А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

они зарежут овец и приготовят бастурму, Симон отправится в Овит, а чтобы вернуться, машины не будет, он проторчит возле ящиков с бутылками день-другой, потом взвалит всё на себя (потому что лошадь будет отдана другому) и, ломая рёбра, вспотев до самого копчика, принесёт, согнувшись в три погибели, эти ящики на себе, а гости наедут, всё съедят, всё выпьют, всё перебьют, переломают, пьяными голосами песни затянут, а потом уедут и снова не станут печатать Армена, поскольку Армен упрямый и трудный в общении. — Нет, никаких овец! Арташес Арзуманян своим умом дошёл до всего. Из села Ванкер до Москвы добрался, всему миру известен стал. Ох, господи, и никакой ведь разницы между дочерью и сыном: дочери восемнадцать стукнуло — замуж выходит, и с этой минуты она мужняя, сыну восемнадцать стало — отдавай его жизни, пусть идёт своё место ищет в ней. И всё. Его слава не моя, его удача — тоже.
Возле часовни она понизила голос, заговорила шёпотом, и было непонятно, молитву она про себя шепчет или же ругается с воображаемыми редакторами сына. Сын и дочь всегда смеялись над её молитвами, потому что дома она спорила, кричала и любила поносить господа и обвинять его в несправедливости.
— Молиться надумала? — улыбнулся Симон.
Она поднялась, дошла до дверей часовни, наспех перецеловала несколько хачкаров, перекрестилась и вернулась.
— Чтобы помочь — такую силу немногие имеют, но помешать кто только не может. Не знаю. После ванкеровского Сурб Саргиса вряд ли стоит принимать во внимание эту игрушку, но кто знает, может, и стоит. Твоя мать вон с того места, где я сказала, босиком, как лунатик, шла, шла, шла, возле того куста опускалась на колени, опускалась на колени и всю землю кругом вылизывала, круги совершала: три круга — «за моего Адама», три круга — «за моего Симона», три — за Акопа. А скотина в хлеву голодная, непоеная, в грязи утопает. Вот так. Однажды, пока она тут поклоны била, её корова отелилась и телёнка затоптала.
— А ты разве не молилась? — обиделся Симон.
— А как же, ваша мать Арус считала, что я должна бросить горящих в ветрянке детей и прийти к этой цмакутовской развалине, чтобы молитву к богу обратить. У Армена глаза слипались, двадцать дней не мог ребёнок разомкнуть глаз, а у меня мешок зерна был, и ваша паршивая цмакутовская мельница не работала, речка замёрзла. Я бегом в Гамер — то же самое. Отправилась я, Симон-джан, на дарпасовскую мельницу, а дома за ребятами присматривать оставила Парандзем, а она вздумала варить картошку и забылась, вода вся выкипела, картошка сгорела, в доме чад поднялся, и печка стала дымить. И дети сказали Парандзем — уходи из нашего дома, а она обиделась и ушла. На запах горелой картошки ворвалась в дом свинья, дом полон дыма, дети нервные, злые, лежат в постелях, глаз не могут разодрать, печку водой залило, Армен встал, прогнал свинью, а свинья голодная — обратно в дом лезет. Только ребёнок ляжет — свинья снова в доме. Целый день ребёнок со слипающимися глазами воевал со свиньёй. Я пришла, Симон-джан, а мой озверевший Армен с топором в руках сидит у порога, свинью поджидает, чтобы ударить топором, семилетний-то ребёнок…
Агун всплакнула было, потом утёрла слёзы и сказала брезгливо:
— Мужчина ты или нет, быстрей иди!.. Как же, молиться я должна была в этом цмакутовском курятнике. Хотя ваша мать Арус молилась и всех вас троих живыми и невредимыми с войны вернула, теперь в селе говорят — «муж Агун», «муж Манэ», «муж твой за твоей спиной, как крепость, стоит».
— Прошу тебя, очень прошу тебя, — взмолился Симон, — будь человеком, замолчи, ради Христа.
— «Муж»! Никто не понимает, что не муж это — молот над головой.
— Ну спасибо, спасибо тебе, — Симон отстал и сплюнул с отвращением.
Агун, не обращая на него внимания, быстро шагала и продолжала говорить:
— С него штаны спадают, особый человек нужен, чтобы штаны ему поддерживать, а они — «муж у тебя есть», «волы в одной упряжке жалеют друг друга». Жалеешь ты меня, как же, пятнадцать лет как ванкеровскому Сурб Саргису жертва обещана, дождусь я когда-нибудь, чтобы ты сам с места сдвинулся?.. В санаторий его отправь, в санаторий отправь, чтобы он выздоровел и с новыми силами замолотил по моей голове. Отправь в санаторий, а для чего, спрашивается? Чтобы он спустя неделю сел пировать с шлюхой Соной.
