разговаривает, думает! И радость-то какая, он даже грубит мне слегка!»
Мы выбрали довольно странное место для такого рода разговора, первого и, может быть, единственного, потому что он зашёл слишком далеко, «обобщая» больше, чем я могу это позволить, поскольку Жан принимает в расчёт удовольствие, которое я получаю от его грубости. Ветер крепчает, и нашу калошу время от времени захлёстывают пенистые гребни волн. На днище уже плещется вода, и подол моей юбки намок. Но Жан, всё ещё разгорячённый, с видимым удовольствием слизывает пресные капли с губ – на нас всё время попадают брызги. Башня Уши, там, вдали, на берегу, кажется совсем маленькой… Мне захотелось вернуться назад, потому что мне стало как-то нехорошо: ноет спина, голова тяжёлая, я оказалась куда слабее этого здорового бугая, вот он сидит, рисуется, распахнув пиджак, но я не решаюсь это сказать.
Болезнь всегда милосердна только к очень красивым животным и очень юным существам, их одних она не уродует. Майя бесстыдно признавалась: «Ой, ребята, у меня так живот схватило!» – или: «Объявляю всем, всем, что я желаю блевать!» – и сохраняла при всём том невообразимом беспорядке, в котором жила, какую-то циничную грациозность, она никогда не была отталкивающей – я и сейчас ещё вижу её красивые глаза, затуманенные тревогой, тёмные тени под ними и иззеленя-бледные щёки – так выглядела она после ночи кутежа…
Я вяло отвечаю:
– О чудо! Он, оказывается, разговаривает, думает… Давайте заменим слово «чудо» словом «неожиданность» и не будем больше об этом говорить…
Во мне вдруг снова пробуждается озорство, и я начинаю изображать Жана таким, каким он был вчера, его манеру говорить:
– Ну и тошниловка, я вам доложу, этот отель «Па-раденья»… Этот ваш драндулет в сорок лошадиных сил мне и на хрен не нужен, я уважаю скорость… Эй, гарсон, в вашем заведении не найдётся бутылочки «Мулен-Ротшильд» прошлогоднего разлива? Майя, цыпка, ты обмишурилась, эта самая вовсе не любовница этого, а бывшая подружка того, поняла? Ну та, которую все звали его старой телегой, я узнал её по бусам и по двойному подбородку…
Ноздри Жана обиженно раздуваются, но его серо-зелёные, как вода озера, глаза начинают искриться смехом:
– Ну и что? Когда я путешествую, я всегда стараюсь говорить, как местные. Немало народу говорит на ломаном французском, а я три четверти года разговариваю. Но у меня есть родной язык. И я бывал в странах, где я его нахожу, не ища, – да, детка, мы сейчас вернёмся на берег, я вижу, с вас хватит, верно? – прелестные страны, где никто меня не знает и люди закрываются, когда я к ним приближаюсь, но по одному оброненному ими слову мне ясно, что они мне близки, и там я медленно, медленно брожу – вы понимаете? – словно по знакомой с детства, но по моей вине заросшей колючими кустами тропинке…
Когда я была ребёнком, меня очень редко водили в театр или в цирк. Но в те редкие вечера, как только наступали сумерки, я начинала нервничать, у меня холодели ладони, и я отказывалась от ужина. Шок от театрального освещения, от первых звуков музыки бывал таким сильным, что я в первое время буквально ничего не видела, озабоченная только тем, чтобы сдержать слёзы, которые были готовы вот-вот хлынуть из моих глаз, и я догадывалась, что они были бы сладостными.
Так с детских лет я сохранила редкую власть над своими слезами, а также дар приходить в волнение с интенсивностью, едва ли уменьшившейся с годами, в часы, когда собираются воедино слаженные звуки оркестра, лунный свет, играющий в лаковых листьях самшита и лавра, и запахи земли, в которых вызревает лето и гроза, да и не только в эти часы. Бывают минуты слабости, если ты ничем не занята, когда вдруг вспоминается очень давнее зрительное впечатление от игры света и тени, и этого достаточно, чтобы приоткрыть сердце, иссохшее без любви. Так тёплый розовый свет освещённого окна на фасаде, погружённого во тьму дома, это четырёхугольное пятно, словно упавшее на песок аллеи или просвечивающее сквозь фильтр тёмной листвы, обозначает для меня прежде всего любовь, любовь, обретшую очаг, приют и долгожданное дозволенное уединение…
Мгновенное ослепление, которое я испытываю, когда в холодную ночь выхожу из сияющего огнями тёплого и праздничного зала, не ограничивается чисто физическим ощущением, в такое мгновение я вся словно бы вдруг расцветаю, вся в тревоге радости и ожидания предстоящей встречи. Это состояние длится недолго, потому что мне никогда не приходится никого ждать. Во всяком случае, это никогда не длилось так долго, как нынче вечером. С тех пор как мы втроём сидим на слишком ярко освещённой веранде, лихорадочное ликование заставляет меня улыбаться и стискивать зубы. Мне кажется, что я полностью исчерпана, но у меня нет никакого желания отдохнуть. Мне также кажется, что состояние, в котором я пребываю, всецело зависит от меня, что если увести отсюда мужчину, сидящего напротив меня, и заменить его другим, то ничего не изменится. Так мне кажется, и в то же время я знаю, что это не так. Я знаю, что моя бледность, усталость, какое-то лёгкое нарушение вкуса и осязания – охлаждённое шампанское мне кажется тёплым, а от вилки стынут пальцы – всё это некие следствия, а не случайные совпадения. Это результат, а точнее сказать, неизбежное проявление невысказанного желания, которое, быть может, потом меня и отпустит, но пока что оно просто-напросто опустошает.
