А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Стало быть, если враг готовится уничтожить его, он, повинуясь инстинкту, возможно, убьет врага, и с юридической точки зрения это ему позволено. Допустим, он будет по возможности избегать подобных ситуаций, но если все же окажется в таком положении и станет действовать с расчетом на позволительность «необходимой обороны», его совесть никогда не сможет с этим примириться.
Однако, как я уже говорил, в душе его, видно, жило инстинктивное отвращение к убийству. Он предчувствовал, что любой поступок вопреки этому отвращению начисто разрушит его личность. И если бы он оформил свое предчувствие в сознательную мысль, это, наверно, привело бы его к тому, что я теперь назвал «пацифизмом чистой воды» и «непротивленчеством». Сам он был с этим согласен и задавался вопросом: в какой мере это развитие было возможйо в действительности?
Он вспомнил, какой совет дал солдатам Толстой во времена русско-японской войны. Когда они отправлялись на фронт, Толстой призывал их стрелять в воздух. Однако если бы и мой друг попытался так же поступить, его без промедления отдали бы под суд военного трибунала. И он представил себе, как невыносимы были бы для него физические муки и страх, если бы его подвергли пыткам.
– Я ведь малодушен как никто, и, стоит мне вообразить нечто подобное, я прихожу в полное отчаяние.
Поэтому для него было немыслимо, подражая толстовцам, отправиться на фронт, но бросить винтовку на переднем крае или проповедовать боевым друзьям антивоенные идеи. А невыполнимое, как бы оно ни было разумно, все же не может принести никакой пользы.
– Но это не все. В то время меня стал искушать вопрос: всегда ли действительно справедлива идея полного непротивления?
В университете на три курса старше нас учился одни студент, придерживавшийся марксистских взглядов. Это был сердечный человек, с характером уже вполне сформировавшимся. С нами двумя он особенно сблизился, заботился о нас, помогал советами в новой для нас университетской жизни (например, мне он передал свое место домашнего учителя); помимо того, он в большой мере руководил и нашим чтением. И вот он открыл нам, что такое коммунизм. В те годы коммунистическое движение подвергалось жестоким гонениям, поэтому он не был членом ни одной из организаций. Окончив университет, он поступил на службу в крупный банк, хотя был весьма недоволен, что станет кабинетным исследователем социальных проблем. «Что же можно сделать в такие времена! Решил проникнуть в цитадель капитализма и изучать ее. Я хочу, насколько возможно, послужить делу гибели капитализма!» – говорил нам очень по-взрослому, с долей самоиронии наш старший товарищ, которому, по нашим нынешним подсчетам, было тогда года двадцать три – двадцать четыре.
Для него война, которая шла на континенте, была агрессией японского империализма. Попросту говоря, враг – японские господствующие классы, а народные массы Китая – союзники… Следовательно, воевать теоретически означало быть соучастником империалистической агрессии. (Однако он все же отправился на фронт. Последние его слова, обращенные к нам, были: «Буду наблюдать движение истории, поставив на карту собственную жизнь». На войне он и погиб.)
– Тот товарищ высмеивал мой пацифизм. Он считал, что идея полного непротивления злу в условиях классовой борьбы может играть лишь реакционную роль. Как-то он дал мне левый журнал – кажется, присланный из Америки, – на его обложке была карикатура: босой Ганди рядом с Гитлером и Муссолини в военных формах, и все трое были названы главарями фашизма. Он утверждал, что отрицать насилие – то же самое, что отрицать революцию.
Мой друг не знал, как теперь коммунистическая партия оценивает Ганди. И кроме того, общеизвестно, что оценка сложного явления может в корне измениться за довольно краткий промежуток времени, но та карикатура на журнальной обложке потрясла его. И его пацифизм был не настолько уж теоретически неуязвим, чтобы выдержать многократные нападки старшего друга.
