А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

он то и дело открывал дверь и выглядывал на лестницу; наконец пани Франтишка появилась.
Тщательность, с которой она была одета и подкрашена, немало отдалила ее от будничного образа женщины в белых брюках и белом халате; возбужденному молодому человеку вдруг показалось, что ее эротические чары, до сих пор лишь предполагаемые, предстали перед ним сейчас чуть ли не бесстыдно обнаженными, и его охватила почтительная робость; чтобы преодолеть ее, он обнял пани Франтишку еще на пороге и стал яростно целовать. Эта внезапность напугала женщину, и она попросила позволить ей сесть. Он выпустил ее из объятий, но, как только она села, расположился у ее ног и стал целовать колени, обтянутые чулками. Положив руку ему на голову, она попыталась мягко его отстранить.
Заметим, что она говорила ему. Сначала она несколько раз повторила: "Вы должны быть хорошим, будьте хорошим, обещайте мне быть хорошим". Когда же молодой человек сказал: "Да, да, я буду хорошим", и при этом продвинулся выше по шершавым чулкам, она и вовсе встрепенулась: "Нет, нет, только не это", а когда он продвинулся еще выше, она вдруг, перейдя на "ты", воскликнула: "Ты дикарь, о, ты дикарь!"
Этим возгласом было решено все. Молодой человек не наталкивался уже ни на какое сопротивление. Он был захвачен; захвачен самим собой, захвачен быстротой своей удачи, захвачен доктором Гавелом, чей гений был неотступно с ним, проникая глубоко в его сознание, захвачен наготой женщины, лежавшей под ним в любовном слиянии. Он мечтал быть мэтром, мечтал быть виртуозом, мечтал проявить особое сладострастие и неистовство. Чуть приподнявшись над докторшей, он озирал диким взором ее распростертое тело и бормотал: "Ты восхитительна, ты прекрасна, ты прекрасна!"
Пани Франтишка, прикрывая обеими руками живот, проговорила: - Не смейся надо мной.
- Не говори глупости, я не смеюсь над тобой, ты прекрасна!
- Не смотри на меня, - сказала она, прижав его к себе, чтобы он не видел ее. - У меня двое детей. Ты знаешь об этом?
- Двое детей? - не поняв, переспросил он.
- Это видно по мне, не смотри на меня.
Ее слова несколько притормозили молодого человека в его первоначальном экстазе, и теперь он с трудом воскрешал в себе надлежащее восхищение; для этого он старался ускользающую упоительность реальности усилить словесными излияниями: нашептывал докторше на ухо, как это прекрасно, что она здесь с ним нагая, совершенно нагая.
- Ты славный, ты ужасно славный, - говорила ему докторша.
Молодой человек, продолжая восхищаться ее наготой, спросил, возбуждает ли и ее то, что она здесь с ним голая.
- Ты ребенок, - ответила пани Франтишка, - конечно возбуждает, - но чуть погодя добавила, что голой ее видело уже столько врачей, что это ее вовсе не трогает. - Больше врачей, чем любовников, - рассмеялась она и, не прерывая любовного акта, стала рассказывать о своих тяжелых родах. - Но игра стоила свеч. У меня двое чудесных детей. Они настоящее чудо!
С трудом обретенный восторг вновь покинул редактора, у него даже возникло ощущение, что он сидит с пани Франтишкой в кафе и болтает за чашкой чая; это возмутило его; он утроил неистовость своих движений и попробовал еще раз обратить ее фантазию к более чувственным образам: - Когда я в последний раз пришел к тебе, ты предполагала, что мы будем близки?
- А ты?
- Я хотел этого, - сказал редактор, - я ужасно этого хотел, - и в слово "хотел" он вложил беспредельную страсть.
- Ты точь-в-точь как мой сын, - рассмеялась она ему в ухо, - ему тоже все хочется. Я всегда его спрашиваю: "А не хотел бы ты часы с фонтаном?"
И так они предавались любви; пани Франтишка говорила без умолку.
Когда потом они сидели рядом на тахте, голые и усталые, докторша гладила редактора по волосам и говорила: - У тебя такой же хохолок на макушке, как и у него.
- У кого?
- У моего сына.
- Ты все время думаешь о сыне, - сказал редактор с робким протестом.
- Ты же понимаешь, - сказала она гордо, - это мамин сын, явно мамин.
