А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Хотя вообще-то и противно не было – просто не думалось о ней ни одной минуты. Не хотелось.
Пока Юра стоял под душем, пока растирался большим махровым полотенцем, чайник уже щелкнул, закипев. Чайник подарили в больнице к тридцатилетию, и он оказался лучшим подарком: отключался самостоятельно, долго не остывал – в общем, не заставлял о себе думать.
На экране телевизора пролистывались залы Третьяковки, бархатный женский голос рассказывал о Врубеле, Царевна Лебедь знакомо манила тревожными глазами. Юра насыпал чай в маленький заварник и, ожидая, пока настоится, жевал бутерброд, машинально переключая кнопки на пульте. Всюду было одно и то же: зимние виды московских бульваров, пестрые осенние сахалинские сопки, детишки со скрипками… Вчерашний московский день еще не успел их догнать.
Юра собирался поспать, но чай заварил как всегда – до густоты темный, как деготь. Мама называла его уголовным чифирем и даже говорила, что пить такой – самоубийство. Но не запрещала заваривать ни разу, даже когда Юра был мальчишкой. Мама вообще ничего никому не запрещала, даже Еве с Полинкой, а уж тем более ему или папе. Но то, о чем она просила, все они выполняли беспрекословно и без лишних расспросов. Вот она уж точно была по-настоящему загадочной женщиной, Юра с самого детства это знал.
А «уголовный чифирь» после работы почему-то не бодрил, а, наоборот – успокаивал. Юра налил чай в большую синюю чашку; полустертый медвежонок на дне скрылся под темной заваркой. Эта чашка была немногим моложе его: бабушка Миля подарила внуку к пятилетнему юбилею и сказала, что надо выпивать все молоко до капли, иначе медвежонок на дне захлебнется. Чашка была огромная, чуть не целая бутылка молока в нее помещалась. Юрка давился, но выпивал до капли: жалко было медвежонка.
Он и теперь улыбнулся, вспомнив об этом. Чашка с медвежонком была едва ли не единственной домашней вещью, которую он привез сюда, на Сахалин. Все остальное – не хотелось.
Правда, и чашку он забыл сначала, когда уезжал три года назад. Теперь он понимал: его тогдашний отъезд напоминал побег, поэтому ничего удивительного, что было не до подробностей. Только в первый и единственный свой приезд домой он забрал синюю чашку.
Теперь она стояла на столе, прозрачный пар струился над нею, и Юра чувствовал себя дома, глядя на этот пар.
Последний раз пробежавшись по программам, он выключил телевизор и разложил диван. Диван он всегда раскладывал, хотя спал обычно один, и постель всегда была свежей. Дома все с детства посмеивались над его маниакальной чистоплотностью, а потом, когда он вырос, удивлялись: как это Юрочка при такой любви к чистоте работает хирургом – ведь кровь, гной!.. И как он, привыкший душ принимать утром и вечером, чувствует себя в неприспособленных для жизни местах, по которым носит его судьба?
Он надеялся мгновенно отключиться после бессонной ночи, но вместо ожидаемого покоя совсем другое, странное состояние охватило его. Полусон-полуявь, как на легкой невидимой лодочке, и реальность – вот он лежит в полумраке сахалинского осеннего утра на своем диване – сплетается с воспоминаниями.
Глава 2
Мамин день рожденья был в сентябре, десятого, но отмечать она решила семнадцатого августа, заодно с Юркиными проводами.
– Мам, да нельзя же, кажется, заранее, – вспомнил было Юра.
– Ерунда. – Мама улыбнулась и провела ладонью по его носу. – Глупые приметы, если не верить, то ничего и не будет плохого. Ты уезжаешь, это важнее.
Юра как раз, наоборот, склонен был верить в приметы и даже лыжные ботинки всегда зашнуровывал особенным «счастливым» способом. Но маме ведь все приметы заменяет интуиция, и, значит, что для Юры приметы, то для нее – пустяки. Поэтому он перестал думать о пустяках и даже обрадовался празднику, который в честь него устраивался.
Тем более что и отец завтра улетал в свою первую загранкомандировку, к тому же в Америку, а для него, со студенческих лет занимавшегося засекреченными ядерными объектами, это было важным событием.
Отмечали, конечно, на даче в Кратове, и от этого ощущение праздника только усиливалось. Юра любил кратовскую дачу – бревенчатый домик с потемневшей от времени дощатой верандой, семь старых сосен, каждая из которых гудела под ветром как струна, и каждая своим особенным голосом.
Это Ева ему сказала про сосновые голоса, еще когда они были маленькие; сам-то он, конечно, и не расслышал бы.