— Иди дальше сама, я возвращаюсь, — Симон сплюнул и повернул обратно.
— Возвращайся. Ступай к тем, кто яичко тебе всмятку сварит, ступай котлетами угощайся.
— Агуник, смотри догоню, кости тебе переломаю.
— Давай-давай.
— Тьфу! — Симон, гремя сапогами, зашагал к селу и опять был очень похож на асоренцовского Мацака, потому что козырёк у шапки снова сбился на ухо. А на сердце Агуник в эту минуту капнула горько-сладкая капля желчи: Агун почувствовала её прикосновение к сердцу.
«И-и-и… Чтоб тебя…» — захотела выругаться Агун, но слова все куда-то запропастились, и она сказала себе, что не надо, что расстраиваться не надо, что дорога предстоит трудная. Агун улыбнулась и пошла за лошадью, чей груз был привязан крепко и по всем правилам, так, словно не мужчины этого рода увязывали его.
С вершины холма Агун оглянулась — Симон сидел на камне, и словно не Симон это был, а Асоренц Мацак, потому что одежда на нём была серая и старая и шапка на голове сидела так, как носит её Мацак. Надо будет купить ему шапку без козырька, чтобы, как ни надел, правильно было. И тогда она, Агун, меньше будет раздражаться.
— Ну что, не идёшь, значит? — засмеялась Агун.
Симон поглядел на неё и отвернулся. Но казалось, он всё ещё смотрит на Агун, потому что козырёк был обращён в её сторону.
— Ну будет тебе сидеть, вставай же, — позвала Агун. — Для тебя авторучку из города привезу.
— Очень тебя прошу, убирайся! Чтоб глаза мои тебя больше не видели!
— А кто же ваших коров доить будет?
Симон скользнул по ней взглядом и снова отвернулся.
— Хватит сидеть, иди. Иди, угощу тебя яичницей с мёдом. И водку поставлю, иди, — позвала Агун. — Чтоб выпил и взбесился, — прошептала Агун.
— Пошла вон! — закричал Симон и, казалось, даже вскочил с места, но он по-прежнему сидел, и не было видно, что он делает, потому что одежда его и камень сливались, были одного цвета.
— «Гха-гха-гха», слова по-человечески сказать не могут. — Агун погнала лошадь и подумала, что надо будет припрятать рублей двадцать пять — тридцать, купить Симону новый пиджак и брюки. Не очень дорогие и не очень дешёвые, так, чтобы для села подходящие были. Всё село в костюмах расхаживает, а Симон свои тряпки пятый год уже донашивает. Совесть тоже надо поиметь. А если про санаторий серьёзно говорить, а не так просто, к слову, значит, надо будет купить костюм в пределах ста рублей. Бесстыжий грабитель Валод в платяном шкафу восемь разных костюмов развесил и похваляется: — Этот летний, этот зимний, это на осень, нравится тебе, сестрёнка? — А у Симона единственная пара туфель с 1936 года сохнет, она смазывает их маслом, смазывает — так он их ни разу ещё и не надевал. — Что мне надо от этого несчастного, что, — задыхаясь, прошептала Агун. — Что может, то и делает… Что же я ещё хочу от бедняги…
Возле зарослей чёрного граба Агун оглянулась — Симон шёл вдоль балки, и ноги у него были неверные, спотыкающиеся, казалось, дорога уходит у него из-под ног.
— Всю жизнь над мурадовскими сыновьями издевались, чтобы в конце жизни по-ихнему шагать. Моё счастье, видно, такое.
От амбоевской мельницы Агун оглянулась — Симон шёл быстро-быстро, быстро поднимался, быстро опускался — быстро шёл человек, ничего не скажешь, но только никак не мог догнать её. Агун остановила лошадь и позвала:
— Ладно, не калечь себя, тише иди. Ереван от нас не убежит… Уж так деловито идёт, так торопится, словно на грабёж собрался… А ну-ка быстрее, ну-ка бегом! — взвизгнула Агун.
Симон пробежал по инерции ещё несколько шагов, потом пошёл медленнее, потом остановился. Остановился и замер неподвижно, как дерево, которое уже срублено под корень, но ещё секунду-другую держится прямо, перед тем как упасть. Мозг его разгорячился, и всё в голове смешалось, а от сердца и до самого рта стало невозможно горько. Симон захотел выругать жену и того, кто её породил, но не смог.
— Глупая, глупая голова, — прошептал Симон, — дурья башка, точно говорю. — Ведь Агун говорит, что он и весь его род словечка по-человечески сказать не могут. Так оно и есть.