Она встала, начала одеваться. И вдруг в этой холостяцкой комнатушке у нее возникло ощущение, что она молодая, совсем молодая девушка, и стало ей несказанно хорошо. Уходя, она обняла редактора - в ее глазах стояли слезы благодарности.
12
Прекрасная ночь увенчалась для Гавела прекрасным днем. За завтраком он перемолвился двумя-тремя многозначительными словами с женщиной, похожей на скаковую лошадь, а в десять часов, когда вернулся с процедур, в номере его ждало полное любви послание от жены. Затем он прогуливался по колоннаде в толпе пациентов; держа у рта фарфоровую кружку, он весь светился от удовольствия. Женщины, еще недавно проходившие мимо, не замечая его, нынче устремляли на него взоры, и он приветствовал их легким кивком. Встретив редактора, весело помахал ему: "Сегодня утром я зашел к нашей докторше и по некоторым приметам, кои не могли ускользнуть от хорошего психолога, я понял, что вы добились успеха!" Молодому человеку более всего на свете хотелось поделиться со своим мэтром, однако сам ход минувшего вечера его несколько обескураживал: он сомневался, был ли этот вечер действительно таким захватывающим, каким ему полагалось быть, и потому не знал, возвеличит его или унизит в глазах Гавела точный и правдивый отчет о нем; он раздумывал, чем следует поделиться с мэтром, а что утаить.
Но, увидев сияющую весельем и бесстыдством физиономию доктора Гавела, редактор не мог не ответить ему в подобном же духе, веселом и бесстыдном, и восторженно стал расхваливать женщину, рекомендованную ему его наставником. Он поведал о том, как подпал под ее обаяние, когда впервые взглянул на нее иными, не обывательскими глазами, поведал о том, как она быстро согласилась прийти к нему, и о том, с какой потрясающей скоростью он овладел ею.
Когда же доктор Гавел стал задавать ему разные вопросы и вопросики, чтобы коснуться всех оттенков обсуждаемой темы, молодой человек, поневоле все больше приближаясь в своих ответах к реальности, в конце концов выложил, что, при всем его огромном удовольствии, он был, однако, несколько озадачен разговорами, которые докторша вела с ним в час любовной близости.
Эта деталь весьма заинтересовала доктора Гавела, и, заставив редактора подробно изложить ему диалог с пани Франтишкой, он то и дело прерывал рассказ восторженными возгласами: "Отлично! Потрясающе! Ох уж эта вечная мамочка!.. Дружище, я вам завидую!"
В эту минуту перед ними остановилась женщина, похожая на скаковую лошадь. Доктор Гавел поклонился, женщина подала ему руку. "Не сердитесь, - сказала она, - я немного опоздала".
- Ничего страшного, - ответил Гавел, - у меня с моим другом преинтереснейший разговор. Простите меня, но мне надо закончить его.
И, не отпуская руки высокой женщины, он обратился к редактору: - Милый друг, то, что вы мне рассказали, превзошло все мои ожидания. Поймите: само по себе телесное наслаждение, обреченное на безмолвие, катастрофически однообразно, в нем одна женщина уподоблена другой, и все они до единой будут преданы забвению. Мы же, однако, отдаемся любовным радостям прежде всего для того, чтобы они остались в нашей памяти! Чтобы их светящиеся точки сверкающим полукружьем связали нашу молодость со старостью! Чтобы они поддерживали в нашей памяти вечный огонь! И знайте, дружище: единое слово, изреченное в этой обыденнейшей сцене, способно осиять ее так, что она останется незабываемой. Я слыву собирателем женщин, но в действительности я прежде всего собиратель слов. Поверьте мне, вчерашний вечер вы никогда не забудете, и потому чувствуйте себя счастливым!
Он кивнул молодому редактору и, держа за руку высокую женщину, похожую на скаковую лошадь, стал медленно удаляться с ней по аллее курортного променада.
ЭДУАРД И БОГ
1
Историю Эдуарда уместно начать в деревенском домике его старшего брата. Лежа на тахте, тот говорил ему: "Запросто обратись к этой бабе. Хоть она и свинья, но уверен, что у таких тварей тоже есть совесть. И именно потому, что когда-то она подкинула мне подлянку, теперь она, может, и рада будет, с твоего позволения, искупить на тебе свой старый грех".