Зато он родился прямо здесь, в Кратове. Это отдельная семейная история была, Юркино рожденье! Он лет с пяти помнил бесчисленные, для всех новых и старых друзей и знакомых, бабушкины рассказы. Как Валя был еще в больнице, а она приехала вечером забрать невестку с дачи, а та сидит под сосной, держится за живот и, по всему видно, вот-вот родит. И как бабушка растерялась, конечно, но все-таки сообразила, что везти Надю куда-то уже нет смысла. Куда везти в белый свет, когда они не знают даже, есть ли поблизости больница! И как ей пришлось самой принимать роды, счастье, что все прошло хорошо, Юрочка родился ну просто в полчаса, так легко, прямо, ей-Богу, как котенок, а глазки у него сразу были точно бабушкины, чистый кобальт, акушерка прибежала из деревни с фельдшерского пункта, даже она тут же заметила…
В общем, Юрочка сразу был бабушкин внук, и каждый день, прожитый отдельно от него – например, в одной из частых своих поездок на заграничные кинофестивали и конференции, – Эмилия Яковлевна считала не совсем полноценным.
Бабушка Миля умерла семь лет назад, и воспоминания о ней давно уже стали для Юры спокойными, без боли ясными. Но вспоминал он ее всегда, приезжая в Кратово, – как будто здоровался.
Августовской ночью звезды падали с неба, как шальные. Даже не верилось, что в каком-нибудь часе езды от Москвы небо такое темное и глубокое и так хорошо виден этот звездный ливень.
Юра сидел на крыльце и смотрел на небо в просветах сосновых веток. Голова у него слегка гудела от выпитого, но водка была мягкая, настоянная на ореховых перегородках по армянскому рецепту, и хмель от нее был легкий.
Скрипнула дверь, он услышал в темноте Евины шаги на веранде, у себя за спиной.
– Ты куда? – спросил он, не оборачиваясь, и подвинулся, чтобы сестра могла спуститься с веранды.
– Я скатерть хочу убрать, – ответила Ева, но не спустилась с крыльца, а села ступенькой выше у него за спиной. – Забыли скатерть. Ты почему спать не идешь, Юрочка?
Скатерть белела на столе, вкопанном в саду под яблоней.
– Да, скатерть, – сказал Юра. – А я и не заметил. Принести?
– Не надо, – покачала головой Ева. – А зачем тебе это замечать?
Она положила голову ему на плечо, и Юра почувствовал, как легкая прядь ее волос, выбившись из низко сколотого узла, коснулась его щеки. Он всегда узнавал Еву по шагам, по голосу, но больше всего – по чему-то необъяснимому, похожему на жалость, что он чувствовал при ее появлении, как укол в сердце.
Ева была на два года его старше, но Юра никогда не воспринимал ее как старшую сестру. Не из-за того, что она казалась ему маленькой, а вот именно из-за этого странного, пронзительного чувства, связанного с нею.
– Ты ведь тоже не спишь, почему же спрашиваешь? – Он улыбнулся в темноте, с опозданием отвечая на ее вопрос. – Выпил, не спится. Я покурю?
Юра знал, что у Евы от дыма болит голова, но покурить очень хотелось, и не хотелось, чтобы она уходила. Он скучал о ней на Сахалине, о ней больше всех…
– Если бы ты не уезжал!.. – как будто подслушав его мысли, сказала Ева. – Ты что смеешься? – тут же заметила она.
– Ухо щекотно. Дышишь щекотно. Теперь уже нельзя не уезжать, рыбка. Уже работа…
Он выдохнул в сторону, отогнал дым рукой. Золотой рыбкой все они звали Еву с детства, хотя она и считала, что ей это домашнее прозвище совсем не подходит. Может быть, оно и прижилось просто из-за дня ее рождения – десятого марта, под знаком Рыб. А ученики – те за глаза звали свою учительницу литературы Капитанской Дочкой. Конечно, в основном просто из-за фамилии, но школьное прозвище, как Юра думал, подходило ей больше, чем домашнее.
– А если бы не работа? – Скосив глаза, Юра увидел, что Ева смотрит вопросительно, не поднимая головы от его плеча. – Тебе… уже легче там, Юрочка?
Юра понимал, о чем она хочет спросить и не решается. Забыл ли он Сону, забыл ли все, от чего бежал и от чего убежать вообще-то невозможно? Сестра лучше других это понимает, да и сам он… Вместо ответа он погладил Еву по голове.
– Ты-то как, рыбка моя золотая? – спросил он. – Все с этим со своим?..
– Наверное.
