А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Как настоящий военачальник.
Толстой решился написать роман, как бы дописать Пушкина.
Но эта лестница трудна даже для гиганта, даже для человека, который идет к солнцу.
Вот даты прохода Толстого по дороге завершения романа, который он начал, прочитавши пушкинский отрывок.
Как же построен этот роман?
Роман построен так, что мы вспоминаем все же Достоевского.
Достоевский, прочтя сцену у постели Анны Карениной, когда женщина умирала в горячке после родов, а тогда это было смертельно, она, умирая, была ласкова к обоим мужчинам, к Алексею Каренину и к Алексею Вронскому. Достоевский говорит: вот, нет здесь виноватых.
Но все остались живы, жив Каренин.
Как говорит Толстой, брак не конец романа, а начало романа.
И вот эта сцена, колебание, вопрос, кто виноват, почему он виноват, это перестройка не только литературы, а перестройка человеческого сознания.
И когда добрый Каренин полюбил девочку, рожденную от Вронского, взял ее, улыбнулся ей, хотя она была рождена его женой не от него, он способен к любви; он любит сына Сережу и чужую девочку, но он не может перестроить жизнь.
Про него пишет и судит, его судит величайший человек Толстой, который много написал о человеческой ответственности. Он писал, он говорил, что только в кабаках двери открываются наружу, в душе человека они открываются вовнутрь, и Толстой открывал вовнутрь свою жизнь и нашел, что он жил неправильно, не так, а как правильно – неизвестно.
…Достоевский написал, про Дон Кихота, что Дон Кихот виноват только в том, что он не гений.
Толстой был гений.
Он виноват в том, что он был одинокий человек.
Он хотел переделать всех людей поодиночке.
Это никогда, никому, ни в каком эпосе не удавалось.
Говорить надо прямо.
Ищу начало завязки – завязки для своей книги.
Рассказываться в ней будет о сюжетной стороне литературы.
О том, что литература начинается как бы не сначала. Ее собирают из разных отстоявшихся, имеющих свои завязки и развязки положений.
Когда изобретают машину, то отдельные ее части давно изобретены, давно существуют.
Можно увидеть, осматривая паровоз, что в нем присутствует старая система насоса, который потом обращается в воздушную машину, машину, которая работает, создавая пустоту. И поршень под давлением атмосферы опускается в эту пустоту и делает первый шаг.
Снизу вверх.
Потом изобрели двигатель к насосу.
На одной из улиц Лондона, на окраине, существовал насос, который накачивал воду. Вода лилась на мельничное колесо. Мельничное колесо и было двигатель. Предок, однако, уже был виден в действии – существовали же станки для точки ножей, в которых был кривошип.
Шатун утверждал движение прямолинейное как круговое.
Изобретение паровой машины соединило существующие прежде станки и само соединилось с движением поршня.
Не надо было вызывать из прошлого водяную мельницу.
Потом уже усовершенствованная паровая машина была перенесена на телегу.
В самом названии «паровоз» есть какое-то воспоминание или можно вызвать воспоминание о повозке; потом другие двигатели заменили паровую машину.
Когда Пушкин говорит в стихах, описывая начало вдохновенной работы, о «знакомцах давних, плодах мечты моей», то он не создавал в данный момент новой конструкции, он пользуется созданным им самим поэтическим построением.
Каждое изобретение как бы монтажно; иногда следы этого монтажа сминаются, начинается новый разговор, новое творчество.
Но история искусства отличается от истории техники тем, что в нем прежние создания не умирают и даже не становятся призраками. Старое воскресает в новом соединении.
Так согнутый прут, перевязанный веревочкой, стал когда-то луком, и древность помнила происхождение лиры и лука.
В нашей почти современной литературе, в частности в драматургии, видим разные способы создания начала произведения, создания конфликта.
Возьмем «Ревизора».
Первая подача материала для завязки – это заявление, пренеприятное известие городничего: «К нам едет ревизор».
Второе – появление Бобчинского и Добчинского, которые рассказывают о каком-то человеке, остановившемся в гостинице.
Сказано, что это человек в партикулярном платье и недурной наружности.