Брат Эдуарда не менялся с годами, оставаясь добряком и лежебокой. Таким же образом он, верно, провалялся на тахте в своей студенческой мансарде и много лет назад (Эдуард был еще мальчишкой), когда, продрыхнув, прохлопал день смерти Сталина; на следующее утро, ничего не подозревая, он пришел на факультет и увидел свою однокурсницу Чехачкову, застывшую в показном оцепенении посреди вестибюля, точно изваяние скорби; он трижды обошел ее, а потом дико расхохотался. Оскорбленная девушка расценила смех однокурсника как политическую провокацию, и брату Эдуарда пришлось покинуть институт и уехать работать в деревню; там со временем он обзавелся домишком, собакой, женой, двумя детьми и даже дачей.
Именно в этом деревенском домике он, лежа на тахте, и давал Эдуарду наставления: "Мы называли ее карающим бичом рабочего класса. Но тебя это не касается. Сейчас это стареющая дама, а на юных мальчиков она всегда была падка, так что и тебя не обойдет симпатией".
Эдуард тогда был очень молод. Он кончил педагогический институт (именно тот, где недоучился брат) и подыскивал место. Послушавшись совета брата, он на следующий же день постучал в дверь директорской. Директриса оказалась высокой костлявой дамой с цыганисто тяжелыми черными волосами, черными глазами и черным пушком под носом. Ее уродство приглушило его волнение, в кое все еще повергала его женская красота, и ему удалось поговорить с директрисой свободно, со всяческой любезностью, даже галантно. Явно удовлетворенная его тоном, она несколько раз с очевидной восторженностью произнесла фразу: "Нам в школе нужны молодые люди". И пообещала исполнить его просьбу.
2
Так Эдуард стал учителем в небольшом чешском городе. Это не приносило ему ни радости, ни печали. Он всегда стремился отделить серьезное от несерьезного и свою учительскую стезю относил к категории несерьезного. И не потому, что само по себе учительство считал делом несерьезным (напротив, он даже очень цеплялся за этот единственный для него источник дохода), но считал его несерьезным по отношению к собственной сущности. Он не выбирал этой профессии. Ее выбрали обстоятельства: общественный строй, кадровые характеристики, аттестат средней школы, приемные экзамены. Совместные действия всех этих сил забросили его (как кран забрасывает мешок на грузовик) после средней школы на педагогический факультет. Идти туда не хотелось (факультет был суеверно отмечен провалом брата), но в конце концов он подчинился. Хотя и наперед понимал, что учительство станет лишь еще одной случайностью в его жизни, что оно будет прилеплено к нему, как искусственная, вызывающая смех борода.
Но если обязанность являет собой нечто несерьезное (вызывающее смех), то серьезным, напротив, становится необязательное: вскоре по роду своей новой деятельности он встретил молодую девушку, показавшуюся ему красивой, и начал за ней ухаживать с серьезностью почти что неподдельной. Звали ее Алицей, и была она, в чем он при первых же встречах убедился, на его беду, исключительно сдержанной и добродетельной.
Прогуливаясь с ней вечерами, он неоднократно пытался обнять ее за спину так, чтобы рукой коснуться ее правой груди, но всякий раз она брала его руку и отбрасывала. Однажды, когда он снова предпринял такую попытку, она (снова) отбросила его руку, остановилась и спросила: - Ты в Бога веруешь?
Своим чутким ухом Эдуард уловил в этом вопросе скрытую категоричность и вмиг забыл о груди.
- Веруешь? - повторила Алица вопрос, и Эдуард не решился ответить. Не станем же попрекать его за то, что он не нашел в себе смелости ответить ей искренно; в школе он чувствовал себя одиноким, а Алица ему слишком нравилась, чтобы ради одного-единственного ответа рисковать ею.
- А ты? - спросил он, чтобы оттянуть время.
- Я - конечно, - сказала Алица и снова потребовала от него ответа.
До сего времени мысль о Боге и в голову ему никогда не приходила. Но он понимал, что признаваться в этом ни к чему, напротив, теперь он мог бы воспользоваться случаем и смастерить из веры в Бога нечто вроде крепкого деревянного коня, и в его утробе - подобно античным героям - незаметно проскользнуть в девичью душу. Однако Эдуард не решался сказать Алице так просто: Да, я верую в Бога; он не был наглецом и стеснялся говорить неправду; грубая прямолинейность лжи ему претила; а уж коли ложь была неизбежной, он и в ней хотел оставаться как можно более правдивым. Поэтому он ответил голосом, полным раздумчивости:
- Даже и не знаю, Алица, что тебе сказать. Конечно, я верую в Бога, но... - Он сделал паузу, и Алица удивленно посмотрела на него. - Но я хочу быть с тобой абсолютно искренним. Я могу быть с тобой откровенным?