И тут, ограничившись только современным материалом, он разобрался, в чем противоречие между марксизмом и теорией всеобщего мира. Это противоречие, коротко говоря, состояло в следующем: допустим, что началась насильственная революция, – если ты хочешь избрать правильный лагерь, надо взять в руки оружие, а если ты отрицаешь убийство, это просто невозможно. А раз нынешняя война на континенте, по марксистскому толкованию, – империалистическая агрессия, справедливым будет в ней не участвовать, к тому же такое решение совпадает с точкой зрения сторонников всеобщего мира. Поэтому, какой теории ни придерживайся, в любом случае разумным оказывается неучастие в войне. Рассудив так, он немного успокоился.
– Но тогда что же с точки зрения активных действий может считаться участием в войне, а что – неучастием? Это был следующий вопрос. – Он говорил медленно, снова возвращаясь мыслями к своим теориям тех лет, когда ему было двадцать с небольшим.
В то время он, да и не только он, а, наверно, и я не совсем четко уясняли себе, что такое современная тотальная война. Одно то, что он жил в Японии, делало его соучастником империалистической агрессии, если исходить из часто употребляемого марксистами положения – кто не протестует, тот соглашается. Не зная, как организовать антивоенное движение, и не имея мужества публиковать и распространять свои личные убеждения, он все же считал, что воздержание от панегириков войне лишь самое малое из того, что он может сделать. Пока Великая восточноазиатская война еще не началась, вопрос: отбывать ли трудовую повинность на военном заводе – еще не стал для него настоятельной проблемой. Однажды он рассказал мне о том, как жил один юноша в фашистской Италии. Этот юноша поклялся не делать ничего, что могло бы принести пользу фашистскому правительству, и бросил курить, потому что табак облагался налогом в пользу военного ведомства. Хоть мой друг и не мог бы поступить точно так, как этот юноша-итальянец, он решил взять за образец его действия. Сейчас это невольно мне вспомнилось.
Значит, для себя он решил, что, пока жив, он не станет способствовать войне. А пока о войне молчат, его совесть может быть спокойна, эти условия были необходимы для его душевного спокойствия, и ему очень хотелось, чтобы они были ему обеспечены.
Но что делать, если придет повестка? Его главная задача не совершать убийства, так что если он попадет на учения где-нибудь внутри страны, то это еще полбеды, да пусть даже его отправят па фронт, лишь бы не пришлось участвовать в сражении. Если ему повезет, он, возможно, вернется домой, ни разу и не побывав в бою. Так, в расчете на везение можно просуществовать определенное время, а если дойдет до того, что все же надо будет стрелять, тогда просто отказаться от этого. Такие мысли тоже приходили ему в голову.
Но по правде говоря, он с самого начала понимал, что единственно возможная для него форма отказа – это самоубийство. Поэтому самый верный способ поведения – жить до последней возможности, а за миг до крайнего момента покончить с собой; если же все пойдет хорошо, он уцелеет, вернется домой и станет жить дальше. Значит, можно спокойно отправляться в армию. Значит, можно.
Но, придя к этому выводу, он услышал, как внутренний голос кричит в его душе: «Нет!» Даже если он не будет участвовать в сражениях, ему не перенести армейскую жизнь. Не простит он себе и учений во имя той цели, что идет вразрез с его совестью. Военное обучение в студенческие годы, пожалуй, было просто детской игрой. А жизнь в армии ведет прямехонько к резне. К тому же, если их отправят на континент и он окажется неожиданно втянутым в сражение, кто знает, сможет ли он сразу же покончить с собой, если события застанут его врасплох?
– И еще одно. Ты знаешь, что, несмотря на мою робость, я очень высокомерен. Двадцать лет назад мое высокомерие граничило почти с сумасшествием.
Когда он окончил университет, профессор предложил ему поступить на службу в одно издательство. Я бы лично с благодарностью отнесся к искренним заботам профессора о моей будущей работе, но он, вспылив, отказался. Если бы я был на его месте и это предложение пришлось бы мне не по душе, я отклонил бы его под благовидным предлогом, щадя чувства профессора. Такой ответ диктовался обычным здравым смыслом, даже не житейской мудростью, хотя такт в этом случае и с эгоистической точки зрения избавил бы его от лишних неприятностей. Однако он заявил профессору: «Я не для того учился в университете, чтобы работать на других». Говорят, профессор сказал ему на это с откровенной неприязнью: «Тогда поступай как знаешь».
