А-П

П-Я

 

меня несло, я плыл сам собой, и такая легкость была в моих движениях, так ладно и приятно голова на плечах покоилась и поворачивалась, что невозможно было не любоваться на себя в витрины магазинов - что за взгляд, что за жесты! В школе я заметил, что и голос у меня изменился. Я стал другим человеком. Я еще не знал имени этого человека, но уже понимал, какая это значительная личность. Все в доме решили, что перемены эти к лучшему. Одного папу мой новый облик смущал. Однажды он спросил:
- У тебя все в порядке? Ничего не болит?
Разве можно было такого человека окликать - Быстроглазый? Я ждал случая, чтобы с этим покончить. А пока придумывал себе новые прозвища, но ни одно меня не устраивало.
Нас называют телефонщиками: меня, Мишеньку Теплицкого, Марата Васильева и Горбылевского. У всех у нас дома телефоны, и вечно мы звоним друг другу и договариваемся, договариваемся, да только я не припоминаю, чтобы мы хоть раз о чем-нибудь договорились. Был еще пятый телефонщик Валька Сероштан, но его родители обменяли свою двухкомнатную квартиру с телефоном на трехкомнатную без телефона, после этого Валька недолго оставался среди нас. Он вначале пробовал звонить к нам из автомата, но получалось не то: он сразу же разучился закручивать разговор, и всегда оказывалось, что с ним не о чем говорить. Он стал поговаривать, что мы плохие друзья, подрался с Горбылевским, потом с Мишенькой. Однажды он позвонил мне и сказал, что наконец-то разобрался, какие мы все гады, особенно Горбылевский и Мишенька, но и я тоже хорош. Я только вздохнул в трубку: человек лишился телефона - это надо понимать. В конце концов Валька записался в секцию плавания, теперь он дружит с двумя пловцами и делает вид, что с нами ему неинтересно.
С Горбылевским я сидел за одной партой, но прошлым летом мы с ним все время ссорились, и в начале учебного года я турнул его со своей парты, хоть Горбылевский и кричал:
- С каких пор эта парта стала твоей?
Горбылевский сел с Мишенькой Теплицким, а Мишенькин сосед Чувалов со мной. Это тот самый, который крыши рисует. Он и не подумал скрывать, как он доволен, что очутился рядышком с Быстроглазым. Я не удивился такому простодушию: личность он малоавторитетная, в классе его пинают и щиплют просто так, от нечего делать, хоть он рослый и на вид здоровяк. Я стал здороваться с ним за руку и иногда отгонял от него тех, кому нравилось шлепать его по широкой спине. И вот Чувал стал поглядывать на меня с благодарностью. Однажды он отломил мне от своего завтрака. Хлеб был какой-то помятый и вроде бы влажный, повидло кислое, и нельзя было понять, из чего оно приготовлено. Жалкий товарищ. Я ему как-то сказал:
- Ты зашел бы ко мне.
Он через час после этого притащился с папкой, набитой рисунками, сел на диван, положил папку на колени и сказал:
- Я пришел.
У меня Марат Васильев как раз был. Мы с ним ждали Мишенькиного звонка. Марат Васильев все спрашивал меня глазами: "А этот тут зачем?" Чувал был обут в кроссовки. Штанины брючонок взбились, и стало заметно, что кожа у него выше лодыжек шелушится - хотелось подарить ему флакончик глицерина. Думалось, это у него оттого, что он такие невкусные завтраки ест. Нужно было посмотреть его рисунки. Я сказал:
- Давай показывай.
Он смутился и стал показывать - крыши, конечно. Черепичные и железные. Антенны, трубы, тени. Крыши ночью и крыши днем, под луной, в дождик, одна крыша была под самыми облаками, так что тучка за трубу зацепилась. На некоторых, крышах человек был нарисован.
- Тоже в тапочках, - сказал мне шепотом Марат.
Только кроссовками этот человек и походил на Чувала. Он был старше, десятиклассник на вид, худощавый, в рубашке в обтяжку и в джинсах: ходил по крышам, танцевал почти у края, сидел, свесив ноги, стоял, глядя на луну. На одном рисунке он сидел, обхватив колени, и думал, а напротив него сидел кот и тоже думал. Хвалить особенно нечего было.
Марат ткнул пальцем в кота. Мы посмеялись над этим мыслителем - кот был здорово нарисован. Тогда Чувал взял чистый лист из папки и карандашом быстро нарисовал пять котов: испуганного, сытого, голодного, спящего (сразу было видно: ему снится веселый сон) и кота в сапоге. Как он очутился там, бедняга, в громадной ботфорте со шпорой? Только голова торчала, испуганная рожица усатика. Было понятно: еще не скоро ему удастся выбраться.
