А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Из- под детских рук выбивались звуки, складывались в наивную мелодию, и Женевьев запела неожиданно высоким, девчачьим голосом, приблизительно такие слова: «Возьми свою гармошку, возьми свою свирель… нет, скорее, флейту… сегодня ночью рождается Христос…» По-французски это звучало сладчайшим образом.
Шарль проснулся, Эйлин положила его себе на колени, поглаживая по спинке, и он свис вниз ручками, ножками и головой. Головку он не держал. Мари с тревогой посмотрела в сторону ребенка, но Эйлин поняла ее беспокойство и подложила под его подбородок ладонь, и он улыбнулся рассеянно и слабо. Или это сократились непроизвольно прижатые пальцами Эйлин лицевые мышцы… Эйлин тоже улыбнулась - лицо ее показалось мне в это мгновенье смутно знакомым.
Они пели дуэтом, Женевьев и Иветт,- согласованно и старательно открывая рты и потряхивая головами в такт нехитрой музыке. Под конец что-то сбилось в их пении: слов оказалось больше, чем музыки. Голос Женевьев одиноко повис в полумраке комнаты, а Иветт кинулась ее догонять, но смазала. Смешалась - и все засмеялись и захлопали. Иветт засмущалась, хотела встать, заерзала на подушке, красные кисти зашевелились: в просветах между кистями я заметила заглавия толстых книг - «История наполеоновских войн» и «Библия». Я давно уже смотрела во все глаза: маленькие детали - оранжевый стол, багровые ногти Эйлин, эти золотые буквы - были столь яркими и выпуклыми, что было жалко потерять хоть крупицу…
Женевьев перелистала ноты, и Иветт заиграла какое-то баховское переложение для детей так тщательно и строго, так чисто и с таким чувством, что Бах остался бы доволен. Эйлин поглаживала по спинке малыша и покачивала его на колене. Мужчины попивали кальвадос, выражая знаки одобрения друг другу, музыкантам и напитку. Мари тихо радовалась скромным успехам дочки, но еще больше радовалась Женевьев:
– Мы начали заниматься прошлым летом, от случая к случаю, и видишь, какие успехи!
– Да, Женевьев, это потрясающе.
Потом Женевьев села за пианино, а Иветт встала за ее спиной,- переворачивать ноты. Играла она какую-то жалостную пьесу. Мне показалось, Шуберта.
Марсель тем временем достал футляр, лежавший за одним из многочисленных столиков, и вынул кларнет.
– Нет, нет, мы так давно не играли,- замахала руками Женевьев, но Иветт сказала:
– Пожалуйста, я тебя очень прошу…
Женевьев подчинилась нежной просьбе. Господи, да они обожают друг друга, эта девочка и независимая, пытавшаяся удалиться от людей Женевьев, вот в чем дело!- догадалась я наконец.
Был вытащен пюпитр, задвинутый за один из столиков. Марсель протер тряпочкой инструмент, прочистил ему горло, издав несколько хромых звуков. Иветт уже перебирала ноты на этажерке - она знала, что искать. Вытащила какие-то желтые листы:
– Ну, пожалуйста…
Аньес, болтавшая всю дорогу от Экс-ан-Прованс, молчала с того момента, как мы вошли в дом. Когда Марсель взялся за инструмент, она произнесла первые слова за весь вечер:
– Я думала, ты уже не балуешься кларнетом.
– Очень редко! Очень редко!- как будто оправдывался Марсель.
– Нет, Аньес, как бы мы ни хотели, ничего не меняется. Марсель все еще играет на кларнете,- многозначительно заметила Женевьев.
Эйлин переложила малыша: теперь она прижала его спинкой к своей груди, уложив головку в шелковом распадке.
Они начали играть, и сразу же сбились, и начали снова. Это была старинная музыка, какая-то пастораль восемнадцатого века, кларнет звучал неуверенно, и поначалу Женевьев забивала его, но потом голос кларнета окреп, и к концу пьесы они пришли дружно и согласованно. Это была самодельная музыка, но она была живая, и обладала каким-то особым качеством, какого никогда не бывает у настоящей, сделанной профессионалами. В ней звучал тот трепетный гам, который слышишь всегда, проходя по коридору музыкальной школы, но никогда - на бархатном сидении в консерватории.
