А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А пламя взвихрилось, озарило поднебесье; затрещали сухие бревна клети.
Она шла с тремя детьми, уводя их все дальше и дальше от усадьбы.
«Тсс! – чудился ей голос хозяина. – Ха-ха-ха!»
Она уже не думала про клеть. Оглядываясь на высокое пламя, она боялась, как бы не вспыхнула стоявшая возле клети липа. Последняя липа.
Так и вышло. Сперва один бок загорелся, потом другой, пока не запылало все дерево – зеленые листья корчились и разлетались искрами, как холодные огни на елке.
Горело дерево, искрами вспыхивали цветы в синеватом, почти невидном дыму.
Горела липа. И раз уж загорелась, значит, было суждено сгореть ей.
Горела.
Горела!
Она отвернулась, закрыла воспаленные глаза.
А ребята обступили ее, тянули за подол:
– Мама, куда мы идем?
– Мама, куда?
– Тетенька, тетенька, я боюсь… Вы меня не бросите?
– Нет, – ответила она, – я тоже не знала.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Приходит осень со своими трудами, заботами.
Со щедрой рукой приходит осень.
Щедра ее рука, и не только хлебом. Кроме хлеба человеку надо еще что-то. Разве самое главное для человека – поесть?
Осыпаются желтые листья каштана вдоль дорог. Осыпаются, тронутые пальцами ветра, кажется, всю землю хотят устлать. Вроде бы так же, и не так же, как в прошлый раз.
Человеку еще что-то надо.
Она стоит на дворе, прикрыв ладонью глаза от утреннего солнца.
Здесь стояла она когда-то, точно прилипнув к земле, все глотала и никак не могла проглотить слюну пьшающим, пересохшим горлом. Стояла и упрашивала:
– Погоди… Погоди еще, Антанас.
Она стоит, прикрыв глаза ладонью, и взглядом провожает детей. В школу идут.
Сколько их было бы?
Четверо?
Если бы и Юозукас был.
Если б не упал там, за дорогой.
Ребята шагают чинно, без толкотни, то и дело поглядывая вниз, на ноги, а там сверкают три пары новеньких, еще не запыленных башмаков. Коричневые с длинными носами – Винцукаса, широкие черные – Римукаса и самые маленькие, узкие, короткие – Танины.
Свернув с дорожки на большак, ребята останавливаются, машут руками. Ей. Это ей одной машут.
А она стоит и провожает их взглядом.
Русые волосы Винцаса, серая стриженая голова Римаса, а у Тани в кудряшках лента плавает. Только вчера подыскала ей синий лоскуток, подрубила, отгладила и повязала девочке синюю ленту. Мальчишкам – что? А девочке надо.
Вернулись в город весной. И снова поселились в доме при кузнице. Не было больше ни стариков, ни черного котла, ни кадушки с гнутой трубкой. Может, сами уехали, может, насильно увезли их. Дом на окраине пустовал, а ее все так и тянуло на то место, где последний раз видела Юозукаса. К тому же хоть раз у них будет свой угол: дом-то Винцукаса!
И слава Богу, не совался к ним никто, ни злые, ни добрые. Кому уж там соваться: все разбегались кто куда, а немец все гнал и гнал гурты по дорогам. И коров, и овец, и кого только было можно, бросая по обочинам павшую, выбившуюся из сил скотину. Принесли однажды ребята с большака охромевшего ягненка. Был он тощий, пугливый, кажется, дай ему крылышки – рванется, дспорхнет и улетит от рук и глаз людских.
И жила здесь теперь, кроме них, четверых, еще одна живая тварь. Вскоре ягненок и голос подавать стал, приохотившись к молодому клеверу, и нога день ото дня все крепла.
А она, усталая от каждодневных забот и хлопот – ведь и за детьми смотри, чтобы никуда не отлучались, никому на глаза не лезли, и на стол подай, и о завтрашнем дне подумай, – усталая, она садилась на старый пень во дворе и подолгу глядела вдаль, повернувшись к Дубисе.
