А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне не слышно было, о чем он разговаривал с Мукушем, они стояли под шелковицей в противоположной стороне двора, скрытые ее тяжелой листвой. Мне были видны только отцовские сапоги; они беспокойно топтались на желтой земле, словно две большие черные курицы. Отец был в ярости; когда наша несчастная хохлатка, хлопая крыльями и отчаянно припадая на сломанную лапку, перелетела через ограду и бросилась к курятнику, я тоже по сапогам понял, что отец взбешен, - ни разу еще его сапоги не грохотали так по кирпичному полу. Сапоги дважды протопали тогда вдоль зарослей джиды, отделявшей наш двор от соседского, потом отец повернулся, встал возле вербы, опершись о нее спиной, швырнул на землю окурок и долго, с остервенением топтал его сапогами...
Отсюда, с крыши пристроенного к дому хлева, мне был виден арык, серебристой полоской протянувшийся вдоль склона к нашему дому. Я знал, что там, на пригорке, у самого конца арыка, сидит сейчас дедушка Аслан. Он сидит здесь каждую среду. У дедушки Аслана замечательный сад, и по средам, когда согласно распорядку, с незапамятных времен существующему в нашей деревне, дедушка Аслан должен получать свой пай воды, он всегда сидит у нижнего конца арыка и сторожит воду. В том месте от арыка отходит подземный канал, и устроен он так, что если вода потечет в него, то не пойдет по арыку до тех пор, пока не наполнится глубокая котловина у запруды. Мальчишки знали это; стоило дедушке Аслану покинуть свой пост, они немедленно вытаскивали из трубы старый пиджак, которым старик затыкал отверстие подземного канала, и удирали.
Не желая отстать от других, я тоже не раз выдергивал из трубы затычку, но когда вода, пенясь, с журчанием устремлялась вниз, мне становилось нестерпимо жаль старика, и сознание собственного бесстрашия уже не доставляло никакого удовольствия.
Сейчас дедушка Аслан встанет и с кетменем на плече пройдется вдоль арыка. Прогонит девчонок - столько воды забирают, разбойницы! - накричит на женщин - тоже норовят утащить побольше, - когда, мол, еще и помыться, как не в его день. Будет ходить по домам и стучать в ворота кетменем, грозя мальчишкам, которые вынимали из трубы затычку. Потом дедушка Аслан устанет, присядет где-нибудь на пороге и, опершись спиной о стену, заведет рассказы о том, как работал на нефтепромыслах, как устанавливал в Баку Советскую власть и как его, Аслана, вызывал к себе Ленин. Ребятишки постарше, те, что уже учатся в школе, будут сердить старика своим недоверием. Найдется какой-нибудь спорщик, начнет доказывать, что Ленин вообще никогда не бывал в Баку, старик будет стоять на своем, рассердится... Дело дойдет до ссоры, дедушка Аслан замахнется на ребятишек кетменем и уйдет. Потом он снова будет сидеть на пригорке, снова будет стучать кетменем у дверей и снова рассказывать о том, как работал в Баку и встречался с самим Лениным... А тем временем и дорожки будут политы и женщины, вымывшись, выйдут на улицу поболтать, розовые, довольные... И все это кончится только вечером, когда на склоне горы загрохочет барабан дедушки Имамали. А через неделю наступит новая среда и все начнется сначала...
Почему-то в то утро мне было особенно нестерпимо жаль дедушку Аслана. И подпаска Сафара, который только что выгнал на склон горы стадо и идет себе, посвистывая и подшибая на ходу камешки. И старые галоши Мукуша, которые стояли под деревом такие грязные, все в глине... И тетю Медину... И себя... Какой-то человек появился на дороге, он шел в район, погоняя ишака. Мне и его было жалко.
Отец с Мукушем вернулись на крышу. Оба были хмурые, сердитые. Отец взглянул тете Медине в лицо, и мне опять показалось, что они без слов поняли друг друга. Потом отец поднял вещевой мешок, который принес из дома, почувствовал, что мешок стал тяжелее, и снова посмотрел на тетю, как бы прощаясь с ней взглядом.
Больше он ни на кого не взглянул. Поднял меня на руки, снес вниз по лестнице, поставил на землю, поцеловал и ушел.
Я вернулся на крышу. Кайма солнечного света, возникшая вдали на горе, начала медленно растекаться по склону... Потом из-за другой горы напротив - высунуло голову солнце... На дороге показался силуэт отца - отец вышел из-за поворота как раз там, где только что был человек с ослом. Потом на склоне появилось стадо, и я стал отыскивать глазами Лыску...