Я тут же лист с этими рисунками к коврику над диваном приколол. Непонятно было, зачем Чувал рисует дурацкие крыши и ненормального малого, который днем и ночью по этим крышам лазает, если умеет так здорово котов рисовать. Марат Васильев попросил, чтобы Чувал и для него рисунок сделал. Чувал тут же нарисовал большущего кота, во весь лист, - кот этот убегал, страшно испуганный. Скорей всего, это тот самый был, который в сапог попал, а теперь выбрался и драпал. Может, ему казалось, что сапог за ним гонится? Чувал, наверно, много интересного знал об этом коте. Но я не стал расспрашивать: еще завоображает.
Папа появился в комнате как будто специально для того, чтобы подружиться с Чувалом. Видели б вы, как они сидели рядышком на диване: Чувал по одному доставал рисунки из папки и показывал. Папа оказался ценителем, даже волноваться начал. Меня так и подмывало сказать, что зря он себя так ведет, как будто Чувал в этой комнате первый человек. Нельзя же выделять кого попало. И начало казаться: может, рисунки Чувала в самом деле хорошие? Хотелось подойти и вместе с папой рассматривать. Вот тебе на!
Позвонил Мишенька и сказал, что может нам кое-что интересное показать. Мы с Маратом ушли. А человек в кроссовках остался с папой.
Но Мишенька нам ничего интересного не показал, просто ему хотелось, чтобы мы поскорее к нему пришли. Мы пытались поговорить о чем-нибудь, но без телефона у нас не вышло. Кончилось тем, что я сказал Мишеньке:
- А ну тебя к черту! - и ушел.
Я оставил их с Маратом скучать, а сам решил вернуться домой, позвонить Горбылевскому и рассказать, как два долдона скучают и ничего придумать не могут, хоть тресни.
Недалеко от нашего дома, напротив старинной церквушки, есть скверик на четыре скамейки. В этом скверике я увидел папу и Чувала: они сидели рядышком, ели мороженое и разговаривали. Они-то не скучали. Я почему-то не подошел к ним, а повел себя по-шпионски: стал наблюдать. Я постарался вспомнить, когда в последний раз вот так с папой разговаривал. Но ничего не вспоминалось. Получалось, что не было у нас таких разговоров. Чувал доел мороженое, достал из кармана коробку фломастеров (я сразу понял мои), вытащил один из них и стал рисовать.
Папа следил за его рукой, придвинулся к нему поближе - они сидели плечо в плечо. Как отец и сын. Мне все это ужасно не понравилось. Я пошел домой.
Дома я сразу же выдвинул ящик своего письменного стола: так и есть фломастеры исчезли. Правда, я ими никогда не пользовался - я попросил деда купить их, потому что у каждого человека среди прочих вещей должны быть и фломастеры. Но все равно я был возмущен и приготовил слова для разговора.
- Что это ты раздариваешь мои вещи? - спросил я папу, как только он появился. - Другие отцы думают, прежде чем подарить кому-нибудь хотя бы пуговку своего сына!
Я упрекнул папу, что он вообще мало обо мне думает и недостаточно мне внимания уделяет, - а дети сами собой не воспитываются.
- Ты не ленись, - закончил я, - а фломастеры мне купи другие.
- Ты ими не пользовался, - сказал папа.
- Мало ли что, мне хотелось, чтоб они у меня были.
Терпеть не могу, когда у меня чего-то нет. Папе этого не понять. Он сел в кресло и стал размышлять над "ситуацией". Когда "ситуация" возникает, он всегда садится и обдумывает. Иной раз он такое открывает в "ситуации", что только диву даешься.
- Давай завтра сходим в кино, - сказал я. - Как отец с сыном. Понял?
У меня уже все было обдумано: купим мороженого, посидим перед сеансом на скамейке, что возле кинотеатра "Мир"; тут я прижмусь к нему плечом, и мы поговорим, как отец с сыном, - всякому завидно станет.
Папа обдумал "ситуацию" и сказал:
- Этот мальчик лучший среди вас. Глубокий, тонкий человек. И он талантлив.
- Пусть себе талантлив, - сказал я, - у меня от этого голова не закружится! Если хочешь знать, это малоавторитетная личность, совсем беспомощный.
Вот тут выяснилось, что папа все-таки открыл кое-что в "ситуации".
- Ты приревновал, - сказал он. - Как это глупо! Человек нуждается, чтоб к нему проявили интерес, чтоб одобрили, признали. Неужели не понятно? Он вас просил об этом, а вы не видели!
