А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

До этого, видимо, речь шла про субподрядный завод электротоваров, откуда я уволился по личным обстоятельствам. И то и другое было ложью, и если бы меня стали расспрашивать о подробностях, я бы засыпался. Такое уже пару раз случалось. Я тогда обливался холодным потом, и этот опыт привел к тому, что я стал лгать искуснее. Я готовился так – выбирал, например, в качестве места, где я якобы работал, какую-нибудь маленькую фабрику в провинции Гумма неподалеку от лепрозория, узнавал ее название, число работающих, мог даже нарисовать схему.
– А? – переспросил я озадаченно. Я не мог проверить, что там написано в списке, который Киёмидзу держал в руках, и, переспрашивая, пытался выиграть время, чтобы скрыть свою неуверенность.
– Тут написано, что вы уволились по личным обстоятельствам, а в чем дело, почему?
– Есть две причины. Во-первых, приходилось иметь дело с очень мелкими деталями, это мне не подходит. Во-вторых, зарплата маленькая, на жизнь не хватало… – произнес я заранее заготовленный ответ. Речь моя лилась гладко, но мысль о том, что это ложь, вызвала во мне внезапное отвращение.
Киёмидзу кивнул. Затем сложил послужной список и пристроил его на край стола.
– Прошу прощения за бестактность, а что у вас с руками? – спросил Киёмидзу, моргнув несколько раз. На лице его было написано явное сочувствие.
– Последствия заболевания нервов, – ответил я. Это не было ложью. Непосредственной причиной того, что пальцы мои искривились, а ступня болталась, было воспаление нерва. Бывают, конечно, случаи, когда это происходит безо всякой инфекции. Со мной такое произошло однажды осенью, когда я учился в шестом классе начальной школы. Истощение – «алиментарная дистрофия» – привело к невралгии; руки-ноги не слушались меня месяца три. Это было в 1946 году. Пища в клинике – батат, из которого можно было выжимать воду, и кукурузный хлеб, от которого сразу же начинался понос. От истощения болезнь моя прогрессировала, и то, что я выжил, было просто счастьем.
– Сожалею, очень вам сочувствую. – Киёмидзу с выражением искреннего сострадания слегка наклонил голову.
Мне показалось, что проскочило.
Противно, когда тебя берут на работу из жалости, но сейчас был не тот случай, чтобы думать об этом, – денег у меня оставалось всего ничего. Да и не говоря уже о деньгах, я вовсе не был уверен, что, если меня и на этот раз не возьмут, у меня хватит духу искать что-то еще.
– Вам, видно, туго приходилось. Здорово натерпелись, – Киёмидзу поднял голову, улыбка изогнула его губы. Была в ней какая-то нарочитость.
– В мире много инвалидов. Вот нашему Ямада-кун оторвало руку в машине. – Киёмидзу кивнул в сторону Ямады. Тот запихнул в портфель, стоявший на полу, коробочку из-под завтрака и, никак не отреагировав на слова Киёмидзу, вышел на улицу. Своим поведением он точно выразил нежелание, чтобы его дела стали темой для разговора.
Киёмидзу мельком взглянул вслед уходящему Ямаде и вновь обратил свои маленькие бдительные глазки к столику, заваленному газетами.
– Разрешите еще вопрос – а что у вас за болезнь? – Когда он смотрел внимательно, взгляд его становился неприязненным.
– …
– Дело в том, что мне приходилось раньше встречаться с инвалидами, похожими на вас.
Я весь напрягся. То, что собирался произнести Киёмидзу, было овеществленным дурным предчувствием. Я-то надеялся – а может, он не обратил внимания на мою болезнь? Я внушал себе: спокойно, не нервничай, сохрани хладнокровие. Болезнь обнаружила себя, но ты же излечился, чего же бояться?
– Лет десять назад – в то время я еще был репортером в газете «Иомиури», – я как-то раз поехал в парламент для сбора информации, в тот день туда явилось множество инвалидов с петицией. Я расспросил, и выяснилось, что они – из ближайшего лепрозория…
Кровь отхлынула у меня от лица, тело стала бить мелкая дрожь. Слова Киёмидзу повергли меня в шок.
Прервав свою речь, Киёмидзу достал из внутреннего кармана угольно-серого пиджака пачку сигарет. Вытолкнув одну сигарету сантиметра на два, он предложил ее мне. Я неопределенно покачал головой. Тогда Киёмидзу вытащил сигарету, постучал по ней легонько ногтем большого пальца и сунул в рот. Он, казалось, избегал смотреть на меня. Взяв в руки спичечный коробок, лежавший на краю пепельницы, он с такой силой чиркнул, что из коробки выпало несколько спичек. Мягко поплыл сладкий запах дыма.