- Ты должен быть откровенным, - сказала Алица. - А иначе какой смысл в том, что мы вместе?
- Правда?
- Да, правда, - сказала Алица
- Иногда меня преследуют сомнения, - сказал Эдуард тихим голосом. - Иногда я сомневаюсь в том, существует ли Бог на самом деле.
- Как ты можешь сомневаться в этом! - чуть ли не выкрикнула Алица.
Эдуард молчал, а после минутного раздумья ему в голову пришла известная мысль: - Когда я вижу вокруг себя столько зла, то невольно задаюсь вопросом, возможно ли существование Бога, допускающего все это.
Слова звучали так печально, что Алица взяла его за руку и сказала: - Да, мир и вправду полон зла. Я знаю это даже слишком хорошо. Но именно поэтому ты должен верить в Бога. Не будь Его, все эти страдания были бы напрасны. Все было бы бессмысленным. А я просто не могла бы жить.
- Возможно, ты и права, - сказал Эдуард задумчиво и в воскресенье пошел с нею в костел. Обмакнув пальцы в кропильнице, перекрестился. Началась служба, все пели, и он пел со всеми; мелодия песни была ему знакома, а слов он не знал. Вместо них он подбирал разные гласные, а звук нащупывал на долю секунды позже других, поскольку и мелодию знал нетвердо. Зато в ту минуту, когда убеждался, что попал в точку, давал своему голосу звучать в полную мощь и впервые в жизни обнаружил у себя красивый бас. Потом все стали усердно молиться, а кое-кто из старых женщин опускался на колени. Не в силах побороть свой порыв, он тоже преклонил колени на каменном полу и стал креститься размашистыми движениями руки, испытывая при этом небывалое чувство, что может делать то, чего никогда в жизни не делал, что не может делать ни в классе, ни на улице, ни к каком другом месте. Он ощущал себя безмерно свободным человеком.
Когда все кончилось, Алица посмотрела на него сияющими глазами: - Теперь ты мог бы сказать, что сомневаешься в Нем?
- Нет, - ответил Эдуард.
И Алица сказала: - Я хотела бы научить тебя любить Его так, как люблю Его я.
Они стояли на паперти, и душа Эдуарда сотрясалась от смеха. В эту минуту как назло мимо проходила директриса и увидела их.
3
Не к добру это было. Ибо стоит напомнить (для тех, от кого, возможно, ускользает исторический фон нашего рассказа), что посещать костелы в ту пору хоть и не запрещалось, но в определенной мере было небезопасно.
И понять это не так уж и трудно. Люди, осуществившие то, что называлось революцией, пестовали в себе великую гордость, выражаемую словами: стоять на правильной стороне линии фронта. Однако по прошествии десяти-двенадцати лет (примерно к этому времени относится и наша история) линия фронта начинает размываться, а вместе с ней и ее правильная сторона. Неудивительно, что бывшие поборники революции, чувствуя себя обманутыми, торопливо начинают искать фронт запасной; теперь уже религия помогает им снова стать во всем своем торжестве (в качестве атеистов против верующих) на правильную сторону и так сохранить привычный и драгоценный пафос своего превосходства.
Но, по правде говоря, и той, противоположной стороне запасной фронт пришелся весьма кстати, и, пожалуй, не будет слишком преждевременным сказать, что как раз к таким людям принадлежала и наша Алица. Точно так, как директриса хотела стоять на правильной стороне, Алица хотела стоять на стороне противоположной. В дни революции был национализирован магазин ее отца, и она ненавидела тех, кто совершил это. Но как она могла выразить свою ненависть? Взять нож и идти мстить за отца? В Чехии нет такого обычая. У Алицы была другая, лучшая возможность проявить свой протест: она начала верить в Бога.
Так Господь Бог споспешествовал обеим сторонам, и Эдуард с Его же помощью оказался меж двух огней.
Когда в понедельник утром директриса подошла к Эдуарду в учительской, он не на шутку растерялся. И, к сожалению, никак не смог создать той дружеской атмосферы, что сопутствовала их первому разговору, ибо с тех пор (то ли по своему простодушию, то ли по небрежности) в душевные беседы с ней уже не вступал. И потому директриса по праву могла обратиться к нему с нарочито холодной улыбкой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20