А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Услышав стук, она закинула под подушку блокнот, в котором третий вечер рисовала римскую казнь: распятого бродягу на обочине Аппиевой дороги, вскочила и молча открыла дверь. Навалясь подмышкой на костыль, Стасик держал перед ее носом раскрытый альбом.
- Это что? Быстро!
- "Бурлаки на Волге", Репин, - недоуменно бормотнула она.
- Так. Это?
- Ну, "Боярыня Морозова", Суриков…
- Хорошо. Это?
- Господи, да "Грачи прилетели", Саврасова… - уже обижаясь, буркнула она. - Ты мне еще плакат "Миру - мир!" загадай.
Он захохотал - сочно, раскатисто, словно в горле жил кто-то самостоятельный и слегка поддатый, и заорал:
- Все ясно! С тобой все ясно, молчальница! Показывай рисунки.
- Какие рисунки? - покраснев, буркнула она.
- Давай-давай, показывай. Нет, но какой я психолог, ядрен корень? Я все-о сразу просек!
Он плюхнулся на венский стул, отставил к стене костыли и серьезно уже, молча стал рассматривать ее, сваленные перед ним на полу, альбомы, блокноты и отдельные четвертушки ватмана, которые она утаскивала с уроков черчения в вечерней школе. Смотрел долго, то останавливаясь на каком-нибудь листе, то бегло проглядывая подряд несколько, тяжело сопел, словно физически работал, и раздраженно отмахивал свисающую на лоб пепельно-русую прядь.
Сидя на полу, сжав колени ледяными руками, Вера ждала приговора. Сердце напряглось и дрожало, но лицо казалось спокойным и даже скучающим. В том, что Стасик - наивысший суд, она не сомневалась ни минуты.
Наконец он отложил последний альбом, насупился и с минуту разглядывал Веру так, как рассматривают со всех сторон вырезку, размышляя - что лучше из нее приготовить.
- Шутки в сторону, - наконец сказал он. - Дело плохо… - и заметив, как разом побелели скулы девочки: - Ничего не умеешь, ничего не знаешь, а времени осталось с гулькин нос, за полгода нужно подготовиться к училищу.
Вера перевела дыхание. Она ничего не поняла, но ясно было одно - ее помиловали, и жизнь продолжается. Главное же, произнесено слово из заоблачных сфер - широкое и сводчатое, как врата храма.
Она все еще не могла прийти в себя, чувствуя, как толчками бьется освобожденное сердце, а Стасик уже кричал откуда-то из кухни: - Где?! Что-нибудь! Есть что-нибудь в этом доме для натюрморта? - и что-то падало, звякало, стучала дверца буфета.
Наконец, после оголтелых поисков и тарарама, соорудили натюрморт: на табурете расстелили синюю Верину майку, установили горшок из-под засохшего цветка, два яблока и картофелину.
Стасик долго менял местами эти незамысловатые предметы, сопя и приговаривая: "А мы вас вот эдак… нет, балда, тебя мы вот сюда… а тебя во-о-от… сюда!" - Складывал ладонь трубочкой, смотрел в нее, отскакивая назад… Костыль поскрипывал и покряхтывал, как терпеливый и многострадальный старик.
Вера, приоткрыв рот, не отрываясь, смотрела на действия Стасика.
- Завтра воскресенье… вот с утра и начнем, - сказал он наконец.
- Сейчас! - пробовала возразить она… - Только набросаю… контуром.
- Запомни, несчастная: его величество дневной свет! - весело и строго крикнул Стасик. - Раз и на всю жизнь вбей себе это в башку - живописи противопоказано электрическое освещение! Оно искажает цвет. Только дневной божеский свет! - костыль взмыл и ткнулся резиновым наконечником в сторону темного окна, - и никакого кроме… Твое настроение будет зависеть от погоды, привыкай к этому. И еще, - он усмехнулся, - привыкай к одиночеству. Это надолго, на всю жизнь.
- Почему? - тихо удивилась Вера. Удивилась потому, что и раньше об этом догадывалась.
- Потому что, как всякий художник, ты будешь невыносима. Ты и так не сахар, а будет и хуже. Профессия эта не галантная, с годами вырабатывает тяжелый характер… думаешь и говоришь только о своей работе, а это скучно, - кому такая баба нужна, и кто тебя, такую, вытерпит? Это я обязан тебе сказать. Так что выбирай, еще не поздно.