– Право же, простите мою бестактность. Прошу вас, не расстраивайтесь, – сказал Киёмидзу, пряча глаза.
Я был в смятении. На что намекал Киёмидзу? Каков был истинный смысл его слов? Означало ли это «запираться бессмысленно, признайся честно»? Или он до крайности простодушно предается воспоминаниям? Кровь, отхлынувшая было у меня от головы, резко прилила обратно и запульсировала так, что в висках застучало. В такой ситуации делать вид, будто ничего не понимаешь, было мучительно. Многие не владеют руками-ногами, но таких, у кого еще и на лице черноватый рубец, похожий на след от ожога, таких крайне мало. Кроме того, именно это – один из характерных симптомов болезни Хансена.
Если бы я сознался, насколько бы мне стало легче! Если меня возьмут на работу, когда и где мы с ним окажемся вот так, с глазу на глаз? Когда улик много, они рано или поздно должны обрушиться и погрести меня под собой. Мне этого не вынести…
– В лепрозории, о котором вы упомянули, пришлось побывать и мне, – решился я.
По лицу Киёмидзу промелькнула неясная тень.
– Но теперь все изменилось. Я вылечился и совершенно не заразен. Если надо, могу представить справку от врача, – произнес я, запинаясь. Голос мой, казалось, тает где-то в пустоте, не достигая слуха Киёмидзу.
И в послужном списке я солгал. Не мог же я написать, что находился в лепрозории, никто бы не принял меня на работу, – говоря это, я все больше терял присутствие духа. Я открылся Киёмидзу, камень с души был снят. Взамен этого вместе с жалостью к самому себе у меня появилось ощущение чего-то забавного. Киёмидзу молча слушал. Сигарета, лежавшая на краю пепельницы, собиралась вот-вот разгореться, испуская слабый дымок.
– Я буду работать, как бы трудно ни пришлось. Изо всех сил буду стараться. Раньше в лепрозории я два года редактировал газету. Нельзя, конечно, говорить, что это опыт, но полезным по крайней мере я буду… – Ощутив тщету своих слов, я замолчал.
Чем больше и отчаяннее я говорил, тем острее понимал, что мои слова буксуют. Моя нелепая фигура выглядела здесь, должно быть, особенно безобразно. Я помнил, какой я ее видел в зеркале!
Киёмидзу поднял голову.
– Понятно. Я думаю, мы так или иначе уведомим вас.
– А не могли бы вы дать ответ сейчас же? – попросил я. В объявлении, наклеенном на стекле, с внутренней стороны значилось: «О подробностях лично. Решение на месте». По опыту я знал, что «последующее извещение» на девяносто процентов означает отказ. Пусть даже не примут, но я хотел услышать от Киёмидзу о причинах. Вот оно что. Хорошо, подождите немного, – ответил Киёмидзу, подумав. Поклонившись, он поднялся по лестнице.
Когда затих стук его башмаков над моей головой, меня наконец отпустило напряжение. Воскресли обрывки фраз, произнесенных Киёмидзу.
Я открылся ему, попавшись на наводящий вопрос. Киёмидзу встречался с теми, кто проводил сидячую демонстрацию у парламента за профилактические меры против проказы. Это было тринадцать лет назад. До самого последнего момента я упорно делал вид, что ничего не понимаю. Вероятно, так и следовало себя вести. Сомнение – всего лишь ступень к подозрению, оно никак не может считаться установленным фактом.
Однако я не сумел выдержать до конца. Упорствовать во лжи мучительнее, чем прекратить дышать. Пришлось бы лепить одну ложь на другую – все равно что латать лохмотья. Вряд ли я вынес бы такую жизнь.
Сугата мог не признаваться невесте в своей болезни – тело у него было здоровое. Даже будучи больным, Сугата никогда не выглядел прокаженным. Кто бы мог, глядя на него, представить себе, что он болен проказой? Но и Сугата, верно, порой предавался раздумьям. Ведь все же он прежде был болен болезнью Хансена! Наверное, случалось и ему, увидев по телевизору или в газете что-либо о болезни Хансена, испытать шок вроде того, что испытал я. Самым страшным для тех, кто вернулся в общество, было, когда открывалось, что они болели проказой. В конце июля – ежегодно в эти дни ведется разъяснительная кампания по поводу проказы – чувствуешь себя так, будто тебе по спине проводят влажной рукой. Ты уже начал забывать о болезни Хансена – об этом мечтают все, вернувшиеся в общество, – а тут это назойливое напоминание. Все равно что разбудить уснувшего ребенка.