Второе заявление еще не переосмысливает завязку, но действие второе начато рассказом Осипа и монологом самого Хлестакова, а этот человек уже назван Бобчинским и Добчинским. Ему (им) трактирщик рассказал, что этот человек едет из Петербурга. Называется фамилия – Хлестаков – и говорится, что человек странно задержался в городе.
Завязка потребовала соединения как бы трех элементов.
Но в то же время она уже шаг, первый шаг движения к исследованию явления при помощи тех предложенных обстоятельств, о которых говорил Пушкин, анализируя драму.
Уже была показана семья и характеризован, показан Хлестаков.
Но дальше идет исследование при помощи Хлестакова и городничего того города, в который приехал Хлестаков.
Хлестаков врет, его кормят, его подпаивают.
Он врет с голодухи, как человек, который внезапно накормлен, он пугает всех.
Завязка обращается в ход, в шествие противоположных моментов, сталкивающихся друг с другом.
Городничий боится Хлестакова.
Хлестаков боится городничего.
Они пугают друг друга.
Жена городничего скучает, она любопытна, она ссорится со своей дочкой, которая как бы вредна для матери тем, что обнаруживает ее возраст.
Роль дамы обращается в комическую благодаря тому, что дама сталкивается с девочкой, с собственной дочерью, они ревнуют друг к другу.
Поэтому завязка почти неотделима от действия.
Бывают завязки другого типа.
Разговор в великосветском доме о возможности войны, о том, что Наполеон занял новое герцогство, – это уводит вас к представлению о том, что происходит и что будет происходить.
Разговор Пьера Безухова с Андреем Болконским вводит вас в положение Болконского.
Он тяготится женщиной, которую когда-то любил.
Драма и роман имеют целый ряд внутренних развязок и завязок – свои перипетии.
Иногда они раскрываются сразу. Иногда они оттянуты почти в середину произведения.
Так сделано в «Мертвых душах».
Появилась бричка, несколько отличающаяся от кареты.
Дан разговор удивляющихся бричке мужиков: колеса добротные, на таких колесах можно далеко доехать.
Потом мы видим человека, который приехал.
И начинаются его странные действия.
С каждым человеком он говорит об одном и том же – о покупке мертвых душ.
И ни один из них не обрывает разговор. Каждый вступает в этот конфликт, мертвые души можно еще продать, мертвый крепостной остается товаром. И только через много глав, таинственных глав, идет рассказ о Чичикове, его представление и объяснение, что же он делает.
Я пытаюсь написать книгу о сюжете, о том, что бывают разные сюжеты, как они живут, как они умирают, для чего они обновляются.
И вот я уже начал говорить о завязках.
О развязках говорить, можно короче.
Чехов говорил, что все вещи обычно кончаются тем, что человек или умер, или уехал.
Или женился.
Толстой показал, что брак скорее служит завязкой произведения, завязкой построения, а не концом построения.
Я попытаюсь рассказать, очень коротко и, может быть, невнятно, почему существуют так называемые странствующие сюжеты.
Почему они исчезают с прежней стоянки.
Можно странствующие сюжеты даже не записывать.
Все равно новая эпоха нащупает тот же сюжет.
И в то же время они изменяются.
Как они странствуют и как они изменяются, как они изменяются в эпохах и разных авторах, я рассказываю в этой небольшой книге, – она стоила мне больших трудов, потому что я и раньше ее писал, разговаривая сам с собой.
Бродячие сюжеты так же, как и переходящие и сражающиеся друг с другом народы, существуют и обнаруживаются в сражениях, в изменениях.
Новеллы Боккаччо, одни – повторенные анекдоты, другие существуют как споры с сюжетом во имя утверждения другой нравственности.
Бродячие сюжеты показывают, что те люди, те существа, которых считают ревизорами, или ангелами, творящими Последний Суд и вносящими отмщение, что они в какой-то степени Хлестаковы.
Они ошибаются, и эти ошибки долго не замечались самими авторами.
В «Анне Карениной» неверно назван адрес, где будет происходить трагедия.
Это не отмщение, это суд над судом; пересматриваются законы. Неохотно пересматриваются. Мы видим, как сгнивают листья, упавшие осенью с деревьев, как они становятся новой почвой.
