А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Уши начинало закладывать от желания немедленно оказаться там. На самом верху. Что-то толкало в грудь, разбивалось вдребезги, растекалось опьяняющим теплом внутри. И руки сами решительно хватались, начинали панически перебирать перекладины, а ноги покорно и торопливо бежали следом, вверх, боясь оступиться.
Обнимая боковину лазалки, я стояла на бетонных плитах, обросших по швам бахромой травы. Со спины доносился едва уловимый гул самолета, а турники, железки барьеров и лабиринт для бега начинали слабо подрагивать. Вся шайка решительно и яростно карабкалась вверх, зазывая меня нетерпеливыми кивками, повелительными гребками рук. Но вскоре, оторвавшись от земли, забыв обо всем на свете, они жадно заглатывали ветер, ревниво оглядывались друг на друга, смахивали волосы с глаз и снова устремлялись вверх.
Какой-то малыш в синем комбинезоне, очарованный самозабвенным бегом шайки в небо, сорвался с места, побежал на кривых коротких ножках, схватился за перекладину, потом – за другую. Его мамаша в разметавшемся бежевом плаще понеслась следом, вытянув руки, громко крича: «Стой»! Обезумевшая, растрепанная, она поймала малыша за капюшон, силой, преодолевая сопротивление сомкнутых, жадных пальчиков, оторвала его от лазалки. Держа за ручонку над землей, наградила безжалостным шлепком. Потом вторым. И к гулу подлетающего самолета примешался нарастающий, пронзительный рев.
А они уже были под облаками. Леня бесстрашно сидел верхом на лазалке. Его рыжие волосы трепал ветер. Он удерживал равновесие хитрым переплетением ног. Обе его руки были свободны. Догнав его по соседней, бурой лестнице, Марина остановилась. Осторожно смахнула разметавшиеся перед глазами пряди и пугливо, второпях схватилась покрепче за ледяной, сводящий пальцы металл. Артем медленно и сосредоточенно лез позади всех, рассматривая что-то вдали, над крышами. «Эгей!» – крикнул Леня и помахал рукой, пронзающей голубую мякоть неба крошечной серебряной иголке самолета. «Там сейчас мой папа. Летит в Душанбе!» – хрипло кричал он. И Марина тоже махала, заразившись его восторгом, забыв, что ее целлофановый папа сейчас дома, в узкой, жаркой комнате с золотыми листочками на зеленых обоях. Тяжело опав в кресле, прозрачный и безликий, он без интереса наблюдает сменяющиеся изображения на экране. И курит, хрипло, глухо покашливая, стряхивая пепел в тарелку.
И Артем, приостановившись, уцепившись за предпоследнюю перекладину, тоже махал самолету. Ничего не выкрикивая, сжав губы, потому что там мог оказаться его бывший папа, летчик, со своей новой женой и маленькой дочкой.
Их ладони, как крылья, трепыхались над футбольным полем, потом панически хватались за перекладины. Их маленькие, почти птичьи тела, потеряв на мгновение равновесие, превращались в дрожь под растекающимся, свернувшимся молоком самолетного следа. Они махали, с пылающими щеками, растрепанные, осмелевшие, ярко обрисованные в зеленых кофтах и клетчатых рубашках на прохладно-голубом фоне. И мне казалось, что это хороший способ что-нибудь по-настоящему узнать и кого-нибудь хорошенечко разглядеть: поместив его на фоне самолетного следа, на самую верхнюю перекладину стенки-лазалки, огромной лестницы в небо, преграждающей путь каждому, возле школы. Тогда он обрисуется и узнается весь. Его лицо и смех. Его страх. И синяя курточка с заплаткой на локте…
Я ждала внизу, обнимая холодную рельсу-боковину лазалки. Самолет удалялся, но шайка не спешила спускаться с самого верха, где дул серебряный беспокойный ветер из пропеллеров. Где таял гул, где бледнела рыхлая марля следа. Каждый из них, морщась от хлещущего по щекам сквозняка, украдкой подглядывал за остальными. Мальчишки махали самолетам потому, что верили: тогда они станут летчиками и будут летать в небе над городком. Девчонки махали, надеясь, что тогда самолет однажды сжалится и увезет их далеко-далеко, к морю, в теплую страну. И никто не решался спускаться первым. А все, крепко сжимая перекладины, чего-то ждали, рассматривая кто лужайку, кто футбольное поле.