А там все гремело, гремело, гремело. Когда же рядом загремит, над головой?
Если ждет человек, то всего дождется, умей только ждать. Хоть ждать и приятно и тревожно чего-то. А когда и вправду над головой загремело – испугалась. Детей в картофельный бункер загнала, и сама туда же; Винцукаса даже близко к выходу не подпускала – все сама выглядывала.
Немцев уже и не видно было.
Сквозь гул и острые взрывы мчались танки – зеленые, со звездами по бокам, как тогда, в том июле, только эти были еще больше и неслись напрямик, полями, а не мощеной улицей.
Вот и затихло. Дальше, вслед за солнцем, грохоча, покатился фронт. Вылезла из бункера и ребят позвала:
– Ну, вылазьте, дети. Можно…
А тут, рядом, уже стояли запыленные бойцы, серые, опаленные солнцем, овеянные соленым ветром.
– Где немцы? Немцы есть?
– Нет… Нету больше.
И раскинулся на лугу серый копошащийся муравейник. Дымили полевые кухни, доносились шум, смех, где-то грустно наигрывала гармошка.
И здесь, во дворе, тоже сидели солдаты, ссыпали в клочки бумаги не то табак, не то крошеное дерево.
– Махорка! – толковали они. – Махорка!
Она не находила себе места, не зная, чем угостить их, пока не вспомнила, что в доме завалялся кисет с тонко нарезанным самосадом. Сбегала, принесла и положила кому-то на колени:
– Вот этого закурите.
Потом подозвала Винцукаса, погладила его русые волосы и велела:
– Беги, сынок, на большак. Беги… И кричи, пой там. Кричи что хочешь, пой, ори во весь голос. Никто у тебя на пути не встанет, никто-никто! Беги, Винцукас! Нету немцев!
И тот побежал, а за ним и Таня с Римукасом.
И кричали на большаке, орали – песни и просто так.
А она стояла, вот как сейчас, смотрела и самой хотелось бежать с ними, кричать и орать – песни и просто слова.
А что?
Кто им запретит?
Кто на пути встанет?
Никто.
То-то и оно. Хотя, кто знает, – опять чужие.
Шагают ребята в школу, уже и не видно их за деревьями, только изредка мелькнет русая головка Винцукаса да проплывет синяя Танина лента.
Это они, ребята, и увидели тогда. Ей бы в голову не пришло, и потом бы тоже горевать не стала. Эка важность, ягненок!
– Смотри, мам… – обступив ее, шептали дети. – Смотри, нашего баранчика ведут.
Долговязый солдат, худой и длинный, тащил ягненка в кусты. Тот упирается, не идет, а солдат, зажав ему морду, то волоком тащит, то схватит за шерсть и пронесет несколько шагов.
– Что?
– Ягненка?
– Овцу?
– Барана?
Зашевелились те, что мирно потягивали во дворе цигарку с даренным ею самосадом, побежали куда-то – и всколыхнулся луг. Запела труба.
– Стр-р-ройся!
Много их было, солдат. Выстроились длинной двойной лентой и застыли, будто перед генералами какими-то. Стояла она впереди – вызвали ее, с детьми. И тот солдат, молодой парень, долговязый, худой, стоял, опустив голову.
– Мама! Он и штык уже было вытащил! – нашептывал сбоку Римукас.
– Шшш! – оборвала она.
– Этот овцу украл? – спросил офицер.
Ребята закивали головами.
Она смотрела на парня, молодого, нескладного, который стоял навытяжку, подняв голову, а сам дрожал всем телом, руками и ногами.
– Ваша овца? – спросил военный.
– Наша, – ответила она. – Какая там овца… Ягненок…
– Не важно.
– Вы, что… Судить его будете?
– Судить.