Из аудитории он пришел прямо ко мне и все рассказал, прибавив, что и сам не понимает, зачем он так заносчиво держался с профессором. Но все же признался, что в тот момент, когда услышал слова профессора, неподдельный гнев всколыхнулся в его душе. Выдержка в самом деле часто ему изменяет.
Тому есть такой пример. Когда началась война е США и Англией, я поступил на службу в армию и как-то однажды встретил его случайно в городском трамвае. Я был в офицерском мундире. Он протиснулся поближе ко мне и вдруг напустился на меня. «Я вижу, тебе не стыдно носить эту форму!» – кричал он так громко, что всем в вагоне было слышно. Мужества он лишен совершенно. До того малодушен, что, стоит– ему уколоть палец и покажется капелька крови, он уже убежден, что теперь у него будет малокровие. Но в какое-то мгновение в его душе рождается некий импульс и он может совершить отчаянный поступок. Поносить мундир в присутствии незнакомых пассажиров, да еще в разгар Великой восточно-азиатской войны, – только жившие в ту эпоху поймут, как это было опасно и нелепо. Если его не выбросили из трамвая и не избили до полусмерти, то лишь потому, что никто не понял, что он собой представляет, до того странно по тем временам он выглядел. Волосы длиннее обычного (ведь я не военный, думал он), фетровая шляпа, пиджак и, конечно, никаких гетр на ногах – пассажирам трамвая наверняка было не по себе. Не то сумасшедший, не то выполняет специальное задание, а может, имеет особые привилегии, иначе не вел бы таких опасных речей. Его одежда и высказывания оскорбляли здравый смысл окружающих, но, к счастью, это же спасло его от опасности. Любой жандарм мог тогда очень просто арестовать его.
Поэтому я-то прекрасно понимал, что такое его высокомерие, и знал также, что, если с ним случится приступ этого высокомерия, он может зайти как угодно далеко. Мой друг, видимо, и сам боялся такой особенности своего характера. В случае с издательством гнев его как раз свидетельствовал о том, что он необычайно страшился и заранее чувствовал себя оскорбленным при мысли, что его знания будут использованы другими и посторонние люди будут приказывать ему. Однако его представления о просветительском назначении журналистики были гораздо идеальней моих, и, когда я поступил работать в другое издательство, он несказанно обрадовался. При этом сам он, едва окончив университет, должен был собственным трудом зарабатывать себе на жизнь, и положение его не отличалось особой обеспеченностью или благополучием. Но стоило ему представить, что кто-то будет отдавать ему приказания, и он уже видел только одну сторону медали (позабыв даже о благородной миссии издательского дела – выяснять в спорах истину); эта картина до предела возмущала его душу, и он взрывался гневом.
Поэтому он полагал, что сама армейская жизнь для него невыносима. Выслушивать приказы людей, которых он не уважает, чьи представления противоречат его идеям, соглашаться на крайние ограничения его духовной свободы – такая жизнь была бы для него нестерпима, и он, естественно, предпочитал ей смерть. (Тот товарищ, о котором он вспоминал, всегда критиковал моего друга за его отвращение к любым коллективным действиям, за его страх перед поступками по приказу. По мнению нашего товарища, такая «свобода духа» – мелкобуржуазная иллюзия. На это мой друг обычно возражал: самая существенная идея Запада, из тех, что ему известны, – это концепция личности, и социализм не только не ограничивает личность, но, наоборот, призван полностью развивать все особенности каждой личности, поэтому социалистическое общество должно быть союзом свободных личностей.)
– Вот так в конце концов я теоретически вывел решение – жить как живется, пока не придет повестка, а когда меня призовут – покончить с собой. Я установил, что это единственно возможный для меня рецепт поведения в условиях войны, который отвечал бы моему мировоззрению.