И тогда, прижавшись к боковине лазалки, я превратилась в птицу-взгляд, который летит вдаль. Несколько раз, метнувшись в сторону дома, никого не обнаружив на асфальтированной дорожке и на тропинке через лужайку с качелями и сушилками для белья, почувствовав теплый удар в грудь, я начинала штурм лазалки, судорожно перехватывая перекладины, чтобы догнать остальных и наверстать упущенное время. Но, добравшись примерно до половины, я останавливалась, снова став взглядом, летела в сторону дома. Там ветер по-прежнему теребил макушки травы. Две старушки в белых платках под ручку прогуливались туда-сюда мимо подъездов. Одна из них куталась в овчинную безрукавку, другая ежилась в тоненьком сером плаще. Изредка над лужайкой проносился стриж. Голуби, потревоженные кошкой, с шумом срывались с бетонного круга, куда для них всегда насыпали пшено и выносили хлеб. Окна дома – заледенелые проруби – тускло и вяло мерцали за кустами вишен. Где-то среди листвы скрывался наш зеленый балкон с добротным ящиком, смастеренным дедом для столярных инструментов. Не доверяя спокойствию дворов, обманчивой тишине улочек, я останавливалась примерно посередине лазалки. Тревога тянула к земле, как будто за пазуху положили тот самый камень-пресс, который бабушка обычно кладет на ведро с квашеной капустой. Не выдержав, я медленно и нехотя спускалась, чувствуя, как в ладонь впиваются песчинки и мелкие камешки с моих и чужих подошв. Рыжий Леня, заметив мое позорное бегство, кричал сверху, что я трусиха и девчонка.
– И поэтому, – поддразнивал Леня, – ты не полетишь на самолете. – Его слова подхватывал серебряный ветер из пропеллеров, желавший поскорее разнести предсказание по окрестным дворам. Чтобы нахохленные старушки в накинутых на плечи плюшевых шубах узнали и покачали головами. Чтобы большие дворовые собаки с выдранными клоками шерсти на боках, поджав хвосты, побежали быстрее к подвальным оконцам. И машина-молоковоз издала резкий гнусавый гудок, а ей в ответ вдали гикнула электричка. Но я уже опускала ногу на бетонную плиту и, ухватившись за перекладину, покачиваясь, изображала спокойствие, ждала, когда шайке наскучит играть со страхом и небом и мы куда-нибудь отправимся. Пару раз от нечего делать я пробегала через железный лабиринт, больно задевая зеленые трубы-перегородки. А потом, изображая спокойствие, висела на турнике, рассматривая пустые ворота с ободранной сеткой. А они спускались, осторожно переставляя ноги в ботинках и сандалиях, поглядывая вниз, прицеливаясь, чтобы не соскользнуть. Все это время во дворах было тихо и пустынно. Никто не проходил мимо. Даже со стороны магазина «Молоко». Две старушки скрылись из виду. Спокойствие пустынных улочек с гуляющими по ним жареными и перчеными ветерками из форток на этот раз не обмануло. А значит, тревога оказалась фальшивой и, зачем-то нахлынув, лишила глотка неба, глотка страха и восторга, треплющего в груди крохотный невидимый лоскуток. А как отличить настоящую тревогу от фальшивой, было совершенно не ясно. Что-то в груди норовило вывернуться наизнанку, причиняя страшную боль. И еще Марина, подбежав, превратилась во вредину: ее личико заострилось, глазенки сузились, пробили взглядом цвета неспелой рябины, выпущенной из рогатки.
– Ты специально выделяешься! Не ври! Раньше ты лазала с нами и голова у тебя не кружилась, – сощурившись, топала ногой вредина. Ее лицо пылало пощечинами ветра, она чувствовала, что стала взрослее, перелезла на другую сторону лазалки, оставив позади частичку страха, получив небо взамен. – Твоя бабушка на работе, она ничего не узнает. Потому что бабушка ни при чем! Ты отделяешься от нас! – с негодованием взвизгнула она.