До самого обеда Мукуш перетаскивал из нашего дома разные вещи: возил на ишаке, тащил на горбу, обливаясь потом. Я не отставал от него ни на шаг мне нравилось бегать туда-сюда по деревне...
2
Дом, в котором я жил теперь, был выстроен на противоположном конце деревни, тоже у самой горы.
Эта сероватая округлая гора была совсем не такая высокая, как наша, и когда раньше я смотрел на нее с крыши отцовского дома, гора напоминала мне огромную овцу, которая, опустив голову, мирно пощипывает траву. Вблизи эта гора выглядела совсем по-другому: она вовсе не была округлой и гладкой; огромные разноцветные валуны, расщелины, голые обломки скал - на нее совсем не просто было забраться... Я-то, конечно, взбирался, но был твердо уверен, что другим этот подъем недоступен, и деревни, леса, скалы, которые я увидел отсюда по другую сторону горы, - мое открытие и никто, кроме меня, не подозревает об их существовании. Я сидел на вершине "овечьей горы", смотрел на желтеющие вдали деревенские крыши, на ребятишек, бегающих по извилистым тропкам, на мужчин с белыми чалмами на головах - они веяли зерно на току - и дивился тому, что люди эти такие же, как наши, деревенские, и так похоже живут.
У Мукуша был большой сад, но гулять по нему не доставляло мне никакого удовольствия. Мукуш умудрялся забирать себе очень много воды и так усердствовал, поливая землю, что вокруг деревьев она всегда была мокрой; наверно, именно от этого в саду стоял влажный запах прели.
Выше дома, на некотором расстоянии от него, росли две старые, полузасохшие шелковицы. За ними, чуть подальше, желтели частые плети огурцов. Неподалеку от огурцов, под орехом, Мукуш привязывал своего черного осла, и тот весь день пасся на тучной траве, переступая с ноги на ногу и лениво помахивая хвостом. Когда Мукуш возвращался откуда-нибудь домой, ишак, издали заслышав хозяина, поворачивал навстречу морду, широко открывал пасть и, сморщившись, как человек, который сейчас чихнет, начинал орать. Орал он до тех пор, пока Мукуш не показывался в воротах.
Каждое утро, еще до восхода солнца, Мукуш отвязывал длинноухого и отправлялся с ним в горы. Через час-другой он пригонял ишака, до самых копыт нагруженного хворостом. Хворост уже некуда было девать, за домом и перед хлевом Мукуш навалил целые горы сухих веток, тетя сердилась, что к хлеву невозможно подойти, но Мукуш все возил и складывал; возил и складывал и скоро завалил хворостом весь двор.
Свалив за домом очередную порцию хвороста, Мукуш садился перед грудой старых башмаков и принимался сапожничать. Покончив с починкой, он брал лопату и серп, садился на осла и, постукивая его по животу длинными, чуть не по земле волочащимися ногами, отправлялся в колхоз на работу. В обед он возвращался, везя на ишаке большую охапку травы. В траве всегда был припрятан мешочек с фруктами, и хотя то, что он воровал в колхозном саду, нельзя было даже назвать фруктами - так, одна зелень, - старательно сушил свою добычу. Зеленые, твердые, как деревяшка, яблоки и груши, жесткую, еще не налившуюся соком мушмулу Мукуш убирал в солому - дозревать; абрикосы сушил на крыше. Большая часть всего этого добра сгнивала, так и не успев дозреть, остальное пропадало уже потом, в зрелом виде. Фрукты валялись по всему двору вперемешку с хворостом, который Мукуш продолжал по утрам возить с гор...
Каждый вечер на склоне горы пела зурна и весело грохотал барабан, каждый вечер взлетали в поднебесье галки, каждый вечер мы усаживались на паласе, постеленном на крыше хлева, и молча принимались за ужин...
Потом мы с тетей уходили в пристройку. Тетя стелила постель, задувала лампу, ложилась и крепко прижимала меня к себе. Обычно она долго не засыпала. Я тоже не всегда засыпал сразу, мы лежали, прижавшись друг к другу, и молчали.
В глубине двора, позади засохших шелковиц, волчьим глазом мерцал в темноте огонек папиросы. Это курил Мукуш. Каждый вечер он присаживался здесь между двумя большими камнями. Камешки и песок вокруг этого места были опоганены нечистотами, и такое отсюда исходило зловоние, что тетя Медина никогда не заходила в этом направлении дальше засохших шелковиц. Позднее я узнал, что землей, взятой с этого места, Мукуш каждую весну удобряет почву под огурцами, именно поэтому на плетях такие желтые листья и так много огурцов...
