А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однажды эта женщина подошла ко мне и сказала просто и беззащитно:
- Я никого здесь не знаю, но мне кажется - вы добрый. Мне трудно ходить, а моей девочке так хочется в горы...
И мы стали ходить с девочкой в горы...
Мы были с ней и на Карадаге, где собирали вместо цветов жесткие кустики, как будто покрытые светящейся изморозью, и в Мертвой бухте, где таинственно шуршал пепельный песок, по которому призрачно скользили ящерицы, и на могиле последнего русского символиста, бродившего здесь когда-то с фанерным этюдником, в холстяном балахоне и римских сандалиях. На могиле разноцветными морскими камушками был выложен крест. В самом сердце креста лежал большой голубой камень с дырочкой.
- И у него есть куриный бог, - грустно сказал я. - А у меня нет.
- А что такое куриный бог? - спросила девочка.
Я рассказал ей.
- Он у тебя будет, - успокоила меня девочка. - Ты ведь хороший, а все хорошие должны быть счастливыми.
Я не возразил ей на это, что все хорошие должны быть счастливыми, но спросил:
- А откуда ты знаешь, что я хороший?
- Мама про тебя это сразу узнала. А мама понимает, кто хороший, а кто плохой. И я понимаю.
- Как же ты это понимаешь, такая маленькая?
- Это я только сверху маленькая, а внутри уже большая.
Я улыбнулся, но в первый раз внимательно посмотрел на нее.
У нее были зеленые глаза, похожие на две большие брызги моря, острые, еще растущие зубы с расщелинкой посредине, льняные волосы, самоотверженно завязанные "конским хвостом", и шелушащиеся тоненькие ноги с лиловыми от ссадин коленками.
Она опустила глаза и, гладя загорелой ручонкой крест из разноцветных камушков, спросила:
- А ты всегда такой - один?
- Иногда еще хуже.
- А как это хуже?
- А это когда ты не один, но всё равно один.
Она остановила ладонь на голубом курином боге в сердце креста и спросила серьезно-серьезно:
- Хочешь я буду твоей женой?
- Но я же старый.
- Никакой ты не старый - ты ведь моложе, чем моя мама, а ей никто не говорит, что она старая. И потом, как будто старых нельзя любить?
- А ты меня любишь?
- Разве тогда я бы хотела быть твоей женой?
- А что это такое, по-твоему, быть женой?
- Это очень любить.
- А очень любить?
- Это делать так, чтобы тебе всегда было хорошо. И чтобы ты не был один, даже когда один.
Она взглянула на меня и вздохнула совсем по-взрослому.
- Ты боишься, что над нами все будут смеяться. Но я же тихонько буду твоей женой. Никто про это и знать не будет.
- Но я люблю одну женщину, - сказал я, теперь уже так же серьезно, как говорила со мной она.
- А она тебя?
- Не знаю. Иногда кажется, что да, иногда, что нет. Но это ведь неважно.
- И мне неважно, - сказала девочка. - Я всё равно буду тебя любить. Я буду твоей женой про себя. И можно, я буду утром приходить к тебе и все убирать?
- Можно.
- Только ты сори побольше, а то будет неинтересно.
- Ладно, буду сорить побольше.
И она приходила ко мне каждое утро и, вооружившись щеткой, с гордой сосредоточенностью убирала.
Над нашей дружбой посмеивались многие отдыхающие, особенно гомеопат. Но мама девочки понимала нас. Она ведь была очень больна, а очень больные всегда понимают больше.
И вот сейчас мы шли с моей маленькой подругой никуда.
- Это она тебе звонит? - спросила девочка.
- Не знаю. Может быть, и она.
- А ты бы хотел, чтобы она?
- Хотел бы.
- Тогда это она.
Мы сели на скале, возвышавшейся над медленно темнеющим вечерним морем.
Мимо нас по тропинке, ведущей в гору, упоенно шумя, двигалась компания девушек и парней в шортах. Они несли связки крошечных, как будто игрушечных поленьев, сверкающие шампуры и синие сумки "Эр Франс", из которых торчали бутылки с сухим вином. Те двое, так и не уличенные мной утром в непонимании современного искусства, а в частности Сальвадора Дали, гордо тащили огромную кастрюлю, из-под крышки которой далеко пахло сырым маринованным мясом.
Всю эту компанию возглавлял бритый наголо загорелый академик - кстати, тоже в шортах. На вид ему нельзя было дать больше пятидесяти лет, хотя впервые он женился, кажется, еще до первой мировой войны. Но академик ионизировался, заземлялся и всегда был с молодежью. Ему принадлежала огромная дача на берегу моря. Эта дача, как храм ионизации и заземления, возвышалась над печальным стуком пишущих машинок в писательском доме отдыха, где витали призраки инсультов и инфарктов.
Академик подошел к нам, и я увидел висящий на его плече миниатюрный полупроводнико-вый радиоприемник, настроенный на Турцию. Турция, судя по звукам, доносившимся из радиоприемника, веселилась.
- Вы, как всегда, вместе, - сказал академик, галантно поцеловав руку девочке, которая, разумеется, приняла это как должное. - И я тоже, как всегда, вместе.
И он сделал неопределенный и несколько грустный от этой неопределенности жест в сторону шортовой компании, возглавляемой им.
- Не окажете ли вы нам честь присутствовать на шашлыке? - обратился он, как мужчина, истинно воспитанный, к девочке, а не ко мне и опять-таки несколько грустно процитировал:
Шашлык, приправленный горами и луной,
нет выше радости земной и неземной!