Вера засмеялась с облегчением, и он ее понял. И сам расхохотался:
- Правильно! Поздно…
***
К ним приходили как в семью, - дом стал открытый, шумный. Часто вваливалось человек по восемь-десять, большей частью незнакомых, - какие-то художники, журналисты, начитанные и высокомерные девочки-филологички, студенты консерватории, в свободное время связанные с музыкой в основном пятью гитарными аккордами, редактор издательства имени Гафура Гуляма, сам кропающий короткие рассказы и уже издавший тощую, на скрепках, книжку стихов, которую ему никогда не допустили прочесть; зато престарелый неприбранный поэт Адольф Минков читал свои стихи треснутым тенором, пришепетывая и помогая себе мерным отсылающим взмахом руки с сигаретой между средним и указательным пальцем… И еще какие-то оригиналы, заочные воспитанники Брэгга, последователи йоги, кухонные певцы, не чуждые "Баян-ширея"…
Спиртное сопровождало всегда… Несколько честных драк было замято соседями. Да и Стасикин костыль, бывало, точными попаданиями разнимал оленьи бои…
За эти месяцы, как потом вспоминала Вера, было прочитано, вернее проглочено, невероятное количество книг, которые приносились за пазухой, в брюхатой глубине портфелей, являлись в качестве толстой пачки перепечатанных бледных копий. Читать их надо было за ночь, а прятать - в кухне за батареей.
И повсюду в разговорах-посиделках незримо присутствовала "ГеБуха", которую Вера представляла себе вульгарной, поддатой и размалеванной бабой, а оказалась она - правда, гораздо, гораздо позже, - хорошо воспитанным молодым человеком, неплохо, кстати, разбирающимся в живописи, который сначала представился давним знакомым "покойного Станислава", а потом попросил ее объяснить (дело происходило на ежегодной Республиканской выставке) "закодированный смысл" картин некоторых художников.
И Вера, чтоб уже развязаться с этим навсегда, в первый и последний раз в своей жизни грамотно и подробно выдала ему весь богатый материн репертуар. И ее больше не трогали, разве что перестали допускать на выставки… Но и это уже, грех жаловаться, пришлось на закат империи, - дядя Миша во всем оказался прав.
8
Длинный глубокий зал Ташкентской Республиканской библиотеки напоминал протестантский собор - высокие потолки, высокие притолоки массивных резных дверей, высоко расположенные окна.
В церковной тишине за длинными деревянными столами сидели под лампами посетители всех возрастов, бесшумно строчили в тетрадях, перелистывали страницы, разговаривали шепотом. Время от времени в конце зала открывалась высокая и узкая створка двери в служебное помещение, и тогда все головы поворачивались в том направлении: оттуда всегда появлялась Тамара. Ее называли "царица Тамара", и правда, имя очень ей шло. Это была молодая женщина изысканной утомленной красоты, с прекрасной фигурой какой-то особенной стати (помню прогулочный ход дымчатых ног с безупречными стрелками - такие ноги доставали у спекулянтов). Но и черные изящные туфельки на высоких каблуках, и узкая юбка, продуманно и точно открывающая точеные колени как раз там, где глаз хотел остановиться, и медленная раскачка походки не были главным ее козырем. Она всегда почему-то одевалась в черное, и короткие волосы, черным крылом перечеркивающие лицо, когда она медленно наклоняла голову к знакомому за столом и кивала ему на какой-нибудь вопрос, являли ошеломительный контраст с ее миндалевидными, дивного оттенка зелеными глазами. Такого изумрудного оттенка зеленый цвет я видела только у нежно стелющихся по дну неглубокого арыка темных водорослей.
Словом, не было ни одного посетителя библиотеки, ни мужского, ни женского пола, кто не обернулся бы вслед "царице Тамаре" и не проводил ее долгим взглядом, пока она проходила между рядами столов и скрывалась за высокими дверьми служебного входа…
Полагаю, что многие мужчины приходили сюда, чтобы увидеть эту, безупречной красоты, молодую женщину.
Однажды утром мы с соученицей оказались в "Публичке", поскольку должны были готовить совместный исторический доклад, не помню уже на какую именно, - на краеведческую тему. Кажется, доклад должен был стать искуплением очередной моей вины, шлейф которых тянулся за мной вдоль всей школьной жизни до самых выпускных экзаменов… Я всегда была заметной ученицей - в том смысле, что вечно на "заметке".
Мы с подругой устроились за столом в зале каталогов на первом этаже, и в похоронной тишине утреннего пустого зала (до сих пор вижу, как струится пыль в солнечном луче, и за окном безвольно, как белье на веревке, плещется желтая листва тополя), занялись поисками нужных источников.