Как мне не чувствовать себя униженной, когда предо мной сидит такой сильный противник – крахмальный пластрон и смокинг ему так к лицу – с чисто выбритым подбородком и мягкими волнистыми волосами, а светло-серые глаза на фоне загорелого лица молодят его и создают образ весенней свежести. Сегодня вечером он при параде, а мне пришлось идти ужинать в дорожном костюме с мятым батистовым жабо и в шляпке, украшенной двумя короткими пёрышками. Массо, унылый и промёрзший, всецело погружён в свои мысли, о которых он не говорит, и в сочетании с ним Жан только выигрывает. Мне приходится мириться с тем, что я в обществе своих двух спутников отнюдь не являюсь блестящим звеном нашего трио. А ведь было так просто вернуться в Женеву до ужина!.. Но я этого не захотела.
Радуясь моему присутствию и прекрасно понимая, что оно означает, Жан разрешает себе этакое грубоватое кокетство: он курит, опершись локтем на стол, отставив мизинец, который у него оказывается очень тонким и куда короче, нежели безымянный палец. Он оттягивает крахмальный воротничок, чтобы привлечь моё внимание к своей шее, такой молодой и сильной, и, отсмеявшись, он чуть задерживает гримасу смеха, чтобы поднятая верхняя губа обнажила ровные белейшие зубы.
Этот приём, который он, несомненно, перенял у женщин, меня, однако, не шокирует. Я вышла из среды, где мужская красота и женская котируются наравне и где одними и теми же словами оценивают как красивые ноги и узкие бёдра стройного гимнаста, так и пластичную фигуру акробатки или танцовщицы. С другой стороны, в моей прошлой жизни, когда мне довелось побывать в высшем свете, я тут же обнаружила, что мужчины и женщины прибегают к одним и тем же средствам, чтобы завоевать сердца. Поэтому я позволяю Жану так откровенно красоваться передо мной, словно цирковому коню на манеже, раздувать грудь, строить глазки, сверкать зубами, и я вовсе не собираюсь его осадить ироническим словом или осуждающим взглядом. Он разыгрывает передо мной спектакль, в котором нет ничего отталкивающего, скорее наоборот, и я вижу проявление честности с его стороны в том, что ни прежде, в Ницце, ни теперь, в лодке, он не говорил мне о любви.
Проявление честности – ну, скажем, проявление вкуса и, уж во всяком случае, умелости. «Я люблю вас», – заявил мне Макс чуть ли не с первой минуты нашего знакомства. И это великое слово, выражающее нечто абсолютное, звучало так естественно в его устах. Макс мог бы произнести его во время еды или сморкаясь, и никто не засмеялся бы и не удивился бы, но Жан!.. Достаточно мне себе представить, что он шепчет слова признания, чтобы испытать одновременно недоверие и чувство неловкости, которыми всегда реагируешь на бестактность. Я не раз видела, что он вёл себя как дурно воспитанный человек, но никогда – как неумелый.
С едой было покончено. Кроме нас, никто не ужинал в ресторане почти пустой гостиницы. Привычка проводить время вместе не только в часы еды заставила нас задать одновременно один и тот же вопрос: «Что будем делать?» Я отвечаю не задумываясь:
– О, что до меня, то я с первым же поездом возвращаюсь в Женеву!
– Хотите вернуться? Опять? (Серые глаза Жана становятся жёсткими.) Сегодня утром Массо застал вас, когда вы собрались вернуться в Париж. После обеда вы рвались в Женеву. В лодке вам не терпелось вернуться в гостиницу, и вот сейчас, вечером, всё начинается снова. Впрочем, сейчас мы выясним. Массо, у вас случайно нет расписания поездов?
– Есть, как всегда, – отвечает Массо. – Лозанна… Лозанна… А, вот: Лозанна, девятнадцать часов двадцать три минуты. На этот мы опоздали. Лозанна, двадцать один ноль семь. В Женеву он приходит в полночь. Или вот ещё более удобный поезд, он отправляется ровно в двадцать два часа и прибывает в Женеву через сорок пять минут.
– Через сорок пять минут!!!
Я с недоверием наклоняюсь к Массо и вижу, что он импровизирует, раскрыв какой-то путеводитель по западу Франции.
– Массо!.. И это вы называете расписанием швейцарских железных дорог?
– Вам и этого хватит, – отвечает Массо, ничуть не смутившись, – потому что одно из двух: либо вы возвращаетесь в Женеву, либо вы туда не возвращаетесь. А вы туда не возвращаетесь, это ясно. Эта гостиница ничуть не хуже женевской и… Что, вы ничего с собой не взяли? В моём чемодане валяется кусок отличного розового мыла, который я стянул в каком-то банном заведении…
– А у меня, – торопливо перебивает его Жан, – есть ночные рубашки из индийского шёлка в белую полоску на фиолетовом и зелёном фоне и сплетённые из соломки домашние туфли…
– А ещё, – усердствует Массо, – очень изысканный жилет из коричневой шерсти ручной вязки и широкий фланелевый пояс. Ему нет равных для прогрева поясницы. Учтите, всё это будет отдано в ваше распоряжение, запятая, если вы соизволите это принять, точка. К этому вы добавите то, что вы храните в вашей маленькой сумочке, в которую можно засунуть жареного ягнёнка. А когда умеешь так хорошо путешествовать, как вы…
Уж я-то лучше всех знаю, что в моей сумке есть «всё, что надо». Мне не двадцать пять лет, и я не двинусь из дому, не прихватив с собой пудреницы… Спор наш длится недолго, я быстро сдаюсь и, чтобы не придать излишней значительности своему согласию, оживлённо спрашиваю Жана:
– Что же мы будем делать? Куда двинемся?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21