- Спасибо, - учтиво сказала девочка. - Но Алеше в двенадцать будут звонить из Москвы, и он должен быть на почте.
- Желаю, чтобы звонок был хороший.
Академик еще раз поцеловал руку девочке, направился к нетерпеливо переминавшимся подшефным молодым людям, и вскоре звуки веселящейся Турции исчезли за поворотом тропинки.
Я его любил, этого академика. Я-то понимал, что всё его окружение это лишь форма одиночества, но просто не так заметная для всех.
И вдруг девочка, с глазами, такими же умными и грустными, как у ее матери, сказала:
- А почему бы тебе с ним не подружиться? Мне его очень жалко. Он тоже совсем один. И оттого, что не один, еще больше один.
Она поняла. Она всё понимала...
Море темнело и темнело. Облака то судорожно сжимались, то устало вытягивались, то набегали одно на другое, делаясь одним гигантским облаком, то распадались. И внезапно среди этого непрерывного объединения и распада я увидел мужское незнакомое и в то же время очень знакомое лицо с умными страдающими глазами. Это лицо тоже всё понимало. Я глядел на него, словно загипнотизированный, вцепившись пальцами в траву, пробивавшуюся из расщелин скалы.
Лицо вдруг исчезло.
Я долго искал его взглядом, и снова из витиеватого движения облаков возникло лицо - на этот раз женское, но с такими же точно глазами.
Оно тоже всё понимало.
Потом лицо стало мужским, потом снова женским, но это было одно и то же лицо - лицо великой двуединой человеческой доброты, которая всегда всё понимает.
Мне было и страшно, и хорошо.
Это страшно и хорошо еще долго продолжалось во мне и после того, когда вокруг стало настолько темно, что в колышущихся очертаниях облаков ничего невозможно стало различить, даже если что-то и было.
- Надо идти на почту, - сказала девочка. - Скоро двенадцать.
- Ты бы шла домой: мама, наверное, волнуется.
- Она не волнуется. Она знает, что я с тобой.
Мы пошли на почту.
Теперь я был почему-то уверен, что звонишь ты.
Но это была не ты.
Я услышал низкий, чуть хрипловатый голос немножко странной и от этого еще более удивительной женщины, которую ты называла своей приемной матерью, хотя она была ненамного старше тебя.
- Она сейчас у меня, - сказала женщина. - Ей плохо - понимаешь? Ты должен немедленно вылететь.
- Хорошо, - ответил я.
Девочка ждала меня на крыльце.
- Это она?
- Нет, это не она, но всё равно она. Я должен сейчас же уехать. А ты иди спать. Уже поздно. И ты все-таки не внутри, а сверху большая, а внутри ты еще совсем маленькая.
- Можно я тебя провожу?
- Не надо.
Тогда она сунула ручонку в карман ситцевого сарафана и протянула мне что-то. Источая добрый проникновенный свет, в ее ладони лежал куриный бог.
- Это я нашла сегодня. Ты говорил, что куриный бог приносит счастье только тем, кто его сам находит. Но я тебя люблю, и, значит, я - это ты. И если я его нашла, значит, его нашел ты сам, и он принесет тебе счастье.
Я взял его бережно-бережно, как берут счастье только тогда, когда понимают, что оно означает.
Девочка привстала на цыпочки, поцеловала меня в лоб холодными маленькими губами и убежала.
Я разбудил директора дома отдыха, сказал, что у меня умирает дядя, и через полчаса уже мчался в попутной машине к Симферополю.
Шофер, здоровенный детина, мрачно попыхивал папиросой.
- А у меня есть куриный бог, - не удержался я и разжал ладонь, в которой лежал волшебный камушек.
Он покосился на мою ладонь:
- Вижу.
Потом как-то по-детски вздохнул и высказался:
- А я вот не находил...
- Да вы еще найдете! - убежденно сказал я. - Я тоже не сразу нашел.
Мест на самолеты не было. Да и самих самолетов не было до завтрашнего утра. Но она же сказала "немедленно". Значит, надо быть немедленно.
Я зашел к дежурному, пившему чай с ирисками. Ириски меня почему-то обнадежили.
- У меня умер дядя, - радостно сказал я.
- У всех умирают дяди, - ответил дежурный, бесстрастно разворачивая ириску.
- Но я очень любил своего дядю.
Дежурный отставил чай и посмотрел на меня уже с некоторым интересом.
- А кто он был - твой дядя?
- Он был ученый. Атомщик.
- Лауреат?
- Лауреат.
- Молодец, - сказал дежурный. - Не дядя молодец, а ты.
Я понял, что, кажется, заврался.
- Прохорыч, - сказал кому-то дежурный, - грузовой на Москву еще не вылетел? Возьми одного. Дядя у него умер. Лауреат.
Он положил трубку.
- Билет оформишь обычный, полетишь грузовым. Только быстро. - Он протянул мне ириску. - Пригодится. В грузовых взлетных конфет не полагается. А ты далеко пойдешь, парень. Так и надо.
Через четыре часа я был уже в Москве.
Мне открыла дверь твоя приемная мать.
- Молодец! Так и надо! - сказала она точь-в-точь как дежурный на симферопольском аэродроме. - Иди. Она тебя ждет.
Ты лежала на тахте, натянув одеяло чуть выше подбородка. Ты закрывала шрам. Я подошел к тебе и протянул ладонь, на которой лежал волшебный камушек.
- Это куриный бог, - сказал я. - Он принесет тебе счастье.
И вложил в твою вздрагивающую руку подарок той удивительной девочки с расщелинкой между зубов.
Я знал, что та девочка поняла бы меня.
1963 г.

1 2