Я хотел бы забыть о болезни, сделав первый шаг за ворота лепрозория. «Ты не больной, не пациент, ты просто инвалид», – много раз внушал я себе. Однако в чем-то я, видно, просчитался. В клинике больные руки и ноги не слишком большая помеха, но, когда покидаешь лепрозорий, это становится особенно ощутимым. Зайдешь в кафе выпить чашку кофе, но и эта минута отдыха не передышка – я не мог разорвать пакетик с сахаром иначе как зубами, точно дитя. Сколько раз в автобусе я ронял монетки на пол! Ладони мои были негнущимися, словно лопаточки для риса. Монеты легко выскальзывали из рук, проваливаясь между скрюченными пальцами. Кончики пальцев ничего не чувствовали, и вытащить мелочь из кошелька было до крайности трудным делом. Монету, упавшую на пол, я ни за что не мог поднять, мне бы не удалось это сделать даже ценой больших усилий. Если в автобусе был кондуктор, я всякий раз передавал ему кошелек, чтобы он сам взял плату за проезд.
Такие житейские мелочи ужасно утомляют. Мы с Сугатой оба были возвращенцами, но между нами была огромная разница. У него не было необходимости открываться кому бы то ни было в своей болезни, мне же невозможно было это скрыть.
– Простите, заставил вас ждать. – Передо мной стоял Киёмидзу. Он держал конверт из коричневой оберточной бумаги.
– Я посоветовался с директором издательства. Мне очень жаль, но мы не сможем принять вас на работу. Сочувствую, но, пожалуйста, подыщите что-нибудь более подходящее… – выговорил Киёмидзу, не поднимая глаз. В его словах и поведении сквозило беспокойство – ему не хотелось травмировать меня. – Здесь кое-что… Это вам. Деньги на обед и транспортные расходы. – Киёмидзу положил передо мной конверт.
Всем моим существом овладела страшная усталость. В вялом изнеможении я подыскивал слова, какие следовало бы произнести. У меня вдруг заныла лодыжка левой ноги.
– Позвольте только спросить, – начал я хрипло, и Киёмидзу, сохраняя выдержку, опустился на диван. Он сложил между колен красивые руки с голубыми жилками.
– Почему мне отказано, по какой причине?
Киёмидзу бросил на меня быстрый взгляд:
– У нас ведь маленькое газетное издательство, и, если бы вы стали у нас работать, вам пришлось бы рыскать в поисках информации, пришлось бы делать все наравне с другими. У вас плохо с руками, вы ими не владеете, мы и подумали, что вам физически не годится эта работа…
– И все же позвольте мне попробовать хоть неделю, хоть десять дней, неважно, по силам мне это или нет…
Киёмидзу слегка скривил губы.
– Н-да, но… – На лице его появилась саркастическая усмешка. Заметив это, я вдруг почувствовал себя униженным.
– Причина отказа, значит, в том, что я физически не справлюсь?
– Нет, пожалуй, кое-что и кроме этого…
– Что же?
– Видите ли, я не могу вам сказать.
– Дело в том, что я – бывший прокаженный?
Киёмидзу молчал. Его молчание недвусмысленно подтверждало мои слова. Со дна унижения вскипел гнев. Я бессознательно схватил со стола чашку. В ней оставалось немного чая, того, что наливал мне Ямада. С чашкой в руке я поднялся.
– Что вы делаете?! – Киёмидзу, бледный, смотрел на меня. Его голос привел меня в чувство. Порыв швырнуть в него чашкой прошел. Рука, которой я зажал чашку, мелко дрожала. Я хотел было поставить чашку на стол, но, видимо, сжимал ее слишком сильно, она, как приклеенная, никак не отделялась от руки. Я хотел опустить ее тихонько, однако в ней, по-видимому, была трещина, и чашка с треском раскололась надвое. Чай, стекая с края стола, начал капать мне на ботинки. По белому излому черепка – я все еще держал его в руке – красной ниточкой побежала кровь. Боли я не чувствовал.
Киёмидзу, очнувшись, вскочил.
– Сию минуту, чем-нибудь прижечь…
Я хрипло, точно давясь словами, произнес:
– Не надо ничего. Прошу извинения… – Отдирая один за другим пальцы, я положил черепок на стол. Ощущения мои притупились. Для искалеченной руки, где и кожа истончилась, все это было нормальным. Из среднего пальца хлестала кровь. Окровавленной рукой я схватил послужной список, лежавший на газетах, и конверт из оберточной бумаги. Оставив ошеломленного Киёмидзу, я покинул издательство «Хинодэ».