— Лошадь в Гамере оставлю… если кто попадётся из наших, отдам ему, если никого не будет — оставлю в Гамере, оставлю в Гамере… слышишь! — громко сказала Агун. — Ты устал, сядь отдохни немножко, потом потихоньку придёшь, потихоньку… слышишь, — среди ясного осеннего дня звонко и отчётливо прозвучал голос ванкеровской Агун. — Груз ладно приделали, спасибочки! Я пошла! — И стегнула лошадь, и скрылась с глаз.
Только через несколько минут Симон смог выругаться, обложить наконец и её, и того, кто её породил, выругать злую нещадную её стервозность и собственную глупую добросердечность, а заодно и сына Арменака, и вообще, и вообще — всё в мире.
Агун с детьми была в горах — в магазине давали сахар. Симон из пекарни взял штук шесть хлебов и встал в очередь за сахаром, чтобы отослать с подводой, которая собиралась на летнее стойбище, вот-вот отъехать должна была. Ребята в магазине рассказывали про то, какую шутку сыграл Асоренц Мацак в Кировакане. Асоренц Мацак в Кировакане спросил у продавщицы, эти женские брюки почём, мол. Та-де: пятнадцать рублей, а Мацак ей — что, мол, пустые?
Сахару давали по три килограмма, но Симон пристал к Арто, и Арто смотрит — Симон это.
— Это мастер наш, — обратился он к очереди, — возражений не будет побольше дать?
Очередь сказала: выдай ему, можно, он заслужил. Пять кило сахару и хлеб Симон отправил с подводой Агун; потом вечер был, кино показывали, библиотекарша, толстая Оля, продавала билеты. Кто без билета смотрел, отмечала у себя в тетрадке, чтобы потом, как полагается, вычесть из заработка данного безбилетного. Проходя мимо Оли, Симон не удержался, сказал, как всегда, обычное своё:
— Ахчи, ты что это, всё ещё того, беременная, уж не двойню ли собираешься родить?
И народ посмеялся вдоволь. После этого все, кто входил, говорили: «Оля, ахчи, ты ещё беременная, когда же ты у нас разродишься?», «Сколько месяцев уже, ахчи?»
Но Оля вовсе и не беременная была, а так, пузо у неё и задница здоровенные наличествовали. Сейчас она в Кировакан перебралась с семьёй и, говорят, ещё пуще прежнего раздобрела. В конце концов Оля не выдержала, расплакалась. А когда уселась рядом с Симоном, чтобы тоже посмотреть кино со всеми вместе, Симон обнял её за плечи и сказал, что пошутил, что от шутки не плачут. Это, в свою очередь, стало поводом для смеха, все как загалдят: «Симон обнял Олю, Симон с Олей договорился!..»
Кино кончилось. Тёмная и тёплая ночь была, как постель. Народ расходился по домам, женский голос позвал в темноте:
— Кто есть с верхнего края? Эй, Симон, домой не идёшь?
Симон подошёл; совсем вплотную подошёл — Сона была.
— Ты, Симон? И напугал же.
Пошли, рядом ничьих шагов не слыхать.
— Ахчи, одна ты, значит?
— А что?
— А дети твои где же?
— Большой ягнят пасёт, — сказала, — средний из училища ещё не приехал, младшего в Цатер к брату гостить отправила.
— Так и скажи, что порожняя осталась, — засмеялся Симон.
Сона смеяться не стала, Сона коснулась Симона в темноте и тихо и глухо проговорила:
— Я тебе не библиотекарша Оля, понял?
В ущелье возле кладбища сказала:
— Боюсь, — и взяла Симона под руку, и мягкими грудями или ещё чем коснулась Симона, и на секунду согрела его.
— Я рядом, чего боишься?
— Тише говори, — шёпотом сказала Сона, и Симон не смог больше проговорить ни слова.
Словом, той ночью Симон домой не пошёл. А на заре поднялся с петухами, оделся быстро и собрался дать дёру. Сона спала в чём мать родила, на одеяле, смуглая в утренних потёмках. «Да она это, шлюха», — подумал Симон, хотел снова раздеться, но уже светало. Симон пошёл, покрутился возле своих дверей, ногой изменил направление ручейка, подумал было взять лопату, полить картофель — Агун бы очень довольная осталась, — но так и заснул возле ручья. Он проснулся и услышал, как кто-то, еле сдерживаясь, заливается, смеётся совсем близко. Симон открыл глаза, солнце на секунду ослепило его — рядом сидела Сона и травинкой щекотала ему шею. Одежда на нём нагрелась, прямо раскалилась от солнца. Он сел рывком, голова слегка кружилась. Сона беззвучно смеялась рядом, и её грудь трепыхалась со смехом вместе. «Да она шлюха, точно». Симон опрокинул её и погрузился в солнце и головокружение.