Но, приняв такое решение, он вдруг заметил, что совсем не задумывался над тем, насколько оно универсально. По его понятиям, множественность мировоззрений, индивидуальность каждого естественно вытекали из свободы выражения личности. Но ведь какую бы позицию ни принял человек, он непременно должен стремиться к отысканию истины. Если он принимает убийство (или войну), на это должны быть определенные основания.
Однако тут ему впервые пришло в голову, что никто из его знакомых не отказался от призыва в армию. Значит, они принимали войну, одобряли военные цели Японии и участвовали в сражениях? На какую же теорию они опирались? А если они отвергали войну и не сочувствовали ее целям, то почему они все же пошли в армию? Потому ли, что не могли избежать этой участи или считали самоубийство грехом? Если бежать невозможно, надо покончить с собой, а если отрицать самоубийство, то тем более непозволительно убийство себе подобных.
Тогда он рискнул спросить у одного собиравшегося в отставку профессора, что тот думает насчет войны и отправки на фронт его младших братьев. Профессор был большой оптимист. Воспитанный в добрую старую эпоху Мэйдзи, в пору развития японского капитализма, он был убежден, что Япония выросла и окрепла в войнах с Китаем, Россией и Германией. Каждый раз страна-противница оказывалась помехой нормальному развитию Японии, следовательно, была злом, а борьба со злом – справедливая борьба. Молодежь, принимавшая участие в этой борьбе, – настоящие герои. Но эта мысль не убедила моего друга. Он не верил в то, что подобный эгоизм в государственных масштабах может послужить нормальным основанием для массовых убийств, и относился к такому образу мыслей как к фальшивой логике господствующих классов. И еще он подозревал, что эти логические построения моментально рассыпались бы в прах, если бы на фронт пришлось отправиться самому профессору.
Затем он обратился с теми же сомнениями к некоему доценту, человеку средних лет. «Об этом лучше подумай сам, – ответил доцент с каким-то подобострастным смешком. – Самое главное в жизни человек должен делать своими руками. К тому же беспрекословно повиноваться старшим – в обычаях нашей страны, так будем же дорожить жизнями друг друга. – Тут доцент обратил внимание на печальное, вопрошающее выражение его лица, скосил взгляд в сторону стоявшего рядом книжного шкафа и зашептал: – Пока живешь, надо учиться, насколько хватит сил. В жизни бывают вещи, с которыми в одиночку все равно не справиться, сколько ни бейся. Просто живи день за днем без оглядки. Этому мы и должны отдать все наши силы. Может быть, и мы когда-нибудь погибнем на войне, но ведь и сейчас каждый день кто-то умирает, поэтому те, кто еще жив, должны учиться, пока их не постигла та же участь. Да и не все, в конце концов, погибают, война тоже не может длиться вечно, значит, надо постараться, чтобы рядовой солдат науки сохранил свой пост и передал тем, кто придет ему на смену».
Этот доцент потерял способность рассуждать обо всем, что касалось войны. Он сдался, видя в войне неизбежное зло, вроде стихийного бедствия, и решил посвятить свою жизнь той науке, что была его специальностью. Однако он боялся навязывать свое решение другим. Видимо, его настолько мучил стыд, что даже в разговоре с моим другом он не решался особенно настаивать на собственном мнении. На десять лет дольше прожив на этом свете и в этой стране, доцент по опыту знал, что чистая логика, столь притягательная для молодежи, не спасает дела, – только это он и пытался внушить моему другу. Тот в душе приписал эти рассуждения слабости «интеллигента эпохи Тайсё». И в то же время позавидовал глубокой приверженности доцента ее культурным ценностям.
С тем же вопросом он потом обратился к молодому ассистенту… Но тут я, его слушатель, уже изнемогая от этой мании заводить со всеми разговоры, невольно взорвался. Сколько еще будет тянуться эта цепочка вопросов? Неловко смеясь, он оправдывался:
– Конечно, я действовал до отвращения методично. Но молодежи свойственно стремиться к полной убедительности. Что делать, ведь это было двадцать лет назад…
Ассистент, который был всего несколькими годами старше его, пошутил, что мой друг слишком по-личному относится к проблеме войны.
1 2 3