Наконец, я постараюсь показать Чехова, человека, умершего в том возрасте, в котором люди сейчас, иногда ошибочно, подают заявление о том, что они хотят вступить в Союз писателей, эти люди сами стоят героями Страшного суда Микеланджело.
В этот «Суд», кажется, были вписаны лица тех критиков, которые не нравились Микеланджело.
Наибольшее чудо для меня, что я не молодой человек, мне 88 лет, правда, мне не уступают место в трамвае, но этот обычай прошел; прошел обычай для меня ходить по городу, который люблю.
Но самое странное, что я увидел, я увидел себя в своей старой библиотеке, которая наследница многих по-разному распавшихся моих библиотек.
Я подхожу к ним как мой дед, лютеранин, подходил к решетке кладбища.
Кладбище там православное, рядом лютеранское; он попросил похоронить детей от православной Анны Севастьяновны рядом с лютеранским кладбищем; он смотрел на могилы детей через решетку, им самим выдуманную решетку.
Но самым главным для меня было открытие, что почти во всех этих вещах бывало предчувствие, предсказание, сны, намеки на какие-то таинственные события, так было даже у Гомера.
Чтобы передохнуть, я вклеил кусок из старой отброшенной рукописи.
Так вот, самое невероятное событие, что я человек настолько старый, что скоро начну прибавлять себе возраст, на удивление разговаривающих со мной людей.
Самым невероятным кажется мне знакомый Чехов – я же его читал – по Марксу, по приложению к журналу «Нива» – желтенькие книжечки; и помню, как люди, которые прежде смеялись над Чехонте и смешивали его с Лейкиным, или, если они были писателями, они пытались сравниться с ним, подходили, прикидывались, а дома прикидывали на стене, как они выросли.
Я напомню драму, происходившую в театре в Петербурге, на представлении «Чайки»: в зале одни заревели от зависти, другие почувствовали запах пороха, который их взорвет.
Третьи были ошеломлены.
Это были годы жизни человека, которого все когда-нибудь будут сравнивать с Шекспиром, потому что этот, виноватый, его виноватая вещь «Чайка», рассказывает о том, что такое человек в природе, что такое человек в искусстве и почему посредственные люди ненавидят молодых, может быть гениев.
Таким был Треплев.
Я пытаюсь показать – бессмертие искусства в том, что существует связь; нет, не так – я разыщу прямые – не следы – опоры арок «Чайки», озера Чайки, театра, который стоял около озера, – Треплева, его матери – с драмой Шекспира «Гамлет».
Гамлет опять воскрес и увидел – мир вывихнут.
А мир боится даже незначительных операций и не всегда любит новое.
Итак, я прощаюсь с вами. На пороге своей книги.
Мне нужно пойти отдыхать, а еще надо будет корректировать, приходить в типографию.
Желаю вам счастья.
Желаю вам неспокойствия,
тревожных снов.
И жажды будущего.
До свидания.

IV. Три книги – три предисловия. Путеводитель

Я уже извинялся за сложное содержание книги: двух книг, одна об истории сюжета, другая, скажем так, история конкретных сюжетов, прежде всего Толстого, Чехова, Пушкина, – переверну временную последовательность.
Они объединены в единой – третьей – книге.
Все это потребовало изложения самого порядка расположения материала.
Потребовался путеводитель.
Во-первых, заглавие и материал, который лежит в построении книги, должен бы начинать книгу, хотим мы этого или не хотим.
Поэтому эта книга начинается со второго раздела, раздела, названного «Энергия заблуждения».
Перед этим идут три вступления.
Если существуют лебедь, рак и щука, которые к тому же, изменяясь сами, изменяют тягу, то из этих разделов вы увидите, в каком затруднении находится великий писатель, начиная и продолжая работу.
Причем он как будто защищает эти трудности.
Они ему нужны; они нужны потому, что они в разном виде являются его способом сказать то, что он может сказать только одним способом.
– сцеплением мыслей и положений.
Так вот.
С чего же мы начнем? У нас еще есть время.