Ева подняла голову с его плеча. Она сидела рядом, но чуть-чуть позади, и лицо ее было скрыто в темноте.
– Что значит – наверное? – удивился Юра. – Ты что, сама точно не знаешь?
Знакомая ясная злость охватила его, как только он вспомнил о Евином любовнике. Это было очень простое чувство, без нюансов, которое, правда, приходилось сдерживать.
– Точно не знаю, – подтвердила Ева. – Иногда мне кажется, что с ним, иногда – что одна… Но это не от меня зависит.
– Зачем тебе… все это? – помолчав, спросил Юра.
– Ты его не любишь, я знаю. – Ева улыбнулась, как будто уговаривала ребенка. – Мне трудно объяснить, Юрочка…
– Почему трудно? – Юра уже рассердился – не на нее, а непонятно на кого, на себя, наверное, и поэтому не мог остановиться. – Слов у тебя не хватает? Это-то и странно!
– Не слов не хватает, а вот потому, что ты его не любишь, – по-прежнему улыбаясь, сказала Ева. – А просто так – как объяснить? Я не могу говорить о нем как о постороннем, понимаешь? Этого нельзя объяснить – как я его люблю, а без этого ничего не понятно… У меня с ним не просто физическая связь, а такая, что если она разорвется, то у меня и сердце разорвется. И что тут объяснять?
Объяснять тут и в самом деле было нечего, да Юра и не ждал от сестры никаких объяснений. Самому ему все было ясно еще с тех пор, как он три года назад впервые увидел историка Дениса Баташова.
У сестры был день рожденья, и она наконец пригласила этого своего нового возлюбленного – вернее, первого возлюбленного, потому что к двадцати семи ее тогдашним годам мужчина появился в ее жизни впервые… Мама волновалась, отец ее успокаивал, говорил, что Ева просто не могла бы полюбить плохого человека, а Юра на всякий случай старался вообще ничего не предполагать заранее, чтобы не настраиваться на худшее.
И, как он сразу понял, не напрасно. Конечно, трудно было за пару часов разобрать, хороший ли человек Денис Баташов. Может, и ничего: симпатичный парень, с открытым лицом, на гитаре играет, поет, смешит Евиных подружек… Но как он относится к Еве – это Юра понял через пять минут после того как, опоздав с работы к началу праздника, вошел в комнату.
Во взгляде Дениса была та снисходительность, которую невозможно не заметить в глазах мужчины, когда его чувства не совпадают с чувствами влюбленной в него женщины.
«Ты меня любишь, – спокойно говорили эти серые красивые глаза. – Что ж, люби, я не против. Но только, пожалуйста, без претензий: я этого, знаешь, не выношу. У меня жизнь и так не скучная, ну, если ты так хочешь, что ж, найду и для тебя местечко…»
Юра сто раз видел эти взгляды разных мужиков, обращенные на разных женщин, и в общем-то не обращал на них особенного внимания. Но елки-палки, почему ж именно Еве достался такой хлыщ, других нету, что ли?!
Но что толку говорить? Юра видел, как в Евиных светлых, с глубокой поволокой глазах вздрагивает и трепещет такое сильное, такое неостановимое чувство, что посторонние слова не нужны, даже если это слова любимого брата. И зачем тогда их произносить, лишний раз надрывать ей сердце?
Так же невозможно было поговорить с этим чертовым Денисом. Скорее всего, он вообще прекратил бы всякие отношения с Евой после дурацкого «мужского разговора». По всему видать, она была для него не той редкой драгоценностью, ради которой он стал бы наживать себе неприятности.
А поговорить, конечно, хотелось, и еще как! Юра просто видеть не мог, как Ева ждет звонка – всегда ждет, никогда не звонит сама, – как начинает метаться, если этот гад дает отмашку, что, мол, готов с нею встретиться, и она звонит в школу, договаривается с завучем… А у возлюбленного, значит, выходной, раз зовет в будний день с утра. Ну да, у них же гимназия, у учителей бывают какие-то не то методические, не то библиотечные дни…
И встречались-то они каждый раз в бабушкиной квартире – здесь же, в их писательском доме на Черняховского, в соседнем подъезде; Денис не утруждал себя поиском помещения. Это Юра точно знал, потому что квартира была теперь его, и, хотя он по-прежнему жил с родителями, Ева каждый раз спрашивала у него разрешения взять ключ. Пока, не выдержав, он не сказал, чтобы она не задавала глупых вопросов.
