А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

старуха заплакала, сказала: «Чтоб ты как буйволица Назлу мучилась, святого Акопа палка»; их буйволицу звали Назлу, их тёлку звали Хатун, солнце божий день светило им в окна, у них даже деревья имели имена и свой особый смысл, Шушан для Аветикова рода не матерью трёх сирот была, а розгами святого Якова, сухой палкой, при виде которой человек и скотина должны были обжечься изнутри; Шушан засмеялась и ушла, гогоча, а старик с верёвкой в руках и старуха с чувяками под мышкой, босая, пустились в дорогу, они были уже возле груши Врацонца Басила, Шушан с болью и смехом крикнула им вслед: «Вот так-то, пока вас самих не заденет, вы в положение другого не войдёте»; уже сходящие на нет старики были как свеча, которая вот-вот догорит, ещё кое-как дрожа держались — Средний Чёрный, от горшка два вершка, уж на что мал был, а Старого в страхе держал, Старый хотел мёдом его улестить-подкупить — не поддавался; в давние малолюдные времена, когда человек ещё тосковал по человеческому лицу, отцу Старого (тоже старому) ночью, когда тот пришёл с поля, сказали, из Ахпата, мол, новая семья в Цмакут пришла, и весть эта была о Тиграновом деде — тоже Тигране, и отец Старого передёрнулся и сказал: «Фу-ты, связывайте узлы, уйдём к чёрту из этого оврага, я ведь от них в своё время бежал…»; ещё в безымянном этом Цмакуте руку на рукояти кинжала держал и, кто бы перед ним ни был, всегда готов был в драку лезть один только человек — Тигранов дед Тигран, который то и дело отхаркивался и плевался; скотина, говорят, шарахалась от него, сам, говорят, назначил себя самозваным лесничим, он выезжал осматривать лес, и с каждым его обходом владения Цмакута, пядь за пядью, увеличивались — все беспрекословно отодвигали свои границы, то есть для нас открывались новые выгоны, и скотина наша могла пастись на просторе, не разбивая в кровь копыта; до его прихода у нашей скотины, говорят, от страха перед полевым сторожем высыхало молоко — для этого бедного и, как каждый бедный, безответного Цмакута Тигранов дед Тигран полезен, значит, оказался, но Томаенц старый, увидев его, сказал: «Связывайте узлы, уходим из этого оврага». Мир, он не такой уж большой и не так уж много в нем места, тем более для безответных, беззащитных работяг рода Томаенц, которые трудятся, склонившись над бороздой, как плужные волы, молчаливые, большеголовые… они передёрнулись при виде тиграновского деда Тиграна, переполнились отвращением, но никуда не ушли, так и жили тут, по соседству; тот гордо носился на лошади, жутко и смачно отхаркивался, а они молча жили рядом, точно так же, как сейчас Старый и его внуки — рядом с тиграновским извергом-мальцом.
Старший Рыжий к их войне был непричастен, он стоял в отцовских сапогах и ждал, пока подрастёт и станет руководящим работником, он знал, что война эта между его работниками, то есть что и Старый, и его внуки, и Тэван, и Средний Чёрный — все они его будущие подчинённые, он сказал: «Позови Томаенца Аветика, пусть поможет скотине отелиться», не сказал «деда Аветика», не сказал «Старого», не сказал: «я ведь тоже член этой семьи, корова вот-вот дух испустит, пойду-ка сам позову» — в сапогах, заложив руки за спину, распорядился: «Кликните Томаенца Аветика, пусть придёт»; Пыльный дед, вытянув просительно шею, отправился делегатом к Старому — вот так Старший Рыжий отправил своего деда делегатом; сколько народу было перед складом, сколько несчастных глядело в руку Шушан — все прибежали помочь корове, но никто толком не знал, что надо делать, да и что это был за народ: старики, покорно подставляющие себя несчастью и рассказывающие байки про подобные случаи, сто лет назад бывшие, да ветеринар с незаконченным образованием… а корова два дня уже не могла отелиться, околевала. Коротышка, председатель, велел убить её, мясо раздать народу, сельсовет, сказал, примет решение, взамен новую корову даст. И уже кто-то точил нож, и уже нашёлся старик, который соглашался, не брезговал взять мясо нерожденного телёнка, и