И пошли тонкости. Я не особенно вникал. Мама как-то сказала, что папины тонкости требуют специальных средств обнаружения. Я не ношу с собой специального прибора. Нет у меня его. Он договорился до невероятного сказал, что на Чувале печать сиротства и душевной огорченности. Наверно, отец ушел или еще что-нибудь стряслось - он, видите ли, сразу это заметил, потому что сам через это прошел. Я знал, что у Чувала есть отец, но лучше было об этом помалкивать: зачем родного отца дурачком выставлять?
Папа расстроился и стал смешным. Я подумал: "У тебя у самого душевная огорченность". Опять с ним это случилось. Он огорчается из-за всего: из-за того, что есть мерзавцы, которые матерятся на улицах, из-за того, что люди толкаются в очереди, отпихивают друг друга, готовы ходить по головам, только бы купить одежку, которая считается модной. Одно время он ко всем приставал с разговором о воспитателе в интернате, который орал на детей и раздавал подзатыльники, когда никого из взрослых поблизости не было. Люди его выслушивали и отвечали: "Бывает". Конечно, бывает. Всякое бывает. Нужно это знать заранее. Нельзя же каждый раз расстраиваться. Он спросил:
- Ты понял, что я говорил?
Я ответил:
- Ага. Тонкости.
- Не понял, - сказал он. - Ты от меня ускользаешь. Иногда мне кажется, что я тебя потерял.
- Да вот он я! Чувствуешь? - Я прижался к нему, спрятал лицо и улыбнулся смешному слову "ускользаешь".
В кино мы решили идти в тот же день, а не завтра. У папы был такой вид, как будто он пережил большое потрясение. Он купил в киоске три сигареты. Две из них он тут же выбросил в урну, а одну закурил. Наверно, он одну сигарету купить постеснялся: о продавцах думает.
Мы купили мороженое и посидели с полчаса на скамейке плечо в плечо, разговаривая об интересном. Все было как полагается. И все же мне казалось, что у Чувала с папой это вышло лучше. Наверно, если бы Чувал был папиным сыном, они бы дружили, все бы у них получалось само собой и Чувалу не надо было бы заранее придумывать.
Я стал хуже относиться к Чувалу. Я решил, что на следующий год отделаюсь от него, а к себе за парту посажу кого-нибудь другого, хотя бы Марата Васильева. А Чувал тянулся ко мне: показывал мне свои рисунки теперь он все время кошек рисовал и передавал по рядам, - протягивал мне половинки своих завтраков, от которых у людей ноги шелушатся. Я этих завтраков стал бояться, как девчонки мышей. Но скоро он заметил мою холодность, приуныл и - простодушный человек! - даже не старался этого скрыть. Как-то я достал из портфеля свой завтрак и заметил, что Чувал смотрит на меня с возмущением. Не мог он понять, почему я ни разу не поделился с ним, - он же со мной делится. А я прошел мимо него той самой походкой, которая появилась у меня, когда бабушка повязала мне красный бант на шею, задел его плечом, но даже не взглянул на малоавторитетного человека. Вот тогда он и сказал мне вслед:
- Дербервиль!
Я повернулся, чтоб наказать его за дерзость, но вдруг заметил, что улыбаюсь. Чувал мне тоже улыбался - горько, насмешливо и с вызовом. Я сам удивился тому, что проделал дальше: я похлопал Чувала по плечу, и мне подумалось: "Дербервиль решил не наказывать беднягу". Потом я подошел к нашему обжоре Михалевичу и отдал ему свой завтрак.
- На-ка съешь, - сказал я, - а то ты сегодня что-то бледный.
Дербервиль - остроумный человек. В тот день я все время делал и говорил неожиданное для себя. На следующей переменке я сказал Свете Подлубной:
- Ну-ка, моя дорогая, посторонись. Иначе я рискую наступить тебе на подол.
Света съездила меня по затылку.
- Проходи, мой дорогой, - сказала она. - И не вздумай еще раз меня так назвать.
Дербервиль привык к выходкам этой экстравагантной женщины.
Домой он решил возвращаться пешком, благо над Лондоном светило солнышко. Когда Дербервиль проходил то ли мимо Тауэра, то ли мимо Букингемского дворца, вдовствующая королева улыбнулась ему из окошка Дербервиль поклонился ей, приподняв цилиндр. Дома Дербервиль сел в свое любимое кресло и закурил свою любимую трубку, которую он собственноручно выстрогал из вишневого корня. Дербервиль не признавал сигар, предпочитая им крепкий матросский табак. Он вообще был человеком с причудами и часто повергал в изумление своих именитых друзей.