Под ногами были вытоптанные, пыльные листья подорожника, губы срослись. Голос сначала понизился до мышиного писка, а потом рассеялся вовсе. И восторжествовала мучительная, унижающая немота. В этом была виновата одна важная, почти неуловимая тайна, пропитанная запахом магнезии, перестуком ампул, кипятящимися на плите шприцами. Это была тайна-предупреждение, однажды возникнув, она угрожала сбыться. От нее сбивалось дыхание, дворы покачивались, норовя завалиться набок, и земля уплывала из-под ног. Все становилось искривленным. И пошатнувшимся. Стены домов, скамейки, деревья, остановка и забитый газетный киоск. О моей тайне надо было молчать, несмотря на выжидательный наклон головы и стиснутые губы Марины. Необходимо было проиграть маленький, но жестокий поединок на глазах у всех, промолчать, остаться позади, не разреветься. Чтобы тайна осталась внутри и не вырвалась в подворотни птицей тревоги, рождение которой предвещает беду. Надо было смолчать, не испугавшись насмешек. В этом было особое испытание, не ниже стенки-лазалки, над верхней перекладиной которой ползли облака. И даже если бы голос возник, а губы – разжались, все равно объяснить было бы сложно. Дело в том, что есть тайны, которые раскрываются сами собой. Это тревожно и радостно – неожиданное узнавание тайн. Они доходят не через слова, а проникают внутрь предчувствием. Одни тайны медленно и постепенно врастают из земли, они начинаются со смутной догадки, которая ветвится и укореняется все сильнее. Другие тайны вспыхивают, сорвавшись с неба, врываются, оглушая, они начинаются с ожога, с дрожи и подозрения. Проникнув внутрь, тайны не дают покоя. Непонятно, что с ними делать. Куда нести, где применять. Они тяготят, как камни, брошенные на дно сумки, или сухие колючки репейника, ухватившие кофту на изнанке и царапающие спину. Они мешают дышать и бегать как прежде. С ними трудно ужиться, приходится немного меняться, чтобы справиться с этим грузом. И они превращают в кого-то другого. Мама, приехав из Москвы, с порога спрашивает: «Что с тобой? Тебя не обижают?» Потому что ты уже не так часто улыбаешься. Что-то таишь в себе, боясь выдать и расплескать. Каждый день стараешься напяливать Какнивчемнебывало. Быть, как прежде. И от этого слегка переигрываешь. А еще узнавание тайн приглушает цвета. Некоторые предметы становятся незначительными, рассеиваются, начинают исчезать. А другие, напротив, проступают сильнее, становятся более заметными. Например, вдруг на подоконнике появляется бабушкин ящичек с лекарствами, от которого струится горьковатый запах таблеток. Или еловые ветки возле подъезда. Они лежат большими гусиными следами. Уже чуть проржавевшие, рассыпающиеся. И бабушка резко напоминает: «Не наступай. Тут на днях хоронили». – «А зачем эти ветки?» – «Их бросают позади гроба, выстилают последний путь». – «А почему их потом не убирают?» – «Потому что они – напоминание. Они рассыпаются сами собой. И хвою уносит ветер. Чтобы еще какое-то время помнили, что человека не стало. Чтобы вспоминали о нем». Так объясняет бабушка, и приходится старательно перепрыгивать через каждую из черных-пречерных веток.
Одним словом, все вокруг немного меняется после узнавания тайн. Но потом, хорошенько отлежавшись, истомившись без дела, тайны начинают доказывать свою правоту. Они подтверждаются, жестоко и неуловимо, подчиняя случайности. Одну из узнанных самостоятельно тайн однажды раскрыл Славка. Его трясло, его губы срастались, но он раздирал их силой и говорил, повышая растворяющийся голос, преодолевая страх, безжалостно изгоняя из себя. Ему казалось, что, выдавленная наружу в словах и выкриках, тайна потеряет силу и постепенно растворится в серо-сизом воздухе подворотен. И Славка сказал. Когда в наш двор забредает старуха с хромой болонкой, шерсть которой проржавела и вытерлась, как у старенькой шубы, его отец вечером запирается на кухне. Запирается и не выходит довольно долго. А потом оттуда раздается сбивчивое пение. И удары кулаком по столу. Поздно вечером из кухни вырывается взъерошенный зверь с выпученными глазами. И первым делом срывает в коридоре календарь, комкает и рвет его. А потом они до утра запираются с матерью в комнате и кричат друг на друга. Оттуда доносятся такие звуки, будто падает шкаф. Или книжная полка. Славка с братом, напялив привычные, непробиваемые Какнивчемнебывала, укладываются спать. На самом деле каждый, притаившись под одеялом, прислушивается к сдавленным всхлипам. И стукам. Но утро наступает: серое, мутное, саднящее, как синяк после бессонной ночи, пронизанное неопределенностью и затаившейся тишиной. Мать уходит из дома, не оставив ни супа, ни денег. Неделю или две отец лежит в комнате, на тахте. И пропускает рейсы. Из аэропорта звонит его начальник и грозит сначала выговором. Потом – увольнением. В прошлый раз мать не выдержала и уехала на целый месяц. А во всем виновата эта старуха с болонкой. Поэтому, когда они появляются в нашем дворе, Славка зажмуривает глаза. Или резко отворачивается, стараясь представить, что не заметил их. Или, осмелев, подходит к старухе и просит проводить его вон до того девятиэтажного дома, а то хулиганы из школы грозили его отдубасить. Так, хитростью, он уводит старушку с болонкой из нашего двора. Чтобы избежать унизительного вслушивания в ночные всхлипы. А на следующий день, спрятавшись за кустами акации, он играет в патруль, подолгу следит из укрытия за широкой асфальтированной дорожкой и узенькой тропинкой, что ведут в наш двор. И шепчет рации-булыжнику: «Вольно. В зоне видимости враг не зафиксирован. Следующее сообщение будет передано через пятнадцать минут. Пришлите сменный патруль».