– За ягненка? Ягненка…
– Не важно, за овцу или ягненка. Нельзя народ грабить.
Стояла лента в два ряда, длинная, множество солдат. А перед ними – она с детьми, офицер и тот солдатик, долговязый, худой, нескладный.
– За ягненка?! – повторила она. – Так ведь ошибка это… Ошибка вышла… Я сама ему отдала, угостить хотела. Нехорошо… Я угощаю, а вы – судить человека.
Короткий ропот пробежал по рядам.
– Вы, мамаша, правду говорите. Мы не можем иначе, – сказал офицер.
– Правду? – переспросила она. – Да неужто мне ягненка жалеть?
Дети смотрели на нее, ничего не понимая, а она приказала:
– А ну-ка сбегайте приведите баранчика. Винцас, поди приведи!
Дети привели, и ей было смешно смотреть на множество солдат, которые стояли перед этой малой тварью, перед ягненком, стояли смирно, не шевелясь, будто перед генералами какими-то.
– Иди сюда, – махнула она тому долговязому, Янушке. – Бери, бери, коли сказано… Бери! Чтобы мне ягненка жаль было?
Строй рассыпался.
Подходили солдаты, серые, подходили и, присев, гладили ягненка.
А она радовалась, что они все проходят перед ней. Внимательно заглядывала каждому в лицо, искала, выискивала. Может, и Виктор с ними? Может, здесь он?
Потом все-таки решилась, спросила.
И выстроились перед нею двадцать три бойца Викторы. Только не было здесь ее Виктора. Не было с ними Вити.
Еще долго заходили в дом солдаты, весь вечер. И несли и клали каждый на стол – кто твердый кусок сахара, кто чудную четырехугольную буханку ржаного хлеба, кто жестянку с консервами или горсть сухарей.
Уже и стола не видно, только груда добра.
Она все просила:
– Не надо… Заберите, не надо.
Но они не слушали.
А она все вглядывалась в лица, в каждое по отдельности. Может, ошиблись они, может, есть еще один Виктор, а им и невдомек. Может, забыли его позвать? Может, здесь он все-таки?
Так и не найдя, сидела потом на камне, во дворе, рядом с пожилым солдатом и все расспрашивала:
– Много ваших полегло, а?
– Много, – ответил он.
– Все обочины усеяли… И случайные были?
– Были. И сейчас есть.
– А по имени, по фамилии можно могилу отыскать?
– Чью отыщешь, а чью и нет.
Помолчали.
Потом она снова спрашивала:
– Какая жизнь теперь будет?
Он посмотрел ей в глаза и не сразу ответил:
– Трудная.
– И песни будут на улицах?
– А как же!
– Не хочу я, чтобы эту, знаете… «Если завтра война…»
– Теперь другие песни.
– И выборы будут? Снова голосовать надо?
– А как же! – Стало быть, все как тогда. Стало быть, и землю раздадут людям. Опять все снова.
– Конечно!
– А… в Сибирь возить будут?
– Не знаю. Вот уж этого не знаю. Долго сидели молча.
Наутро двинулись солдаты вместе с солнцем на запад, опять на фронт. У них, дескать, еще дальняя дорога. До самого Берлина. Видно, и впрямь дальняя.
И снова жизнь началась. ,,… Другая. Конечно.
Заново.
Все ли заново? Все-все?
Мы говорим:
Человек радуется.
Человек грустит.
Человек смеется.
Человек плачет.
Как знать…
Правда ль это?
А если сердце заходится от радости и от горя сразу?
Если слезы радости и печали подступают к глазам?
Она все еще стоит, прикрыв лицо ладонью. Заслонясь от утреннего солнца.
Почему человеку мало только поесть?
Почему ему еще что-то надо?
Она стоит и все так же взглядом провожает детей. А детей уже И не видать давно. Они, чего доброго, уже в школе.
Только падают желтые листья каштана.