— Ну-ну-ну-ну, совесть поимей! На работу! — совсем рядом раздался голос Смбата, председателем тогда Смбат был. — Время полдень уже, а вы по домам отсиживаетесь, ай-яй-яй-яй…
— Иду, иду, — ответил голос Парандзем, — уже выходила, вот прямо сейчас выходила…
Смбат стоял на холме Мураденц и смотрел по сторонам, и они долго-долго пробыли так в зарослях лоби, потому что находились прямо против холма Мураденц, и, если бы пошевелились, Смбат непременно бы увидел их, как на ладошке увидел бы. С лёгким постаныванием грядка лоби всасывала воду, картофель зацветал под солнцем, мелкие яблоки пребывали молча среди листвы; ласточка лепила гнездо под карнизом Симонова дома, ласточка щебетала и парила, иногда пролетала совсем низко, почти касалась их, потом разом взмывала, резко ломала полёт; постепенно темнел от скользящих облаков лес, потом медленно от них высвобождался, светлел, прямо-таки улыбался, как ребёнок, в лазури плавал ястреб, и стоило жить очень долго в этом зелёном мире и даже умереть стоило и быть захороненным среди этого зелёного покоя.
— Ну ладно, жарко, задохнулась совсем…
— Не поспеешь за Парандзем уже всё равно.
— Плевать.
Сона согнала курицу с гнезда, принесла яйца, разожгла огонь, достала масла из кувшина и похвалила Агун за то, что на улице июнь, а у Агун ещё прошлогоднее масло сохранилось. Слабую, нежную яичницу приготовила и хлеб подогрела. В погребе вдруг мёд в бутылке нашла, принесла, закрепила яичницу — полила мёдом. И села перед Симоном и на две капельки поплакала:
— Жены твоей боюсь.
— Бока у тебя потолще, чем у неё, чего бояться.
— Муж-то ты её… а я, как собака по чужим дворам, виноватая…
— Ну так и не делала бы такого худа, не была бы виноватая…
— А что твоя жена каждый день делает это, ничего это, по справедливости?
Она сказала, что ещё до войны доски для пола нарублены были, до сих пор на крыше сарая лежат, а в доме земляной пол, и что тут особенного — всего на две недели работы, если по утрам и вечерам работать. И сказанное ею тяжестью легло на сердце Симона. Что же это, весь мир, значит, на расчёте держится? Время и без того летнее, рабочее, ночи короткие, а ты тесаком всю ночь теши-стучи?! А стук тот, чтоб ещё в горы до Агун дошёл, а Агун тут же и прикинь, и рассчитай, и счёт предъяви, а ты битый час толкуй ей — так и так, мол, Арто не восемьсот должен был заплатить, а шестьсот, Мушег, в свою очередь, тысячу сто. Хорошо ещё, Агун в математике слаба, не очень кумекает, а то он вон с каких времён ещё должен был Матевосу из Дсеха пятьсот рублей, только удалось — взял у Арто, переправил в Дсех с одним дсехцем, имени не знает.
— Нет, Сона, ничего не выйдет.
— А я возьму и позову Симона-маленького.
— Мне что. Зови.
Вечером Симон шёл на село. Сона с шумом выволакивала и сбрасывала с крыши сарая доски и громко так спросила, когда он поравнялся с домом:
— Ну как, мастер, завтра начинаешь работу?
С поля возвращались косари. «Или она окончательно шлюха?» — подумал Симон. На ближнем огороде трудилось семейство Ато.
— Начинаю, да! Хочешь, хоть с сегодняшней ночи и начну, — ехидно и с иным смыслом сказал Симон.
— Время летнее, когда же ещё, как не ночью.
Симон присел у дороги, подождал, пока пройдёт бригада косарей, чтобы как следует проучить эту шлюху. А Сона стояла, уперев руки в бока, и тихонечко посмеивалась исподтишка. Но когда Симон пошёл к ней, она опустила руки, и, когда он совсем вплотную подошёл, она смотрела на него на манер обиженной девочки. Она оставила Симона стоять на дороге, сама пошла, встала в дверях, Симон подошёл к дверям, она вошла в дом. Вошла в дом и пустила слезу, заплакала как актриса: «Виновата я, если муж твоей жены вернулся с войны, а мой нет?» И вообще так получилось: Симон на село не пошёл больше, Симон оттащил доски к дому и сколотил козлы, а потом обстругал, обтесал половину досок, а в полночь пошёл заночевать в доме. Утром на столе жареный цыплёнок был, Симон поел и пошёл на работу. К вечеру начался дождь, да так и не перестал. Весь вымокший, с ноющими ногами, Симон шёл домой. Сона отвела его к себе, раздела донага, так голого и уложила в постель, потому что мужской смены белья большого размера в доме не было. Его уложила, а сама выстирала, высушила и выгладила Симонову одежду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11