Скрипнула дверь. Я обернулась и увидела столь занимавшую меня "царицу Тамару"; она села в углу за рабочий стол и погрузилась в какую-то писанину… Быстро бежала по листу ее рука с зажатой в тонких пальцах самопиской.
Минут через пятнадцать в дверях возник молодой человек, по виду мало напоминающий охотника за знаниями. Он огляделся, сразу же направился к столу, за которым сидела библиотекарша, и обратился к ней с неслышным нам вопросом.
И вдруг… Нет, эти кошмарные звуки нельзя было назвать человеческим голосом. Дело было даже не в хрипе порванных от природы связок, а в каком-то дефекте носоглотки, издающей это ужасное гнусавое карканье.
Я испуганно стала озираться в попытке обнаружить источник испугавших меня звуков и, в полном оцепенении, поняла, что издает их "царица Тамара"…
Увидев мое ошеломленное лицо, подруга спокойно спросила: - Ты чего? Чего у тебя такая физия? - проследила глазами направление моего взгляда и протянула:
- А-а… ну, это же Тамарка… Соседка наша…
- Она что… больна? - спросила я.
- Почему больна? Просто, голос такой… от рождения… Ну, и там что-то надо было оперировать в самом детстве, да родители прозевали, а сейчас уже поздно…
- Бедная… - пробормотала я. Моя подруга усмехнулась:
- Кто - бедный? Тамарка? Ты за нее не переживай. У нее знаешь, сколько мужиков? Чуть не каждую неделю новый… Так что давай, отключись от проблемы…
Она сунулась опять искать что-то по ящичкам, а я все ждала, не решаясь повернуть голову в ту сторону, где непринужденно сидела царица Тамара, боясь обнаружить болезненный интерес и сострадание и в то же время испытывая алчное желание услышать еще, еще чуть-чуть этого карканья, этого скрипа ржавых уключин, - чтоб потом наделить им кого-то в новой захватывающей повести, которую писала в толстой тетради, обреченной, - как и остальные тетради, "плоды безделья", - быть выкинутой моей решительной мамой в припадке учительского гнева, помноженного на родительское отчаяние…
***
В июле Вера поступила в училище, как провозгласил дядя Миша торжественным слабым голосом - "художества и судьбы!". Они даже опрокинули по рюмке дешевого вина "Ок мусалас" за ее будущую учебу, но с отвычки дядю Мишу немедленно и вырвало, и он, прокашлявшись и выпив чаю, опять попытался завести обличительную беседу о матери, убийце и дьяволице…
- Ну… брось, дядь Миш, не думай о ней! - взмолилась Вера, всегда с паническим суеверием пресекавшая эти разговоры, как дикарь опасается произносить вслух имя злого духа, дабы не вызвать его, не материализовать ненароком грозную сущность. Да и то сказать - сидит себе мать за решеткой, как ей и положено… и можно жить спокойно еще года четыре, если амнистии ей не выйдет… что воду-то переливать? Не вернешь ничего…
И дядя Миша унялся, послушно переменил тему, стал хвалить Стасика, который за полгода подготовил Веру к вступительным… хотя к самому Стасику относился ревниво, черт знает что подозревал и, если выпадали дни, когда чувствовал себя не так уж скверно, то цеплялся, как банный лист, настоящие допросы устраивал: что да когда - жизнь час за часом… Чудак, - словно опасался, что выпадет из ее времени, и тогда кто-нибудь займет его место, - Стасик, например… Она пыталась объяснить ему, что, при всех обстоятельствах будущего, этого уже никогда не произойдет…
Впрочем, в последнее время сил у него на подобные разговоры становилось все меньше…
А Стасик и вправду всего за полгода подготовил ее к экзаменам, да так, что сам Гольдрей, Айзек Аронович, гроза и ужас всех студентов, поставил ей за рисунок высший проходной балл!
Гольдрей был учеником Бродского, отличным живописцем. В начале войны работал в Эрмитаже, помогал переправлять в безопасное место бесценные полотна гениев; "Я видел эти картины без рам! Вся искусствоведческая болтовня о темной палитре Рембрандта - буйда и миф: на сгибах подрамников эти холсты сохранили свои исходные краски - гораздо более светлые, чем сейчас!". Потом эвакуировался с Академией художеств в Самарканд, жил в одной из келий Медресе Улугбека, преподавал в училище Бенькова. И вот тогда его навеки покорил желтый, бирюзовый, охристый свет Азии, ее могучая природная палитра: дробный пурпур разломленных гранатов, багряные кисти винограда, зеленоватое золото бокастых дынь… Кровь сыграла, кровь далеких восточных предков… И больше не вернулся к серому граниту белых ночей.