Облетают, тронутые пальцами ветра, – кажется, всю землю устлать хотят.
– Нет, – ответила она, – нельзя проклясть мир.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Чем плохо, когда наступит лето?
Летом хорошо.
В школу не надо, и ребята со старым Кинартасом пасут городских коров. Вот уже и не твоя забота, накормлены. Один день – один хозяин даст, другой день – другой. Так и идет по кругу, и людям хорошо, и дети сыты. Еще, глядишь, и червонец перепадет – карточки отоваришь.
Сама тоже не сидит сложа руки. Тому огород прополоть, этому одежу постирать, а еще и свой огородик, и овца растет, и поросенка как-никак держат.
Грех жаловаться, ведь только-только война прошла.
Не сказать, чтобы хлеба вдоволь, но и с голоду не пухнешь.
Все не так, как те, что из Пруссии побираться ходят.
Ходят и ходят, по двое, по трое, а то сразу кучей – женщины с детьми или женщины отдельно, дети отдельно.
Ну что? Воевали-воевали, да так и не навоевали ничего? В войну на чужом и теперь тоже?
Стояла она над мертвым сыном, воздев к небу измазанные землею и кровью руки. И настало проклятье. Сбылось.
Завидев, как они сворачивают с большака на дорожку, пряталась на сеновал, не показывалась и только все смотрела, смотрела в щель…
Они стучали в дом, звали и, не дождавшись, уходили со двора. А она – ни с места. Иной раз, воровато озираясь, выдернут морковину из ближней грядки или наспех выроют горсть картошки.
Пускай. Что ей, жалко морковку или там картошку?
Но из своих рук и куска не подаст.
Разве не стояла она за дорогой, воздев руки к небу?
И вот оно – проклятье.
Радовалась, что детей нет дома, не видят, как она прячется на сеновал, а потом приникает к щели.
Разве им объяснишь, ребятам?
Разве все расскажешь…
Винцукасу, пожалуй, и сказала бы, тот уже почти взрослый, еще годок-другой – и мужчина. Да стоит ли бередить старую рану? Слишком зелены они, еще мало повидали в жизни.
А тут возьми и приди домой вчетвером.
А спросились?
Нет. Подросли – и они, вишь, люди уже. И они по-своему хотят.
Обычно поджидала ребят на закате. Сидела на пороге, ждала. И улыбалась, когда они, все трое, сворачивали за деревьями с большака на дорожку. Еще маленько погодя уходила в избу. И появлялась снова, когда они уже гомонили на дворе.
Что? Вернулись? Ну и ладно.
Чтоб она сидела ждала их?
Чтобы все глаза проглядела?
Еще чего!
Так и разбаловать недолго.
Так и вовсе на шее виснуть будут.
Но и они ведь видели…
Еще не свернув с большака, прижимались к деревьям и приглядывались: сидит ли она, ждет ли их на пороге.
Что же они – не видели?
Зато, бывало, сбегутся во двор и враз притихнут, навострив уши, ждут, когда она выйдет.
А тут смотрит: вчетвером идут.
Уже и в избу не стала прятаться, так и осталась на пороге, только дело какое-то нашла, картошку чистить, что ли.
Вошли все во двор, а она молчит, ждет. Что тут скажешь?
Молчат и они, трое, подталкивая вперед ободранного мальчишку.
– Мама…
Это Винцас. Голос огрубел, уже и впрямь мужчина.
– Мама… Можно ему поужинать с нами… Целый день вместе коров пасли, проголодался ведь, как и мы. Ишь как… Все равно молчит, чистит картошку, бросает в чугунок с водой.
– Как он коров сгоняет, ты бы только видела.
Это уж Римас. Голос тонкий, как у девочки. Ничего, погрубеет. Не все сразу. Сам-то рослый, только голосишко девчачий. Сколько ему? Мал еще. А не успеешь оглянуться – и уже басок, как у Винцаса.