не столько от отчаяния, сколько для того, чтобы её голос, звеня, дошёл до центра, Шушан через всю общественность Овита и Дсеха позвонила Тиграну и в ответ получила смачное ругательство: «Так и растак тебя и твою мать, я тебе не ветеринар!» — от отцовских ругательств у Шушан внутри особенно всё светлело и играло, она его никогда не боялась, и даже напротив — Тигран всегда был её подчинённым и должником; смеясь, пришла, объявила народу: «Военком новую корову даёт, Тигран приказал прирезать эту», но уже был приведён Томаенц — Старый, а его старуха уже протирала глаза роженице и, опустив руку с ножом в посуду с водой, вздыхала, плевалась и своё «тьфу-тьфу» говорила, то есть Шушан злой дух — пусть из хлева уберётся; Тэвану пятнадцать-шестнадцать лет было, и уже всё было, он стоял тут, думал, народ ничего не знает, но всё было написано на его детском лице; он стоял рядом с отцом своим, Пыльным дедом, вытянув красивую тонкую шею; Пыльный дед потом, конечно, всё понял, но смолчал, как всегда, а сейчас или ещё ни о чём не знал — не ведал, или же стеснялся, боялся, что поймут, что знает, и стоял, съёжившись; он хотел подойти помочь томаенцеву Старому, но стеснялся, и хотя они были почти одногодки, одинаково старые уже, но в те давние времена их молодости Томаенц Аветик был года на два постарше, и знаний у него было чуть побольше, чем у Никала, и, совсем как тогда, Пыльный дед стоял перед старым всё в том же, ещё с детства зависимом состоянии — хотел помочь и стеснялся. Всех уже не стало, все на кладбище давно, остался один безголосый Дилакенц Гигол, тот, который хотел нерождённого телёнка мясо себе взять, но, может, и его уже нет — снесли на погост, молча похоронили, может, и забыли; да, стеснительный был народ — и перед руководством как школьники краснели, и перед вдовами, и перед восемнадцатилетним учителем школьным; никто ничего значительного не сделал — ни поступка, ни следа… каким получили Цмакут от бога, таким его и передали нам — хоть бы одна нахальная прямая дорога пропахала бы горы, пошла бы напролом, хоть бы взрыв один, чтобы скинуть в овраг холм, разровнять местность, сделать приличное гумно, пожар бы какой варварский — спалить лес, к чертям, дать место покосам, — нет, ничего такого не было, их тропинка спускалась вместе с оврагом, огибала камни и кусты, терялась в ущельях, и всюду была прорва цветов, сумасшедшая прорва цветов, роса ела колени… И было позором после всего, что было, привести сюда Старого — последней наглостью было привести этого белейшего бога чистых сухих хлевов, бога расчёсанных, красивых тёлок, бога звонких солнечных пасек — привести в сырой и тёмный хлев Шушан… Родился пёстрый красивый телёнок, но не разглядеть было, что красивый, — лучина совсем не светила. И Шушан сказала: «Если ты этого села и всего соседства дед — моих сирот-детей возьми как-нибудь в свой хлев, пусть позавидуют и поучатся». Не ответил, не обратил внимания, не захотел понять, что Шушан хочет навеки помириться, не подставил руки, а она уж приготовилась слить ему на руки, — так её, растерянную, с посудиной в руках, оставил, пошёл к себе умываться. Шушан сказал: «Эти старики и дороги не покажут, чтобы нам с пути не сбиваться, и умирать не умирают, чтобы мы, плюнув на совесть, жили бы, как нам сердце велит»; вдовы про себя поулыбались, а вслух сказали, что сами своими свёкрами очень довольны, но в словах Шушан не было злости, Шушан сейчас была спокойна. Старый со старухой, в свой черёд, были спокойны, словно поглядели, всё поняли и решили насчёт Тэвана, что шут с ним, что шушановская коза незрелую, молодую поросль грызёт, зато в селе мир и покой. Старый на кончике ножа — увидел, что стоит смотрит, — Среднему Чёрному протянул на кончике ножа медовую бляшку — это когда уже в улье нет места и пчеле уже некуда мёд класть, она такую круглую бляшку лепит и наполняет мёдом, и старики дают такую бляшку самому лучшему из внуков; но Чёрный сжал зубы и его мёда не принял; Шушан сказала: «Бери, бери», но ребёнок нож видел, а мёд — нет.