У Марины тоже есть тайна. Однажды, неожиданно, ожидая меня у подъезда, она узнала, скорее всего схватила прямо с неба, что все исправит кувырок. Обычный кувырок на высоком турнике новой лазалки, возле забитого газетного киоска. И Марина рассказала шепотом, на углу дома. О том, как утром ее мама, худенькая, сгорбленная, с конопатым лицом, на котором навсегда застыло одно только выражение расстройства и скорби, собирается на работу. Она не красит ресниц. Не надевает платье. У нее вообще нет платьев. И духов тоже нет. Собираясь на работу, она снует по дому, выстукивая босыми пятками о голый пол. И на лице ее всегда пасмурный день перед дождем. Говорят, если корчишь рожи, можно навсегда остаться косоротым, с высунутым языком и суженным левым глазом. Но, значит, так бывает и в других случаях. Если долго не улыбаться, лицо может навсегда стать мутным. Как осенний день. Как кисловатая сыворотка над простоквашей. А все из-за Марининого отца, целлофанового человека, который молчит. Не смеется, не кричит, не пьет, не буянит. А все время молчит. И его как будто бы нет дома. Он сидит в кресле, рядом на табуретке – тарелка, полная окурков. По квартире расползается дым. Радио на кухне тихо шипит и похрипывает. Капает кран в ванной. Визжат канализационные трубы. А отец смотрит мимо телевизора на стену. Там на стене – муха. Или пятно. И еще он не приносит денег в дом. Он беззвучно идет закрывать дверь, когда Маринина мать в серой застиранной спецовке, маленькая, рассыпающаяся женщина, которую нетрудно представить старушкой, отправляется мыть полы и стены подъездов. И однажды Марина узнала, прямо с неба, клубки сизых туч поделились с ней, что всему может помочь кувырок на высокой перекладине новой лазалки. Страшный, наполняющий голову пульсом, стремительный кувырок через себя. Сначала Марина проговорилась, потому что тайна была велика и разрасталась, заполняя все внутри, перекрывая дыхание. Но теперь Марина свыклась и старается скрывать от всех, потому что ее тайна – из тех, о которых лучше молчать. Ведь, если выболтаешь, такие тайны теряют силу и в итоге улетучиваются обратно в небо. Оставляя после себя пустынные дворы, кирпичные дома, скамейки в свете пасмурного осеннего дня, который ничем не изменить и никак не исправить. И у меня была одна особая, своя тайна, узнанная из неба. Горькая тайна-предупреждение, похожая на иголку шприца для внутривенных инъекций. Пронзительная тайна, резкая, как выстрел высвобождаемой из пластины таблетки. И она могла подтвердиться, если о ней расскажешь. Но даже если попробовать и разболтать, все равно Марина и Славка не поверили бы. Они бы сказали, что это выдумки, чтобы выделиться и не лазать вместе со всеми. Потому что в тайну веришь, только когда она внутри, лежит бурым камнем-прессом для квашения капусты, тревожит и тянет к земле. В тайну веришь, только когда она, подтверждаясь раз за разом, подчиняет себе вихрь случайностей. И меняет цвета дней. А снаружи она кажется выдумкой. Белибердой. Враньем. И поводом, чтобы что-нибудь не делать. Не мыть руки. Не надевать невезучие ботинки. Или не лазать вместе со всеми на самую высокую лазалку в городе. Поэтому проще сказать, что я боюсь высоты. Что там, на самой верхней перекладине, у меня кружится голова, темнеет в глазах, и я начинаю разжимать пальцы.
1 2 3 4 5