И мы даем обстоятельства, как это появилось, откуда появились эти заблуждения.
Явление ли это одного Толстого, или это более широкое явление, как оно происходило; если хотите, мы даем историю сцеплений.
Поэтому мы начинаем с «Декамерона». Толстой не любил «Декамерона» и говорил, что с этого началась, скажем так, «сексуальная литература».
Слово это мертвое, а потом она, конечно, не с этого началась.
«Декамерон» книга сборная, и по этому поводу она нам очень нужна: в ней собраны законы плана, и к тому же она дана в виде защиты авторских прав.
Мы видим, что для «Декамерона» первые трудности, первое заблуждение почти везде заключено в противоречии.
Противоречие, в которое попадает или человек, потерпевший крушение, или человек, которого ограбила проститутка, или человек, над которым насмеялась его дама.
Самые разнообразные трудности и неожиданность их преодоления – это основа так называемого сюжета; проявляется эта основа уже в самой завязке.
Вот здесь мы говорим о завязках, о началах и концах произведений.
Пункт четвертый.
Но эти вещи все изменяются.
Завязки и трудности Боккаччо не те трудности, которые испытывают Пушкин и Толстой.
Хотя Пушкин и говорит, что его окружают «знакомцы давние, плоды мечты моей», он работает главным образом на своем материале, дробя его, как каменщик.
Для начала все-таки скажем о судьбе женщины, которую отправили как невесту к жениху, а она прошла много рук и в результате благополучно вошла в счастливую жизнь.
Мы увидим, что это не только развязка, это пародирование старого сюжета.
Пародирование и переосмысливание сюжета, вот название второй книги внутри этой книги.
Теперь поговорим о личных делах автора.
Он это делает во вступлении первом, втором, третьем, извиняется.
Он неполноценен, как все авторы.
Он сам впутан в эту путаницу, она называется жизнь. И сам проходит путь переосмысливания. Значит, мы сказали о переосмысливании сюжета и о пародировании сюжета – пункт пятый.
Посмотрим, как это происходит.
Боккаччо, когда он начал «Декамерон», он начал с описания чумы. Это чудное описание чумы было взято из древнего описания чумы же в Греции.
Для чего это надо?
Это видно из послесловия Боккаччо.
Чума смыла все предрассудки и даже правила, и писатель собирает начисто.
Он может выбирать начисто, он может сам выбирать затруднения из множества затруднений в их истинности: он хозяин.
Необходимость писателя начинать с того, чем он жил, чем он был, что из него не могла бы выбить даже чума.
Начинаю с «Капитанской дочки».
Я вставляю туда рассказ об эпиграфах, для чего это сделано, как это сделано.
И этот рассказ имеет прямое отношение к другому рассказу, я его условно называю «Метель». Вместе с автором.
Чего же добился этот автор?
Он как бы взял другого автора, прекрасного очеркиста Аксакова, описание метели, реальной картины, но такой картины, новой, которая прежде не описывалась.
Он сам замечает, что это прежде было написано в таком-то журнале, там-то и там-то.
В «Метели» есть два рода людей.
Один барин, он боится.
И правильно боится.
И возчики-мужики.
Вот тут, в этом втором рассказе, появляется «Метель» Толстого.
Это хладнокровие в бедствии, переоценка бедствия, она дана у Толстого в той вещи, которую мы выделяем, в его сне: он возвращается к себе домой.
Нет никакого бедствия, есть Ясная Поляна, и мы, читатель, почти узнаем пруды Ясной Поляны.
Причем эта вещь, как мы покажем, связана с бытием самого Толстого и с воспоминанием о прошлой литературе.
«Метель» написана человеком, который много понял, прочитав «Капитанскую дочку».
Дело в том, что как эпиграфы к «Капитанской дочке», так и история «Метели» – это история поиска точки зрения, —
– я скажу иначе:
– поиски изменяющейся точки зрения на изменяющийся мир.
У Пушкина и у Толстого.
Посмотрим, какие тут сделаны подробности.
Реалистические подробности, которые как будто неожиданно обогащают вещь, но должны свидетельствовать о реальности, не книжности.
1 2 3 4 5 6