С неба, затянутого облаками, просачивался слабый солнечный свет. Из ближайшего магазина грампластинок доносился поющий женский голос, надрывный, точно женщине было трудно петь. Голос смешивался с ревом машин и автобусов. У входа в универмаг шла распродажа яблок по 50 иен за кучку, лежала переспелая хурма, величиной с пинг-понговые шарики. Она была насыпана в тарелочки, стоявшие поверх корзинок с яблоками. Мимо, смеясь, прошли две молоденькие женщины в синих форменных костюмах. Этот обычный городской пейзаж я видел удивительно отчетливо. Мчались машины и трамваи, смеясь и болтая, спешили люди, но ко мне все это не имело никакого отношения.
Я выходил из дому с предчувствием, что эта встреча закончится провалом. Не то чтобы у меня совсем не было надежды, просто она была совсем слабенькая – я уже приобрел привычку ожидать худшего.
Когда поиски работы заканчивались неудачей, меня, точно густой туман, обволакивали и отвращение к самому себе, и безнадежные мысли о том, что все напрасно, я чувствовал изнеможение, силы покидали меня.
– Послушайте, у вас кровь на руке… – Передо мной стояла женщина средних лет с хозяйственной сумкой. Это случилось у перехода на перекрестке.
– Да, – кивнул я ей. Кровь из ранки окрасила конверт и послужной список, которые я сжимал рукой, но похоже было, что она уже не сочится. Женщина с сомнением переводила взгляд с моей руки на лицо, вдруг выражение ее сделалось напряженным, и она быстрым шагом пошла от меня прочь. Конечно, ей показалось странным и подозрительным, что я не вытираю кровь.
Безо всякой цели я свернул в переулок, где теснились бары, рыбные закусочные, «собая» – ресторанчики, где подают лапшу из гречневой муки. Из столовой с белой матерчатой шторкой над дверью доносился аромат свиных отбивных. Я наконец ощутил голод. С утра я не ел ничего, кроме куска хлеба, который оставил мне Сугата. В конверте были деньги, и в кошельке у меня лежало иен двести-триста, но мне не захотелось под эти шторки, и я прошел мимо, волоча ногу, боль в которой сделалась нестерпимой. Идти было некуда. Я не мог придумать, что же теперь делать. Может быть, завтра силы вернутся ко мне и я сумею собраться с духом… Снова отправлюсь на поиски работы… Мне уже стало казаться, что найти работу сложнее, чем выиграть в лотерею. Сегодня мне некуда возвращаться, кроме квартиры Сугаты. Завтра же… Странно, что, несмотря на все случившееся, все же – в который раз! – наступит завтра.
Я проходил в это время мимо маленького садика перед зданием зеленого театра «Тосима». Через пролом в железной ограде я вошел внутрь. Так же, как в садике перед Бюро по трудоустройству, здесь были качели и детская горка, стояло несколько каменных скамеек. На одной из них в лучах слабого солнца сидела влюбленная парочка. По временам девушка смеялась, прислоняясь к юноше и покачивая ногой, видневшейся из-под темно-синего пальто. В песочнице в углу играли ребятишки. Под ногами у них валялись маленький красный совок, игрушечный самосвал, испачканный резиновый мяч и тряпичная собака. В центре садика было несколько круглых цветочных клумб, обнесенных бордюром из цемента. Цветы засохли, и на земле лежали только останки коричневых листьев и стеблей. Я присел на бордюр клумбы. Сквозь разрыв в облаках ярко блеснул солнечный луч, но дунул ветер – и сразу же похолодало. Я накинул поношенный пыльник, который нес в руке. Только сейчас я ощутил холод.
Положив на колени окровавленный конверт, я раскрыл его. Там оказалась купюра в пятьсот иен. Конверт промок насквозь, и лицо Ивакура Томоми, изображенного на банкноте, окрасилось красным. На меня вдруг нахлынула тоска. Я не смог отказаться от конверта, который мне дал Киёмидзу, может быть, это вылезла наружу низость, подсознательно владевшая мной? До сих пор мне ни разу не оплатили и расходов на транспорт, даже на приеме в крупных фирмах. Ясно, что деньги были выданы из милости. Я всегда отвергал сострадание и милосердие. Не из гордыни ли и самолюбия? Это была всего лишь застывшая поза – выпятив грудь, – но если бы не это, я бы, вероятно, сломался.
1 2 3 4 5