Мари хотела взять из рук Эйлин ребенка, но та покачала головой. И неожиданно для всех встала, прижимая к себе Шарля, и запела. И как только она запела, я ее сразу узнала: это была знаменитая певица из Америки, исполнительница спиричуэлз. Она тоже была участница этого фестиваля, на который я приехала во второй раз, и ее портрет был отпечатан в программке. У нее был огромный низкий голос, богатый звериными оттенками, но при этом в нем была такая интимность и интонация личного разговора, что дух домашнего концерта не разрушался. Потолочные своды, неизвестно для чего устроенные в этом помещении, имевшем в прежней жизни какое-то специальное и загадочное назначение, принимали в себя ее голос и отдавали обратно еще более мощным и широким. Ее большое тело в водопаде шелковой материи двигалось и раскачивалось, и раскачивались огромные цветы, и ее руки с безумными ногтями, и красный рот с глубокой розовой изнанкой в окантовке белых зубов, и Шарль, которого она прижимала к груди, тоже раскачивался вместе с ней. Он проснулся и выглядел счастливым на волнующемся корабле черного тела в малиновых маках и белых лилиях…
«Amusant grace» она пела, и эта самая милость сходила на всех, и даже свечи стали гореть ярче, а Жан-Пьер обнял за плечи Мари, и сразу стало видно, что она молодая, а он старый… Эйлин колыхалась, и тряпичные руки и ноги мальчика тоже слегка колыхались, но голова его удобно покоилась в углублении между гигантскими грудями. Иветт, сидя у Женевьев на коленях, подрыгивала тощими ногами в такт, а Аньес, уменьшившись от присутствия Эйлин до совершенно нормальных размеров, уложила свои свисающие щеки на руки и лила атеистические слезы на этот старомодный американский псалом. Эйлин закончила пение, покружила малыша вокруг себя, и все увидели, что он улыбается. И она опять запела,- «When the Saints go marching in…», и святые должны были бы быть беспросветно глухими, если бы не поспешили сюда,- так громко она их призывала.
В общем, несмотря на совершенно неподходящее время года, происходило Рождество, которое случайно началось от смешной детской песенки Иветт. Эйлин кончила петь, и все услышали стук в дверь, которого раньше не могли расслышать из-за огромности ее пения.
– Войдите.
Такое бывает только в сказке - можно было бы сказать. Но я-то знаю, что такого не бывает в сказках - только в жизни. На пороге стоял сосед-пастух. Он был в серой суконной куртке, из ворота клетчатой рубахи торчала загорелая морщинистая шея, а на руках он держал не новорожденного, а довольно большого уже ягненка.
– О, L'agneau!- сказала Иветт.- L'agneau!
Пастух жмурился от яркого света.
– Простите, я вас побеспокоил, мадам Бернар. У вас гости… Я два дня искал ягненка, а он упал, когда я гнал стадо возле ручья. Сломал ногу, и я вот только что нашел его. Лубок я ему уже наложил, но у него воспаление легких, он еле дышит, я пришел спросить, нет ли у вас антибиотика.
Ягненок был белый и почти плюшевый, но настоящий. К одной ноге была прибинтована щепка, мордочка и внутренность ушей была розовой, а глаза отливали зеленым виноградом.
– О, l’agneau!- все твердила Иветт, и она уже стояла рядом с пастухом, смотрела на него умоляюще,- ей хотелось потрогать ягненка.
– О боже!- расстроилась Женевьев.- Я не принимаю антибиотики. У меня ничего такого нет…
– У меня есть! Есть!- вскочила Мари и побежала в соседний дом. Ее муж последовал за ней. Иветт, приподнявшись на цыпочки и переминаясь с ноги на ногу, гладила волнистую шерсть. Пастух стоял, как чурбан, не двигаясь с места.
– Вы присядьте, брат Марк,- предложила Женевьев, но он только покачал головой.
Эйлин поднесла Шарля к ягненку, повторила вслед за девочкой:
– L'agneau! L'agneau!
– L'agneau,- сказал малыш.
Женевьев зажала себе рот рукой.
– L'agneau,- еще раз сказал малыш, и сестра услышала. Замерла,- и тут же завопила:
– Женевьев! Мама! Женевьев! Он сказал «ягненок»!
Вошла Мари с коробочкой в руке.
– Мама! Шарль сказал «ягненок»!
– L'agneau!- повторил малыш.
– Заговорил! Малыш сказал первое слово!- торжественно провозгласил Марсель. Аньес плакала новыми слезами, не успев осушить тех, музыкальных.
Эйлин передала малыша на руки матери…
Я тихо открыла дверь и вышла. Я ожидала, что все будет бело, что холодный воздух обожжет лицо, и снег заскрипит под ногами. Но ничего этого не было. Осенняя ночь в горах, высокое южное небо. Густые травные запахи. Теплый ветер с морским привкусом. Преувеличенные звезды.
И вдруг одна, большая, как яблоко, прочертила все небо из края в край сверкающим росчерком и упала за шиворот горизонта.