Был Айзек Аронович человеком ядовитым и одиноким. Никого не щадил:
- Сядьте спокойно, Галя, - это натурщице, - и примите умное выражение лица. Потом можете принять прежнее…
Смешно ходил по комнате, пришаркивая, заглядывал носом, как ворон клювом, то в один этюдник, то в другой. Говорил: "Пишите кистью, лепите форму краской! Творите медленное погружение в лаву цветовых событий, создавайте плотную энергетическую среду!…"
И на целых четыре года заветный адрес на Бешагаче: улица Байнал-Минал, № 2, напротив мясокомбината, - определил бег, темп и смысл ее жизни…
Тот еще запашок сопровождал годы учения в альма-матер. Но он же и закалил обоняние: крутая смесь запахов висела в классе - краски, скипидар, пыльные драпировки, пряная животная вонь из ворот мясокомбината и, как необходимая тонкая компонента, - проникающий в форточку запах буйной дворовой сирени по весне. И никогда больше, в какие бы трущобы ее ни завела бродячая судьба, Вера не воротила нос от испарений и дымов человеческих тел и жилищ…
- Веруня, - добавил дядя Миша назидательно, - а ты и к Владимиру Кирилловичу сходи… маслом каши не испортишь.
Уж он-то педагог милостью Божьей, не смотри, что судьба в котельную загнала… Помнишь, как тебя хвалил?
Но, закрученная-заверченная новой жизнью, загруженная учебой по макушку, Вера так и не выбралась в котельную, и позже уже не выбралась к Владимиру Кирилловичу никогда, а увиделась с ним только на дяди Мишиных похоронах… Потом уже, в Москве, в Питере, даже в Риме, даже в Веллингтоне, встречала его учеников, слушала восторженные воспоминания… Вот уж точно говорится - судьба не привела. А казалось бы, куда там приводить: сядь на десятый трамвай, протрясись минут тридцать, войди через арку в огромный двор многоквартирного, покоем выстроенного дома, спустись по ступенькам в подвал… и ты на месте!…
Нет, всеми этими тропами ведает кто-то по небесному путевому ведомству, кто и билеты выдает, и сам же их компостирует, - на трамвай ли, до Алайского, в поезда ли, самолеты, в разные страны, во встречи-расставания…
***
Однажды она открыла, что у Стасика есть знакомые, которых он в дом не приводит…
Часто, если совпадали по времени, они договаривались встретиться после занятий на Сквере, у памятника голове лохматого Карлы, и шли куда-нибудь шляться. Летом катались на лодке по Комсомольскому озеру. Стасик сбрасывал рубашку и садился на весла, а она сидела напротив и, чертыхаясь от раскачиваний, все же быстро и точно набрасывала его великолепный торс, широкий разлет грудных мышц, красиво развернутые плечи и крупную голову с густой копной русых волос.
Денег в то время у них было навалом: две стипендии, да детсадовский подработок на "мишках-мышках". Началось все со случайной копеечной халтуры: разрисовать сказочными персонажами стенку летнего павильона в ближайшем детсаду. Но мишки и мышки, которых они со Стасиком от души наваяли в четыре руки за субботу-воскресенье, настолько пленили воображение и детей, и, главное, воспитателей, что их дружную бригаду стали передавать из садика в садик, платили исправно, да еще и подкармливали манной кашей и казенным борщом.
Запросы у обоих были мизерные: сырки "Дружба", пирожки с требухой по пять копеек (их каждый день часам к пяти вывозили на тележке к воротам мясокомбината) да лепешка с маслом, особенно если подсушить ее в духовке… Ну, если совсем уж разгуляться с гонорара за "мишек-мышек", то и пива пару бутылок…
За первый год в училище Вера вытянулась и повзрослела так, что это заметил даже Герман Алексеевич, когда весной они вдвоем навещали его в Янгиюле.
- Стас, а Вера-то тебя переросла!
- Где, где? Еще чего не хватало! - возмущенно крикнул тот. - А ну, поди сюда, Верка!
Они встали рядом, лбами друг в дружку… Смешно касались носами… Так близко были его губы…
- Сантиметра на два… - сказал Герман Алексеевич…
И Стасик очень смешно обиделся, и дулся на нее весь вечер, пока пили в беседке чай с оладьями и айвовым вареньем.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'На солнечной стороне улицы'



1 2 3 4 5 6 7