Тетя Медина никогда не ела огурцов с нашего огорода, и каждый вечер, увидев Мукуша на его обычном месте, я давал себе слово тоже не притрагиваться к поганым огурцам. Наступал день, и я забывал о своем решении - соседские ребятишки с утра до вечера клянчили у Мукуша огурчик, и мне тоже начинало хотеться. В полдень приходила тетя Набат и, задыхаясь от жары в своем темном, прожженном бесчисленными папиросами платье, присаживалась в тенечке. Если, случалось, Мукуш подавал ей какой-нибудь перезревший, желтый огурец, она брала его, не замечая хмурого лица хозяина, съедала с превеликим удовольствием... Когда жара спадала, Мукуш набирал два ведра огурцов и нес их на площадь продавать. В иные вечера ему не удавалось сбыть свой товар, и он приносил обратно полные ведра. Однако отдать кому-нибудь эти огурцы Мукуш не разрешал, а скармливал их ишаку. Ишак был не очень-то охоч до огурцов, и, желтые, пузатые, они по нескольку дней горкой лежали перед ним. Потом начинали гнить и долго еще валялись по всему двору, как хворост или ворованные зеленые груши.
Посидев положенное время между камнями, Мукуш неизменно направлялся к нам, и тетя крепче прижимала меня к себе. Мукуш осторожно приоткрывал дверь, заглядывал и уходил, яростно хлопнув дверью. Это повторялось ежедневно. Каждый вечер тетя стелила ему в большой комнате, и каждый вечер он обязательно являлся к нам. Я видел, что Мукуш хочет спать здесь, с нами, но зачем ему это нужно, я сначала не понимал.
Как-то раз Мукуш по обыкновению заглянул к нам и, увидев, что я не сплю, ушел, сердито хлопнув дверью. Однако он скоро вернулся, уже раздетый, в длинной, до колен, белой рубахе. Я приподнялся, удивленно глядя на него. Мукуш сделал вид, что не замечает моего взгляда, отвернулся и, подойдя к тете Медине, сдернул с нее одеяло. Я испугался и зажмурил глаза... Потом он ушел. Когда на следующий день Мукуш снял перепачканную землей рубаху, я увидел у него на плече синеватые следы укусов...
Несколько дней подряд, прежде чем лечь спать, Мукуш неизменно приходил к нам в комнату и притворялся, что считает меня спящим. Ожидая его неизбежного появления, я глядел на огонек тлеющей папиросы, и мне казалось, что это не папироса, а красный от злобы Мукушев глаз светится в темноте. Со жгучей ненавистью смотрит он оттуда на меня - ведь это я виноват в том, что он не может спать с тетей Мединой. Теперь я знал, почему Мукуш никогда не говорит со мной, не берет с собой в сад, ни разу не посадил на ишака. Правда, я несколько раз пытался взобраться на него в отсутствие Мукуша, но длинноухий так отчаянно брыкался, что у меня не оставалось никакого сомнения: уходя из дому, Мукуш крепко-накрепко наказывал ослу не подпускать меня близко.
3
В конце лета Мукуш три дня подряд ездил в район. Из дому он уходил на рассвете, возвращался уже в темноте. В первый день, тяжело нагрузив ишака, он отвез на базар целый вьюк сушеных фруктов, тех, что заготовил из ворованного. На другой день Мукуш увел на рынок холощеного бычка, того самого, которого должен был сдать в колхоз; напоследок Мукуш свез на базар двух петушков, привязав их друг к другу за лапки. Ни утром, ни вечером, возвратясь с базара, Мукуш никому не говорил ни слова, а тетя Медина только глядела сумрачно ему вслед и что-то бормотала себе под нос...
Тетя и Мукуш почти всегда были в ссоре, и я привык к мысли, что так и должно быть. И что вообще быть мужем и женой - последнее дело: именно поэтому все так ругали меня, когда я сказал Халиде, что она моя жена.
Каждый вечер мы с тетей Мединой отправлялись к нам, на противоположный конец деревни. Стоило ей отпереть ворота отцовского дома, как она сразу преображалась: лицо светлело, глаза становились веселыми, голос - звонким, и тетя Медина начинала петь. Бездумно мурлыча песенку, она поливала лимонное дерево, поднимала выпавшие из стены камешки, пытаясь приладить их на место, мела и поливала двор и обязательно зажигала лампу - люди должны знать, что мы здесь, что дом не брошен, - пусть не радуются наши враги. Иногда, подойдя к дому, мы заставали у ворот Лыску. Прошло несколько месяцев, как отец продал ее, а корова все не могла забыть старый дом и старых хозяева часами мычала у запертых ворот и замолкала, лишь когда мы подходили. Тетя ласково поглаживала ее вымя, гладила по голове, а я, обхватив Лыскину шею, целовал ее скользкий нос, большие грустные глаза. Потом мы входили во двор, запирали за собой ворота, а корова все стояла и мычала, пока Беширов мальчишка не приходил и не угонял ее.