Происходило Рождество,- я в этом ни минуты не сомневалась: странное, смещенное, разбитое на отдельные куски, но все необходимые элементы присутствовали: младенец, Мария и ее старый муж, пастух, эта негритянская колдунья с ногтями жрицы Вуду, со своим божественным голосом, присутствовал агнец, и звезда подала знак…
Рано утром Марсель отвез Эйлин на выступление. Аньес, старинная подруга Женевьев, спала в верхней комнате, а мы с Женевьев пили липовый чай с медом. Цвет липы Женевьев собирала в июне, и мед был тоже свой, из горных трав. Мы обсуждали вчерашнее событие. Я пыталась сказать ей, что мы как будто пережили Рождество, что вчерашний вечер содержал в себе все атрибуты Рождества, кроме осла…
– Да, да,- кивала Женевьев,- ты совершенно права, Женя. Но осел тоже был. Знаешь, в этом доме жила когда-то одна старуха. Она была героическая старуха, жила одна, была хромая, ездила на мотоцикле. Всей скотины был у нее один осел. Потом старуха умерла, приехал из Парижа ее сын, провел здесь отпуск, а перед отъездом хотел отвести осла к брату Марку, но осел не пошел - хоть убей. Упрямое животное, как и полагается. Тогда уговорились, что брат Марк будет носить ему сено и оставлять воду. И осел прожил зиму один. Летом приезжал сын старухи, и опять осел не пошел к брату Марку, и еще одну зиму прожил один. Три года жил осел. Потом умер от старости. Сарайчик его и сейчас стоит. Дом этот все местные жители так и звали: дом Осла.
В сущности, никакого чуда не произошло. Шарль действительно заговорил. Поздно, в три года, когда уже и ждать перестали. Потом он научился говорить еще довольно много слов. Но ни руки, ни ноги… Заболевание это вообще не лечится. Малыш был обречен. Да и ягненок со сломанной ногой тоже не выжил, умер на следующий день, и антибиотик не помог. Но если не чудо, то ведь что-то произошло в ту осеннюю ночь. Что-то же произошло?
Да, и самое последнее: Марсель повез Эйлин в фестивальный городок и показал ей римскую дорогу. Но это не произвело на нее ни малейшего впечатления - она вообще ничего не знала про римские дороги. Это довольно естественно: к африканцам, даже американским, христианство шло совсем иными путями.
Людмила Евгеньевна Улицкая

Приставная лестница
Барак, в котором жили Лошкаревы, именовался строением номер три и был частично двухэтажным. Половина второго этажа и лестница сгорели еще в войну, и не от бомбы, а от печки. И с тех пор в сохранившуюся часть второго этажа залезали по приставной лестнице, укрепленной Лошкаревым сразу после госпиталя. Граня привезла мужа Василия осенью и втащила его на второй этаж на своем горбу. А он гремел орденами, прицепленными на гимнастерку. Лестница стояла шатко, иногда ребята ее ради шутки сбрасывали, и тогда Граня или ее дочь Нина кричали, чтоб лестницу обратно к стене приставили.
Ноги Василию оторвало почти под корень, но руки зато у него были золотые. И силищи необыкновенной. Он, когда трезв был, на руках по лестнице поднимал свое широкое туловище, только тележку и толкалки - деревянные чурбаки, обтесанные под свою руку,- оставлял под лестницей, и потом их Граня поднимала наверх.
Лестницу он в ту же неделю, как приехал, прикрепил к стене, и никто уже не мог ее сдвинуть. Нине было шесть лет, когда отец появился, и она сначала испугалась, а потом обрадовалась: они Лошкаревыми были недаром - отец ножичком ей вырезал медведя, лошадку, пушечку, которая спичками стреляла… И ложек, конечно, вырезал множество: и больших, и малых, и для котла, и для сольницы. Он не ножом их вырезал, а сначала топором слегка деревяшку обтесывал, а потом кривым и острым лошкариком лишнее снимал…
По воскресеньям Граня брала Нинку на Тишинский рынок - ложки продавать. Там была толкотня, покупали их товар плохо, и мать велела Нинке торговать, потому что Нина была красива, и у нее лучше ложки брали. Граня тоже была красива, но красота ее была дальнего вида, а вблизи замечалась порча - лицо ее было покрыто крупной рябью, как лужа в начале дождя. Рытвины были глубокие и на лбу, и на щеках, и на шее было несколько оспин, а на теле - ни одной. Нина в бане всегда разглядывала материнское гладкое белое тело и думала, что пусть бы лучше оспины были у матери под одёжой.