Брат мог защищать ее в детстве от дворовых и дачных мальчишек, но детство кончилось, и перед Денисом Баташовым Ева была теперь беззащитна окончательно и бесповоротно. Беззащитность была у нее в сердце, и оно готово было разорваться, если разорвется эта унизительная и безысходная связь.
Тогда, на дне рожденья, Юра сразу заметил, что мама воспринимает Дениса точно так же, как и он. И то, что Надя никак не выразила своих чувств – ни вслух, ни даже обращенным к дочери взглядом, – только подтверждало, что вмешиваться не надо.
Умением владеть собою Юрка вообще был в маму. Вот бабушка Миля – та никогда своих чувств не сдерживала.
– А почему это я дипломатничать должна! – даже возмущалась она. – Инсульт наживать?
В этом смысле на нее, конечно, больше всех была похожа Полинка. Вот уж кому на язычок не стоило попадаться чуть не с тех пор, как она только научилась говорить!
– Как ты там живешь, Юрочка? – спросила Ева. – Ты нам совсем ничего не рассказал…
– Почему? – Он попытался изобразить удивление. – Я же рассказывал: работы много, люди хорошие, все у меня нормально.
– Ты каким-то щитом закрываешься, – покачала головой Ева. – Нет, я понимаю, но от нас-то – зачем? Ты… все один живешь? – помолчав, спросила она.
– Слушай, а мы все, что ли, выпили? – вместо ответа поинтересовался Юра. – У папы там ничего в заначке не осталось, не знаешь?
– Почему в заначке? – улыбнулась Ева. – Еще одна бутылка есть, тоже ореховая. Только она, кажется, не настоялась еще, потому он и не доставал. Принести?
– Принеси, – кивнул Юра. – Ничего, что не настоялась, я выпью, а завтра свеженькой дольем.
Оказывается, бутылка стояла здесь же, в висячем шкафчике на веранде; жаль, он не знал, сразу достал бы потихоньку.
А шкафчик этот Юра сам когда-то делал вместе с отцом, лет в пятнадцать. Юрке не хотелось возиться с досками и гвоздями, но Валентин Юрьевич почему-то считал, что сын должен это уметь; пришлось научиться. Папа умел убеждать в своей правоте, хотя Юра и теперь не понимал, как ему это удается – как-то ненавязчиво, но твердо.
Шкафчик он тогда сделал – немного, правда, кривоватенький, – а потом еще и табуретку, ту уже поаккуратнее. Охоты к подобным занятиям он так и не приобрел, освоил их на минимальном уровне, но отец посчитал это достаточным и больше на тему домашних поделок не заговаривал. Табуретки покупались в магазине, и выбирала их мама или, когда подросла, Полинка.
Ева принесла и рюмку – большую, старую, похожую на колбу от песочных часов с золотым ободком посередине, чудом уцелевшую еще с бабушкиных довоенных лет.
– А себе? – спросил Юра, наливая в темноте водку.
– Ой, я не буду, ладно? – попросила Ева. – Я не могу, мне это хуже дыма, Юр, ты же знаешь.
– Знаю, – усмехнулся он. – Думал, вдруг научилась. Какая ты, Машенька, хорошая девочка! – писклявым голоском произнес он. – Не пьешь, не куришь…
– Не могу-у больше! – Она низким голосом подхватила старый школьный анекдот и засмеялась.
– Я и правда один, Ева.
Водка мягко вкатилась в голову, и Юра тут же почувствовал, что теперь ему легко ответить сестре. Правда, она не повторила вопроса, но не отвечать ей ему почему-то было стыдно.
– Но… как же так? – Теперь Ева сидела боком, двумя ступеньками ниже, и снизу заглядывала ему в глаза. – Почему же так, Юра? Это ведь даже, по-моему, как-то нехорошо для тебя, тебе же не восемьдесят лет…
– Какой знаток мужской физиологии нашелся! – хмыкнул он. – В восемьдесят, между прочим, тоже не все импотенты, Чарли Чаплин вон даже ребенка родил. Так что у меня есть перспективы! – Но, заметив, что сестра смутилась, Юра добавил: – Ну, рыбка, период гиперсексуальности тоже позади все-таки. На стенку не лезу! Просто… Уже не все равно ведь с кем, понимаешь?
– А раньше тебе разве все равно было? – удивленно спросила она.
Юра засмеялся, налил еще водки.
– Ну, допустим, и раньше не совсем было все равно. А теперь… – Он почувствовал, что лицо у него каменеет, как будто он говорит не с сестрой, а с посторонним человеком; впрочем, может, просто от водки. – Теперь, знаешь, я и сам не могу понять…
– Это потому, что ты Сону забыть не можешь?
1 2 3 4 5 6