– Кто таков? – спросила наконец. – Откуда? Как звать?
И была в материнском голосе насмешка, и таким скрипучим был ее голос, что ребята замолкли, ничего не могли ответить.
А ей было уже невмоготу. Хотелось вскочить с порога, отшвырнуть картошку.
Упереть бы руки в бока и закричать во все горло: «Может, его Юозукасом зовут, а? Может, взяли да прислали мне Юозукаса из неметчины? Или как? Точно такого же, какой был. Невысокого, коренастого, и нос горбинкой. Такой же, даже не подрос нисколько, чтоб узнала. Что? Не так? Отвечайте, отвечайте, когда я спрашиваю. Что?»
Но она молчала.
По-прежнему чистила картошку, с плеском роняла картофелины в чугунок с водой.
Разве дети поймут?
Разве втолкуешь им?
Больно зелены еще, мало в жизни повидали.
– Он только поест и уйдет… Ведь тебе не жалко, я знаю… Это уж Танин голосок. Мягкий, ласковый. Ему и отказать не можешь.
– Мое, что ли… – ответила. – Тут на вас на всех. Хотите – делитесь.
Обсели чугунок и мигом управились. Будь еще столько же, все равно умяли бы. Едят сухую картошку – и вкусно им, и хорошо. Так ничего и не сказала, а ведь был еще кусочек сала припрятан – думала, сегодня пустит на сковородку. Воскресенье. Как-никак праздник, а ребятам все стадо и стадо. От зари до зари!
Но не вынула того сала.
Не изжарила.
Еще чего!
Ребята тоже ничего больше не сказали, не спросили. Поели и увели немчонка.
И слава Богу!
А только куда ж они поведут его, куда? Не в кузню ли? В кузню. Пускай. Жалко, что ли, кузни. Стоит, заброшенная, никому не нужная, никто туда не ходит. Да и чего ей-то: пусть что хотят, то и делают. Лишь бы здесь, в доме, не путался.
Через два дня опять вчетвером вернулись, все с тем же.
Смолчала.
А они уже и не спрашивали больше, каждый вечер приводили его, а после ужина все вместе провожали в кузню.
Можно ли, привыкнуть к человеку?
Ведь и к собаке, и к кошке, и к жабе привыкаешь. Только одну, бывает, погладишь, другую покормишь, а третью пугнешь.
Похолодало на дворе.
Скоро в школу.
Что ж они сегодня втроем явились?
Она все поглядывала, беспокоилась, словно чего-то не хватало, а потом не выдержала, спросила:
– Ну, где же тот? Куда его подевали?
Ребята довольно переглянулись.
– Придет сейчас, придет, – отозвалась Таня. – Помогает Кинартасу коров развести.
Пришел, куда он денется.
Ужинали теперь уже в доме. Похолодало на дворе-то.
Сидят на лавке, подпирают стену, все усталые, разомлевшие от горячего.
– Мама… Можно ему с нами спать сегодня? – тихо спросил Винцас. – Места хватит…
Она испуганно смотрела на них.
Уже и ночевать пусти? Уже и насовсем прими в дом?
– Да нет, не дома… На сеновале, там сено есть. Я ему пиджак дам укрыться. – Это Римас подхватил своим девчоночьим голосом. Она все еще не могла опомниться.
– Мам… а? Мама…
Шальная девчонка, хоть бы уж ты молчала. Где там!
– Кладите.
Только и сказала.
Повели.
Уложили.
Потом сами легли.
А ей было не до сна.
Накинув платок, она вышла на двор. Небо, синее-синее, было унизано мерцающими светлячками. Но на дворе было холодно, и небо было тоже холодное, и звезды мигали, как холодные рождественские огни. Никакого тепла. Только свет. Далекий, недоступный.
Она долго глядела в небо, потом зажгла фонарь и тихонько пошла на сеновал.
И здесь холод.
Хорошо овце при шерсти. Как в шубе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11