Комиссия Ориорд Уцьюн по защите вдов явилась… Ну что вам сказать, тихие, незаметные, обе стороны устраивающие шашни в селе были, случаи явного шантажа, то есть «не будет тебе больше сена, и яичницу свою ешь одна…» — такое тоже бывало; случай убийства, то есть тайного аборта, когда истекаешь кровью и со стыда молчишь, был, и даже случай тяжёлой издёвки, то есть: «Раздевайся, я тут» (но не просто, не как бескорыстный самец или жалостливый мужчина, нет — побился об заклад, вон и свидетели…) — всё было… и слёзы, и жалобы, и угрозы, да и понятно оно, жили люди, как везде… Комиссия прибыла, уселась поудобнее, но ожидаемого представления, взрыва предполагаемого не произошло — сами говорили, сами себя слушали, сами же под конец растерянно замолчали и подумали, что не в то село попали, — а всё потому, что Шушан была спокойна и женская армия осталась без предводителя. Потом в дверях возник Каранц Оган с бельмом на глазу, откашлялся, сказал: «Кто-то мне тут очень нужен, пришёл за нею»; прямая, как палка, Шушан прошла рядом с ним и ответила уже из сада: «Тебе неправильный адрес дали, тот, кто тебе нужен, не в этом доме живёт», но с глупой радостью на лице говорила, а он стоял и не уходил; Шушан сказала: «Заходи, чего не заходишь, устрой обыск как финотдел»; он в дом не вошёл, он проглотил слюну и с глупой горечью на лице подождал. Сказала (Шушан): «Три сына сытые-одетые растут, дрова на растопку распилены, наколоты, сложены, сено для коровы в стогах стоит, картошка выкопана, упрятана — течение моей жизни не чужие слепые должны определять»; глупо и жалко улыбнувшись, он сказал: «О себе только думаешь»; ответила: «Ты ежели о других думаешь, вон сколько безмужних женщин, возьми кого-нибудь замуж, скажу — мужчина».
Тэван должен был незаметно уйти, но откуда у Асоренцев столько прыти и быстрой сообразительности, чтобы, как видение, в одну минуту — был и нету — сгинуть; и не столько вины в них было, сколько неподвижной оцепенелости от вины; к примеру, выстрелил он как-то в порося Ориорд Уцьюн, убил или не убил, но Уцьюн на коне, а он за нею, почерневший, как убийца, прошли через весь народ, вошли в сельсовет и теперь тоже — хотел выпрыгнуть в окно, убежать, прямо в объятия Огана прыгнул, поймался как ягнёнок, и Шушан не знала, смеяться или судьбу проклинать; с большим «извиняюсь» на лице, схвативши Тэвана за полу, Оган пообещал, что всё останется между нами двоими — им и Шушан. Тэван словно и не человек был, словно и не о нём шла речь; Оган на Тэвана не смотрел даже, Шушан и он никому ни слова не скажут и про случай этот забудут. Но это была любовь; у счастливых любовь, как и положено, на мужей падает, у несчастливых — на запретного деверя. Тем летом приехала в село мать Шушан: Тигран, этот дьявол, этот милиционер на коне много лет назад отнял у неё Шушан и Ростома и погнал её из этих краёв; но на всех путях-дорогах человека судьба поджидает — ереванский её муж во всех отношениях был выше Тиграна, и должностью, и характером, и к тому же умел понимать, понял, простил все прошлые грехи, полюбил её; потом, когда его арестовали, ни секунды не поколебавшись, она связала одежду в узел и поехала следом в Сибирь; так и поддерживали они друг друга, через все тяготы прошли-выстояли; потом муж сказал: «У тебя в Цмакуте родные живут», подумали, что после войны, после стольких страданий всеобщее прощение и любовь сойдут даже на Цмакут, даже на Тиграна, пять узлов добра собрали — один с наручными часами и коричневыми ботинками, прямо скажем, свадебный узел для Ростома, другой, зелёно-красный узел — для Шушан, ещё один — для невесты Ростомовой, ещё — для детей Шушан, и особый свёрток для самого Тиграна; к счастью, Тигран в центре милиционером служил, Тиграна здесь не было, но его тяжёлый представитель, Ростом, был здесь — в Большом Ростоме тиграновской крови не было, приёмным сыном был, но он насмотрелся жестокости тиграновской, усвоил её и называл это — принцип; Ростом мать не признал — она, мол, должна была всё это время здесь быть и меня растить, из чужой постели нам мать не нужна; женщина трудную дорогу любви прошла — отсюда и до Еревана, а потом и до Сибири, — переминаясь с ноги на ногу, заплакала, вместо Ростома Среднего Чёрного прижала к сухой груди и давай тискать, чуть не задушила ребёнка, в истории Шушан углядела свою старую историю и встала на защиту дочери: «Твой деверь это (про Тэвана), ребёнок или не ребёнок, неважно — деверь»; сама