Отец был чудной, не как у всех, пол-отца ей досталось: он, когда на своей тележке сидел, ростом был с Нинку. Трезвый он был ласковый, но когда выпивал, то сильно шумел и с матерью дрался. Когда он мать бил, она кричала, и Нинка тогда отца ненавидела. Правды ради надо сказать, что Нинку отец никогда не бил. Но мать его все равно любила, все вокруг него бегала, картошку жарила и водкой его поила, и прыгала над ним и днем, и ночью, когда спать ложились. Напрыгала Нинке брата Петьку. Нина его полюбила. Научилась нянчить его, пеленать и кормить, когда он кашу стал есть. Потом с детской кухни стали давать ему молоко, и Нинка, хоть одна в детскую кухню в Дегтярный переулок через день ходила, ни разу Петькиного молока не тронула. Доедала только то, что после него оставалось… Когда Петька сам ногами пошел, мать еще одного братика напрыгала. Нина на нее тогда рассердилась: ей было семь лет, когда она было в школу пошла, но из-за Петьки перестала ходить. Пошла во второй раз, уже в восемь… А мать опять маленького… Поэтому Ваську она невзлюбила, так матери и говорила: «За Петькой я ходить буду, а за Васькой сама смотри…»
Граня на Нинку обижалась: смотри, какая барыня, у меня младших четверо было, а старшие - братья, так я одна за всеми смотрела…
Нина матери не боялась и говорила, что думала: а на что ты их рожаешь, мне их не нужно, братьев этих. А то водкой напьетесь и скачете, а мне потом за ними ходить…
Мать с отцом смеялись: ишь, какая умная…
Она и впрямь была умная. Знала, что все от водки. Сердилась, когда видела, что мать себе водку наливает.
– Оставь отцу-то, вон чаю попей, что ты сама-то за водку хватаешься, ну, мам, мамка-а,- приставала Нина, а отец посмеивался:
– Грань, а Нинка дело говорит, ты вон чайку, чайку попей…
Но Граня пила вслед за мужем и от водки слабела, а он, наоборот, чем больше выпьет, тем становился сильнее и злее. Кричал: «Убью! Зарежу!»
И Нина все думала: это он вхолостую кричит, чтоб только попугать, или впрямь зарежет… Ножей-то у него много было: круглый, и длинный, и охотничий, и немецкий трофейный.
Нина, хоть и на мать обижалась за прибывающих братьев, но все же ее любила, и про себя решила, что не даст отцу мать убить - если он на мать кинется, Нинка за нее сама вступится, а нож хлебный большой в кухоньке есть на крайний случай.
Хорошо бы только прежде комнату получить - соображала Нина - как отец с войны вернулся, ему сразу пообещали как инвалиду дать комнату на первом этаже, без лестницы, но уже и победа прошла, а комнату все не давали.
Весь холодный месяц декабрь отец плел елочные корзиночки из широкой древесной щепы, крашенной фуксином и зеленкой, с розочками на ободе. А мать выходила на продажу. Иногда и Нинку посылали, но она не любила зимой торговать, больно холодно, другое дело летом. В конце декабря мать заболела. Лежала да кашляла, и Ваську бросила кормить, так что Нина стала его кормить жидкой кашей через тряпочку. Но он сильно кричал и по-взрослому есть не хотел. Так незаметно прошел Новый год, и Нина сильно переживала, что опять не ходила в школу - там обещали всем дать подарок с конфетами и печеньем, и теперь, видно, всем дали, кроме нее. Отец лежал лицом к стене неизвестно сколько дней, сначала молчал, потом велел Нинке принести от Кротихи самогону. Нина идти не хотела, но он рассердился, кинул в нее своей толкалкой и попал в самую голову. А мать лежала, кашляла громко, и все видела, да хоть бы слово сказала. Нина заплакала и принесла две бутылки. Отец одну почти сразу выпил и опьянел. Полез к матери драться. А она не то что убежать, встать на ноги не могла. Он бьет ее, а она только кашляет да кровь с лица отирает. Братья кричат. А Нинка сжалась в комок, Петьку к себе прижала, а Ваську не взяла. Он как раз кричать к тому времени устал.
– Убить бы его,- думала Нина.- Но как тогда с комнатой быть? Без черта этого безногого ведь не дадут!
Черт же безногий побушевал, допил самогон и уснул прямо на пороге, на половике. Нина материно лицо обтерла тряпочкой, и так ей стало ее жалко, что ну ее, эту комнату. А отец лежал возле самой двери, храпел, храп вырывался из его перебитого носа, и во сне поскребывал черными руками по полу, как будто ложки вырезал.
1 2 3 4 5