Мне было грустно слушать, как мычит за воротами Лыска, и все-таки стоило мне попасть в родной двор, я начинал носиться и озорничать, словно сорвавшийся с цепи щенок. Я гонялся за бабочками, швырял камнями в ворон, влезал на ореховое дерево, на котором сказал когда-то Халиде "плохие слова", и набивал полную пазуху орехов. Всю дорогу потом я с упоением грыз их, разбрасывая вокруг себя зеленую кожуру...
И опять по вечерам с гомоном взлетали в небо галки, и опять под завывание зурны гремел на горе барабан, и стадо возвращалось в деревню... И тетя Набат в темном платье, прожженном бесчисленными папиросами, поднималась на крышу своего дома и громко переговаривалась оттуда с тетей Мединой, тоже стоявшей на крыше... Сын тети Набат, чайханщик Якуб, статный молодой мужчина, сидел в это время на вершине шелковицы, жевал ягоды и негромко напевал песню. Песня была всегда одна и та же:
Приди, приди, дорогая,
Не мучай меня, мой джейран,
Черные брови что стрелы,
Сердце изныло от ран....
Мукуш, все лето ходивший к мечети с полными ведрами огурцов, перестал торговать ими. Он собрал фасоль, что росла во дворе на припеке, ссыпал ее в коридоре. Выкопал картофель, повыдергал лук, вырвал с корнем желтые огуречные плети; перемешавшись с хворостом, они еще больше захламили двор. Притащил откуда-то двух хорошеньких ягнят и пустил их пастись во дворе. Я каждый день лазил на дерево, рвал листья, а потом радовался, глядя на ягнят, с аппетитом поедавших мое угощение. Но Лыску нашу я все равно не мог забыть. Я отыскивал ее глазами и тогда, когда коровы шли мимо нас на пастбище, и тогда, когда они возвращались в деревню. Взобравшись на гору, я подолгу глядел на чужие деревни и на дорогу, вьющуюся по склону горы; отец всегда возвращался по этой дороге, везя мне полосатую дыньку... Как-то под вечер пришла учительница Сария, она со своей голубой тетрадкой обходила все дворы. Старательно прикрывая белым платком огромный круглый живот, учительница поговорила с тетей, подошла к яблоне, росшей перед самым хлевом, сорвала несколько неспелых яблок, съела их, кривясь от оскомины, сказала, что с этого года Садык записан в школу, и красным карандашом поставила в голубой тетради большую красную точку.
4
Когда я вспоминаю свой первый школьный день, в памяти прежде всего всплывает огромный двор: горячая земля, усыпанная ореховой кожурой и сердцевинками айвы; мои голые подошвы до сих пор сохранили сухой жар нагретой солнцем земли.
Следующее, что возникает в моей памяти, - учитель Али-муаллим. Али-муаллим вошел в класс, держа в руках длинную линейку и журнал. Он громко поздоровался с нами, раскрыл журнал, сделал перекличку и, взяв в руки линейку, поднялся с места.
- Руки на парты! - громко скомандовал он.
Мы выполнили его приказ, и Али-муаллим, черный, маленький и очень строгий, прошел по рядам, внимательно разглядывая наши руки. Руки наши учителю не понравились. Он шел между рядами, недовольно качал головой и, ударяя линейкой по партам, строго говорил огорчительные и даже страшные слова. Учитель Али сообщил, например, что, поскольку мы теперь школьники, нам нельзя пачкать пальцы, счищая с орехов кожуру. Нос мы должны вытирать платком, ногти стричь, рубашки стирать, а волосы старательно расчесывать... И босиком нам нельзя ходить - мы теперь школьники. И в альчики играть запрещено - мы теперь школьники... Учитель Али ходил между партами и перечислял, что мы должны и что не должны делать, а я слушал и думал, что быть школьником, пожалуй, не слаще, чем мужем и женой.
На первой же перемене я вышел во двор, проскользнул мимо ребят, с увлечением жующих айву, и, испуганно озираясь, прокрался за ворота. Там тоже толпились ребятишки, те, которых в этом году еще не записали в школу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23