Я стал читать английские книги, но книга о Дербервиле мне почему-то до сих пор не попалась. Можно было бы спросить у Чувала, что это за книга, но мне не хотелось: Дербервиль игнорировал этого человека.
Зато папа взял шефство над Чувалом: вспомнилось ему, наверно, что он был когда-то учителем. Чувал стал к нам звонить, и, если я подходил к телефону, он говорил:
- Здравствуй, Быстроглазый! Позови, пожалуйста, своего папу.
Теперь он на меня смотрел каким-то новым взглядом. Я разобрался в этом взгляде: твой папа замечательный человек, не то что ты. "Ладно", подумал я, и однажды, когда Чувал позвонил, я сказал:
- Подожди немного, мальчик, папа принимает ванну.
А папы дома не было. Я большой специалист по телефонным розыгрышам. Пусть-ка постоит с трубкой в руке. Воображает, что разбирается в моем папе лучше меня. Никогда он не поймет, что папа просто смешной, наивный человек. И неудачник.
О том, как я чуть было не попал в прескверную историю, но, к
счастью, вовремя спохватился и дал себе обет быть благоразумным.
В этой главе вы узнаете о том, как я обзавелся живой мечтой, и
получите первый, очень ценный совет
По дороге в школу, на узкой плывущей вниз улице, я останавливаюсь у сетчатой ограды, за которой запущенный сад с лопухами, кустами смородины и бузины и одноэтажный кирпичный дом - таинственное место. Хочется узнать новенькое о людях, которые здесь живут. Их трое: дед в очках, невиданных, допотопных, как будто специально для него сделанных, чтоб подходили к его бородке, трости и брюкам, которые ветер треплет вовсю, потому что они широченные; второй житель этого дома - женщина, молодая, но не очень-то красивая, она всегда ходит быстро и улыбается чему-то, наверно, о дочке своей вспоминает; с дочкой ее я знаком хорошо: она застенчивая; если скажет что-нибудь, то обязательно покраснеет и взглянет на тебя, чтоб проверить, понравилось ли тебе то, что она сказала.
С этим домом у меня давние отношения: первого сентября я распутываю проволоку, восстанавливаю дыру между железным столбиком и отставшей сеткой, я протискиваюсь через этот лаз в сад и забираюсь на высокую яблоню, которая в соседстве с кленом все тянулась, тянулась к солнцу и до того вытянулась, что только мальчишке и под силу добраться до ее плодов. Я срываю яблоки и бросаю их в траву, а Танюшка уже тут как тут - сносит их в кучку. Никогда она первая не заговорит, а дед ее вообще со мной ни разу не разговаривал. Он только поглядывает в окошко, наверно, думает, что мне его не видно. Потом я спускаюсь с дерева, беру себе два яблока и, разговаривая с Танюшкой, съедаю их, пока они еще прохладные и в капельках росы.
- Ты подросла, - сказал я Танюшке на этот раз. - Как поживаешь?
- Что за жизнь? - ответила она. - Ни братика, ни сестры. Только дед. Но он много ругаться стал. Он, знаешь, стареет.
Она сложила руки на животе, пригорюнилась, как взрослая. Я подумал: "Если бы у нее был отец, то она бы не была такой застенчивой". И тут у меня защипало в глазах, в груди как будто теплое пролилось и стало растекаться. В общем, накатило, мечтаться начало такое, что и сказать неудобно: будто Танюшкин папа нашелся и папа этот - я! В портфеле у папы две итальянские жвачки в упаковке, их ему двоюродный брат Генка прислал из Одессы. Они папе позарез нужны для обмена, уже давно задуманного. Но разве пожалеешь для своей малютки! Я одну из этих жвачек достал и отдал Танюшке, хотя кто-то другой во мне, не папа, вовсю старался меня остановить. Я побежал от Танюшки, выскользнул на улицу через дыру и проволокой ее стал заделывать. Дышал я так, как будто только что улепетывал от грабителей. Я понимал, какой избежал опасности: еще немного - и я отдал бы Танюшке вторую жвачку, а там... Страшно подумать, в какие убытки и неприятности может влететь на крыльях мечты такой человек, как я. Вот отдышусь и расскажу, в какую я однажды историю попал, замечтавшись.
Я знал: скоро мне станет жаль жвачки; мне не хотелось, чтобы это произошло вблизи этого сада и лопухов, редких по размеру. Я быстро стал уходить от лопушандии - так называю я это место за оградой, куда только мне разрешается входить, потому что.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23