всё ещё побаивалась Тиграна, но говорила, что Шушан не должна бояться, потому что в них одна бесстрашная кровь течёт; поразмыслив, они решили, что этим летом бабка останется в селе смотреть за детьми, а Шушан отправится в горы — за своим счастьем и за продуктами для склада, то есть будет принимать товар прямо в горах; но отдельные местные кладовщики и все пастухи от мала до велика поднялись: мол, ноги твоей в горах не будет, возвращайся-ка обратно, и как дубинка Огана была когда-то между ними протянута, считай, что весь народ, как эта дубинка, протянулся между Тэваном и Шушан; если б дело в старые времена было, во времена Шушановой матери, — забросали бы камнями, все тридцать собак своих натравили бы, словно мы не Тигранова дочь, словно нас не Шушан звать, словно мы посторонние прохожие и несём чуму; и Шушан, которая не побоялась и встала на защиту материнской любви (повисла на лошади Тиграна, а Тигран её, как собаку, отшвырнул), — в первый и последний раз в жизни испугалась: ужасны не кладбище и тьма, не укус змеи — ужасен сплотившийся против тебя народ, перед ненавистью народа тебе самой ненавистны делаются твои собственные дети, твой собственный голос, летящий над селом, — не пожаловалась, не заплакала, не возразила — заткнулась, молча вернулась в село и поняла, что они с матерью подлый план разработали, возненавидела мать, сказала: «Не зря тебе по шее дали, не зря услали в Ереван и в Сибирь», сказала: «Для чего ты меня рожала, если я такой дрянью должна была стать, — народ хотел мой дом спалить»; говорят, любовь бессмертна, — неправду говорят, перед молчаливой ненавистью народа, то есть когда народ смотрит и брезгует тобой, — тут и про любовь забудешь, и про права свои. Не сказав в ответ ни слова, мать молча собрала пожитки; не дай бог, чтобы по дороге ей Тигран повстречался: несмотря на то что у Тиграна на неё вот уж двадцать лет никаких прав не было, она уже другого была жена, её право над Тиграном было то, что она Тиграна и те старые жестокие деньки всё ещё любила. «Всё, — сказала (Шушан), — всё, Пыльный Никал вам не дед, чумазая Паро — вам не бабка, в их доме ничего вашего нет, всё!» Ашхарбек, брат Акопа, после себя ни одной карточки не оставил, сёстры в городе дали увеличить фото Акопа, заказали две большие фотографии, одну, будто бы Ашхарбекову, повесили у себя — в рамке и под стеклом, другая висела в доме Шушан; в старые времена свекор в честь Акопа посадил саженец — яблоки сейчас Акоповым детям принадлежали, и ещё, у их козы родился беленький козлёночек, который должен был быть осенью принесён в жертву — во спасение Акопа и Ашхарбека; это были всего лишь дерево, фото и белый козлёнок, а не Акоп и тем более не Ашхарбек — они должны были сгрудиться возле этого дерева, фотографии и козлёнка и ждать, пока господь бог не отверзнет перед ними какую-нибудь дверь, но! «Всё! Всё, — сказала, — вы не от Акопа, я вас троих исключительно сама родила, без никого!» Это фото имела в виду, и только, но детская ненависть, знаете, что такое? — козу утопили, фото со стены сняли, изрезали ножами и зарыли в землю, яблоню покромсали топором и мыльной водой полили — дерево в августе вдруг пожелтело и сбросило недозрелые яблочки. «Всё! — сказала, — всё, ты парень Тэван, свободен, кончено, но раз ты всю ферму против меня крепостью выставил, такую себе девушку найди, чтобы против меня устояла»; он стоял перед ней, как ягнёнок для жертвоприношения, готовый, что его сейчас зарежут, то есть как ягнёнок, пригнанный для жертвоприношения, стоит непонимающе… Засмеялась, сказала (Шушан): «То есть у тебя есть выход — мотай из этого села». Что он там про себя подумал, не знаем — вдруг взял да выстрелил в порося Ориорд Уцьюн; молчаливое предположение существовало, что убил порося, чтобы ночью принести Шушан и детям, спуститься с гор; сама на коне, пустив его с поросем вперёд, Уцьюн привела Тэвана в сельсовет; Уцьюн и Сухорукий Сельсовет каждый с одной стороны стали крутить ему уши, и Сельсовет ещё сухой рукой стучит себя по лбу, дескать, по-домашнему тебя вразумляю и в руки верховных властей не передаю, Шушан на складе была, прямо под ними — потерпела немного и не выдержала, сердце заколотилось, почернела вся, метнулась вверх: «А ну откройте, — сказала, — что это вы там делаете, чьего это ребёнка мучаете, если вы советское учреждение, не имеете права запираться, откройте дверь перед народом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16